— Неси их обратно! Сию же минуту вынеси!
— Батюшка, да они же живые… на морозе замерзнут!
— Лучше пусть на морозе, чем на нашей совести! Это грех такой, что в огне не отмоешь!
— Да это же младенцы… двое… близнецы…
— Батюшка... Мать... Гляньте... — голос двадцатилетнего Анисима оборвался, словно он подавился ледяным ветром. Он стоял на пороге занесенной снегом избы, не в силах переступить его, и держал на руках нечто, завернутое в обледеневший половик.
Степан, его отец, коренастый, бородатый мужчина с лицом, прожженным морозами и горем, оторвался от починки сети. Его густые брови, покрытые инеем от недавней дороги, сдвинулись в одну суровую линию.
— Что там еще, парень? Неси, не застуди порог. Или опять щуку-недомерка приволок, на радостях?
Но Анисим не двигался с места. Его глаза, широко раскрытые, были полны немым ужасом и жалостью. Он смотрел на сверток в своих руках, как на горячие угли, которых не может ни удержать, ни бросить.
Матрена, мать Анисима, поднялась с лавки у печи, вытирая влажные от пара руки о грубый фартук. Ее лицо, привыкшее к покорности и тихой печали, исказилось предчувствием.
— Сынок, да что с тобой? Аль затмение нашло? Войди же!
Анисим сделал шаг, и свет из прорубленного оконца упал на его ношу. Теперь было видно, что это не половик, а дорогая корзина из лозы. И из-под края обледеневшей ткани доносился слабый, похожий на писк птенца, звук.
— Господи помилуй... — вырвалось у Матрены, и она инстинктивно перекрестилась.
Степан тяжело поднялся, отшвырнул прочь старую сеть и в два шага оказался перед сыном. Его мозолистые, потрескавшиеся на холоде пальцы грубо отдернули край ткани.
В корзине, на тонкой шелковой подкладке, лежали двое младенцев. Два крошечных, синеватых от холода личика. Они были так малы, что могли бы уместиться в его огромной ручище. Один тихо постанывал, другой был неподвижен и страшен в своей тишине. Они были спеленаты вместе, словно в последнем объятии, пытаясь согреть друг друга.
В избе воцарилась гробовая тишина, нарушаемая лишь треском поленьев в печи и едва слышным дыханьем младенцев.
— Где? — одно-единственное слово, вырвавшееся из груди Степана, прозвучало как удар бича.
— В лодке... — прошептал Анисим, глядя в пустоту. — В моей лодке. Она у берега, снегом припорошена... Полез проверять, дышло ли не перекосило... А они... они там...
Его ум лихорадочно пытался осмыслить случившееся. Всего час назад он шел по знакомой тропе к реке, думал о завтрашнем промысле, о том, не снесло ли ветром его челн. Он любил свою лодку — старенькую, выдолбленную из осинового ствола, но надежную. Она была его единственным достоянием, его кормилицей. А теперь она стала колыбелью для какой-то страшной, чужой тайны.
Степан не сводил глаз с детей. Его лицо, обычно неподвижное, как камень, искажала гримаса отвращения и гнева.
— Вынести! — прохрипел он. — Сию же минуту вынести их обратно! Нечистое это дело! Подбросили, чтоб нашу семью сглазить, на погибель!
Сердце Анисима сжалось в комок ледяного ужаса.
— Батюшка, да они же живые еще... на дворе-то мороз, вьюга...
— А нам своих ртов нечем кормить?! — взревел Степан, и его кулак обрушился на притолоку, с которой посыпалась старая замазка. — Ты думать головой когда будешь?! Это чумой на нас наслать хотят! Это грех такой, что в огне не отмоешь! Неси, кому сказал!
В голове Анисима пронеслись картины: темная, заиндевевшая лодка, тихий писк из-под скамьи, его собственные окоченевшие пальцы, с трудом развернувшие ткань... и встреча с этими двумя крошечными, беспомощными существами. Он не мог. Он физически не мог вернуться и оставить их замерзать.
— Не могу я... — выдавил он, и в голосе его впервые зазвучали слезы. — Не могу, батя... Гляньте на них...
Матрена, не говоря ни слова, вдруг ожила. Ее испуг куда-то улетучился, сменившись странным, ясным спокойствием. Она подошла, мягко, но настойчиво отодвинула Анисима в сторону и заглянула в корзину. Ее пальцы, нежные и ласковые, несмотря на грубую работу, коснулись щечки неподвижного младенца.
— Живой... — выдохнула она. — Оба живые, только этот совсем застыл... Степан, погляди...
— Не смотреть мне нечего! — отрезал старик, но в его голосе уже слышалась неуверенность, затравленность. — Кто их знает, чьи они? Может, утопленницы какой…
— Ребятишки они, Степан! — голос Матрены дрогнул. — Малыши, коих Господь принес к нашему порогу. На, сынок, неси к печи. Да тише, не тряси.
Анисим, словно получив благословение, робко прошел в горницу и опустил корзину на пол у самой горячей печурки. Он стоял на коленях, не в силах оторвать глаз от двух пар крошечных ресниц, припорошенных инеем. Его сердце, простое и доброе, разрывалось на части. Он думал о том, какая рука могла положить их в его лодку? Кто-то знал, что он, Анисим, молодой да незлобливый, не пройдет мимо? Или это была слепая воля судьбы, шутка злая и беспощадная?
Степан тяжело дышал, стоя посреди избы. Его взгляд метался от сына, склонившегося над найденышами, к жене, которая уже несла к печи горшок с теплым молоком, чтобы смочить тряпицу.
— Погубите вы меня... — глухо проговорил он. — Погубите вы нас всех. Наложат на нас крест тяжелый, с коего не встать.
Но его слова уже повисали в воздухе, никем не слышимые. Ритуал спасения уже начался. Матрена капала теплое молоко на губы младенцев, а Анисим, затаив дыхание, следил, не дрогнет ли крошечный ротик. В избе пахло хвоей, дымом, рыбой и теперь — молоком и мокрыми пеленками. Пахло жизнью, которая ворвалась сюда вопреки воле хозяина, вопреки здравому смыслу, вопреки всему на свете. И тишину теперь нарушали не только звуки огня, но и слабые, едва уловимые всхлипы, доносившиеся из корзины у печи.
***
В избе повисло тягостное, густое молчание, нарушаемое лишь треском поленьев да редкими, щемящими всхлипами из корзины. Младенец, что был позади, теперь плакал уже настойчивее, чувствуя тепло и близость живых существ. Второй все так же лежал в оцепенении, лишь слабый подъем крошечной груди выдавал в нем жизнь.
— Дай сюда, — тихо, но властно сказала Матрена, обращаясь к Анисиму.
Он послушно отполз, давая матери место. Его собственные руки дрожали от пережитого потрясения. Матрена, не суетясь, с какой-то внезапной твердостью в лице, взяла плачущего младенца на руки, прижала к своей груди, обняв ладонью его головку, такую маленькую, что она почти полностью утонула в ее натруженных пальцах.
— Грех... — снова прошипел Степан, но уже без прежней мощи. Он стоял, опершись плечом о притолоку, и смотрел на жену и ребенка с таким выражением, будто видел перед собой привидение. — Грех, Матрена! Чужих детей в дом принимаем! Кто их знает, откуда они? Может, их мать-утопленница на дне речном тоскует, а мы ее чадо к печи пригрели!
— Молчи, Степан, — отрезала Матрена, не глядя на него. Она капала молоко на свой палец и подносила его к губам младенца. Тот смолк на мгновение, а потом начал жадно причмокивать, ища источник пищи. — Молчи. Видишь — жить хотят. Грех был бы оставить.
— Жить хотят... — передразнил ее Степан с горькой усмешкой. — А мы? А наш-то Анисим? Ему двадцатый год пошел, пора невесту искать, свой дом ставить. А на что? На одну рыбу да на подати? Теперь еще двое ртов! Да мы до весны все кости скрипеть будем!
Анисим сидел на полу, прислонившись спиной к грубой стене, и слушал этот спор, словно издалека. Его ум никак не мог смириться со случившимся. Всего полчаса назад его мир был прост и понятен: мороз, река, лодка, работа. А теперь в этом мире появились они. Две крошечные, беспомощные души, от которых пахло молоком и бедой. Он смотрел, как мать возится с плачущим ребенком, и в его груди что-то сжималось, какая-то незнакомая, щемящая нежность смешивалась с леденящим страхом.
— Может, в церковь отнести? — робко предложил он. — Батюшке отдать...
— И что скажешь? — обернулся к нему Степан. — Что нашел в лодке, а чьи — не ведаешь? Поверят они тебе? Скажут, своего приплода стыдишься, подкидываешь! На весь приход ославимся! Нет уж. Коли взял — теперь и отвечай.
— Так ты же сам велел вынести! — взорвался наконец Анисим, поднимаясь на ноги. В его глазах стояли слезы — от обиды, от бессилия, от ярости. — Сам кричал «неси обратно»! А теперь я и отвечай?
— А кто нашел-то? — Степан сделал шаг к сыну, и его тень накрыла юношу. — Кто притащил эту беду в дом? Я? Мать? Нет, ты! Твои руки принесли, твоя и дурная голова!
— Хватит! — голос Матрены прозвучал негромко, но с такой силой, что оба мужчины замолчали. Она уже держала на руках обоих младенцев, прижав их к себе, как наседка цыплят. Лицо ее было бледно, но решительно. — Вижу я, чьи это дети. Божьи. И бросить их — грех позорнейший. Пока живы — под крышей моей будут.
Степан смотрел на нее, и его гнев медленно таял, сменяясь тяжелым, безнадежным пониманием. Он знал эту интонацию. Так она говорила, когда хоронила их первенца, умершего в младенчестве, — тихо, без слез, но с непоколебимой твердостью. Сопротивляться было бесполезно.
— И чем кормить будем? — спросил он уже просто устало. — Молока у тебя нет. Хлебом размоченным? До весны на одном хлебе не протянут.
— Протянут, — коротко сказала Матрена. — Я своего не кормила, когда он умер? Протянут. А там видно будет.
Она повернулась к Анисиму, и в ее глазах он увидел не упрек, а просьбу.
— Сынок, принеси-ка ту корзину. Посмотрим, нет ли в ней чего... Может, записка какая...
Анисим, все еще дрожа, подошел к корзине, все еще лежавшей у порога. Он поднял ее и отнес к столу. Степан нехотя приблизился. Втроем они развернули оставшуюся в корзине ткань — дорогую, тонкую, но промерзшую насквозь. Никакой записки. Лишь два крошечных чепчика, тоже из тонкой материи, бесполезные против зимней стужи.
И тут Степан, вороша тряпье, нащупал что-то твердое. Он вытащил из глубины корзины небольшую, туго свернутую холщовую суму.
— Что это? — прошептал Анисим.
Степан развязал завязки и вытряхнул содержимое на стол. На грубые, занозистые доски с тихим звоном выпали две вещицы. Две старинные, витые серебряные ложки. И маленький, из темного бархата, мешочек. Степан развязал и его. На ладонь ему высыпалась горсть монет. Не медяков, а серебряных рублей. Целое состояние для рыбацкой семьи.
В избе снова воцарилась тишина, но теперь иного свойства. Тишина ошеломления.
Степан медленно, словно боясь обжечься, перебирал монеты. Его мозолистые пальцы скользили по холодному, чеканному металлу. Гнев и страх в его глазах сменились жадным, сосредоточенным расчетом.
— Вон оно что... — протянул он наконец. — Не просто так подбросили... Плата за молчание. Чтоб не искали.
— Чьи же это дети, батюшка? — с надеждой в голосе спросил Анисим. — Коль серебро дают...
— Богатые, — отрезал Степан, сжимая монеты в кулаке. — Богатые и стыдящиеся. Значит, искать не станут. Значит, наши.
Он поднял глаза, и взгляд его скользнул по детям на руках у Матрены, по серебру на столе, по испуганному лицу сына.
— Наши, — повторил он уже тверже. — Пока не передумали. Пока не вернулись.
***
Прошло три дня. В избе пахло теперь не только дымом и рыбой, но и парным молоком, которое Анисим в обмен на пару крупных окуней выменивал у вдовы Маланьи, у которой была коза. Пахло пеленками, которые постоянно сушились на веревке над печкой. И пахло напряженным, невысказанным миром.
Степан словно подменился. Он больше не кричал, не требовал вынести детей. Он молча наблюдал. Его тяжелый, испытующий взгляд скользил по Матрене, возившейся у печи с глиняным горшком с манной кашей, по Анисиму, который, вернувшись с реки, первым делом подходил к зыбке, сколоченной на скорую руку из старой кадки.
Дети, окрепшие от тепла и еды, уже не были синеватыми комочками. Они оказались мальчиками. Один, тот что плакал первым, был покрупнее и покрепче. Второй — тщедушный, с синевой под глазами, но оба — удивительно похожие, будто две капли воды. Белобрысые, с серыми внимательными глазками.
— Два Антипа, — хмуро пошутил как-то Степан, глядя на них. — Один с голоду помрет, так другой за него.
Матрена только вздохнула в ответ и плотнее запеленала слабенького.
Анисим же привязался к ним всей душой. Эта привязанность росла в нем тихо и незаметно, как растет мох на старом пне. Он ловил рыбу теперь с какой-то лихорадочной энергией, думая не о податях, а о том, что нужно выменять еще молока, что вдове Маланье можно отнести пару лещей за ее молчание. Возвращаясь в избу, он с наслаждением чувствовал ее новое, странное тепло — тепло детского дыхания. Он подолгу сидел рядом с зыбкой, покачивая ее ногой, и смотрел, как спят близнецы. В их беззащитности была какая-то страшная правда, которая задевала в нем самые потаенные струны. Он, никогда не знавший нежности от отца, вдруг ощущал в себе ее избыток.
Однажды вечером, когда метель за окном утихла и в избе стало почти уютно, Матрена, перепеленывая детей, наконец решилась развернуть те самые дорогие, тонкие распашонки, в которых их нашли.
— Надо бы постирать, с белилами поварить, — тихо сказала она, разглядывая изящную вышивку. — Глянь-ка, Степан, какая работа.
Степан, чинивший валенок у порога, нехотя подошел. Он взял в руки промерзшую когда-то ткань, потрогал ее. И вдруг его пальцы нащупали на грудке, у самого горлышка, не просто вышивку, а нечто плотное, выпуклое. Он поднес распашонку к слабому свету лучины.
На тонком батисте был вышит изящный, переплетающийся вензель. «К» и «Г». А вокруг — лавровые ветви.
Лицо Степана изменилось. Исчезла привычная угрюмость, ее сменило сосредоточенное, почти жадное внимание. Он выхватил у Матрены вторую распашонку. Тот же вензель.
— Вон оно... — прошептал он, и в его голосе зазвушали странные, забытые нотки — не гнева, не страха, а неподдельного, живого интереса. — Вон чьи они...
— Чьи, батюшка? — встревожено спросил Анисим, подходя ближе.
— Барские, — твердо сказал Степан, не отрывая глаз от вензеля. — Чьи бы еще? Серебро... ложки... а теперь и вензель. Это не просто богатые. Это здешние. Из усадьбы.
Он отложил распашонку и медленно прошелся по избе, его мозолистый указательный палец водил по воздуху, будто выстраивая невидимые логические цепи.
— Графья Карауловы... У них на всем таком вензеля. «К» и «Г» — Князь Гавриил, что ль?.. Так-так... — Он обернулся к семье. Его глаза горели. — Понимаете? Это не подкидыши какие-то безродные! Это их кровь! Их плоть и кровь!
— Тем страшнее, — тихо сказала Матрена. — Коли свою кровь выбрасывают...
— Дура! — отрезал Степан, но без злобы, а с каким-то торжествующим нетерпением. — Не выбрасывают! Скрывают! Понял? Стыд, позор какой! Добрая фамилия, а тут двойня незаконная... Вот и подбросили, чтоб след простыл. А серебро — откупные. Но теперь... теперь все иначе.
Он подошел к зыбке и посмотрел на детей уже не как на обузу, а как на неожиданный, ценный клад.
— Теперь у нас не проблема, а... возможность.
Анисим с ужасом слушал отца. Та самая нежность, что согревала его все эти дни, вдруг застыла у него внутри комом льда.
— Какая возможность, батя? — с трудом выдавил он.
— Какая? — Степан усмехнулся, коротко и сухо. — Возможность войти в милость! Мы не просто рыбаки, приютившие сирот. Мы спасли княжеских отпрысков от верной смерти! Мы сохранили честь их рода! Они нам должны! Понимаешь? ДОЛЖНЫ!
Он говорил с таким жаром, что даже Матрена смотрела на него с испугом.
— Может, и землицу кусок отрезать, оброку убавить... Али сына нашего, Анисима, из деревни этой проклятой вывести, в люди вывести! В контору какую, в приказчики! Все может быть!
— Так ты... ты их вернуть хочешь? — прошептал Анисим, и сердце его сжалось от боли. Он уже привык к их тихому присутствию, к этому новому смыслу в их бедной жизни.
— Не вернуть, а предъявить! — поправил его Степан. — Грамотно предъявить. Не сейчас. Пусть окрепнут. Пусть слух по округе пойдет, что у Степана-рыбака младенцы на попечении. А уж когда к ним из усадьбы наведаются... вот тогда мы и поговорим.
Он снова подошел к столу, взял в руки одну из серебряных ложек, погладил ее резную ручку.
— Забирать они их не станут. Стыдно. А отблагодарить — обязаны. И уже не горстью монет, а по-настоящему.
Анисим смотрел на отца, на его преображенное, алчущее лицо, и ему становилось страшно. Он смотрел на крошечные личики спящих близнецов. Они были для него уже не «барской кровью», не «разменной монетой», а просто двумя малышами, нуждающимися в защите. И он с ужасом понимал, что самая большая опасность для них теперь таилась не в зимней стуже, не в голоде, а здесь, в этой самой избе, в расчетливом блеске глаз его отца. Мир вокруг снова перевернулся, и почва уходила из-под ног, только теперь по другой, куда более страшной причине.
***
Недели текли, незаметно сменяя друг друга. Зима крепчала, метели сменялись лютыми, ясными морозами, что сковали реку толстым, синеватым стеклом. В избе Степана установился свой, новый порядок. Дети, окрепшие на козьем молоке и манной каше, уже не просто лежали в зыбке. Тот, что был покрепче, вовсю пытался приподнимать голову, уставившись серыми, не по-младенчески серьезными глазками на поленья в печи. Слабенький же все больше отставал, был вял и бледен, и Матрена проводила над ним долгие часы, качая и напевая старые, забытые колыбельные.
Степан пребывал в странном, лихорадочном ожидании. Он больше не роптал на лишние рты. Напротив, он сам приносил иногда от вдовы Маланьи крынку молока и с видом благодетеля ставил его на стол.
— Пусть растут, — говорил он, поглядывая на близнецов. — Крепчают. Нам же лучше.
Он все чаще уходил по вечерам в соседнюю деревню, в кабак, и возвращался оттуда не буйным, а сосредоточенным. Анисим догадывался — отец выспрашивал новости. И новости эти понемногу просачивались в их дом.
Как-то раз, вернувшись с рыбалки, Анисим застал отца за разговором с Матреной. Степан сидел на лавке, начищая до блеска одну из тех самых серебряных ложек.
— ...и верно, из усадьбы, — говорил он с каким-то мрачным удовлетворением. — Слух пошел верный. Мол, барышня ихняя, Анна Гавриловна, та, что дочь управляющего, внезапно захворала. Сослали ее на лечение, сказывают, к тетке в губернский город. Внезапно так, с прошлой недели.
Матрена, качая зыбку, тревожно взглянула на него.
— Лечение? А коли и впрямь хворь какая?
— Какая там хворь! — фыркнул Степан. — Девка на сносях была, вот и вся хворь. Теперь следы заметают. Управились быстро, чисто. Молодцом, я им скажу.
Анисим, снимая промокшую насквозь зипун, замер у порога. Сердце его упало. Эти равнодушные, циничные слова делали страшную историю осязаемой. Появилось имя. Барышня. Анна Гавриловна. Ее, как и этих детей, просто стерли из жизни, как стирают пыль с мебели.
— Так что, батюшка... — тихо начал он. — Теперь что? Идти в усадьбу?
— Рановато, — отрезал Степан, откладывая ложку. — Пусть там обвыкнутся, что все чисто. Пусть думают, что их тайна в безопасности. А мы пока свое дело делать будем.
С этого дня Степан стал относиться к детям с подчеркнутой, почти демонстративной заботой. Он мог принести охапку дров и заявить: «Чтобы княжатам тепло было». Или, глядя на слабенького близнеца, изрекал: «Надо ему молока пожирнее. Княжеский желудок не привык к пустому».
Эта игра в «княжат» бесила и пугала Анисима. Для него они были просто детьми. Безымянными. Его детьми. Он дал им имена — мысленно, никому не говоря. Крепкого он звал Потапом, а слабого — Тимошей. И по вечерам, когда родители засыпали, он подходил к зыбке и шептал:
— Ничего, Потапка... Ничего, Тимоша... Я вас не отдам. Не сделаю с вами того, что сделали те...
Но однажды вечером случилось то, чего Анисим боялся больше всего. Он возвращался домой, как вдруг увидел знакомую фигуру, бредущую по тропинке от их избы. Это был Максим, сын местного лавочника, парень, известный своим умением разузнать и разнести по округе любую новость. Они столкнулись нос к носу.
— О, Анисим! — Максим осклабился, его глаза бегали с любопытством. — Я к твоему батьке заходил, гвоздей одолжить. А у вас, я слышу, пополнение?
Анисим похолодел внутри.
— Какое пополнение? — буркнул он, стараясь обойти приятеля.
— Да ребятишки! Двое! Говорят, нашли кого-то... Подкидыши, что ль? — Максим подмигнул. — Ну, молодец твой батька, душа христианская. А мамка-то их, небось, неведома?
— Неведома, — коротко бросил Анисим и, оттолкнув Максима плечом, почти побежал к своему дому.
Войдя в избу, он увидел ту же картину, что и всегда: Матрена у печи, отец чинит сеть. Но в воздухе висело что-то новое, колючее.
— Лавочников сын тут был, — отрывисто сказал Анисим, скидывая одежду. — Про детей выспрашивал.
Степан не поднял головы, только губы его тронула едва заметная улыбка.
— Знаю. Я ему и сказал. Что, мол, Бог дал, на пороге нашли. Грех было не приютить.
— Батюшка! — вырвалось у Анисима. — Да они же теперь по всей округе разнесут!
— Так надо тому и быть, — спокойно ответил Степан. — Слух — он как пыль. Летит куда надо. Дойдет и до усадьбы. Пусть знают, что дети живы. Что они у нас. Что мы их лелеем и холим. Княжеских кровей.
Он наконец поднял глаза на сына, и в них Анисим увидел не отеческую любовь, не жалость, а твердый, холодный расчет.
— Пора, сынок, готовиться к гостям. Большим гостям. И смотри у меня — встретишь как подобает. Без твоих дурацких слюней.
***
Слух, пущенный Степаном, сработал быстрее и страшнее, чем мог предположить даже он сам. Не прошло и недели, как в рыбацкую деревушку пришла весть: из усадьбы выехали важные гости. Не барин лично, а его управляющий, Федор Семеныч, человек суровый и властный, да с ним урядник из волости, стражник Петр, чья шинель и блестящая бляха наводили на всех безотчетный ужас.
Они появились на рассвете, когда Анисим как раз собирался на реку. Скрип полозьев по насту заставил его замереть на пороге. Двое саней, запряженных сытыми лошадьми, остановились у их калитки. Из первых вылез управляющий, плотный, с проседью в окладистой бороде, одетый в добротную енотовую шубу. Из вторых — урядник, молодой еще, но с уже застывшим, казенным выражением лица.
Степан, увидев их через окно, метнулся к зыбке, поправил на детях одеяльца, и бросился открывать дверь. На его лице застыла подобострастная, нервная улыбка.
— Милости просим, господа! В избу, прошу, теплее тут!
Управляющий, Федор Семеныч, вошел первым, окинул взглядом бедную обстановку, сморщив нос от запаха рыбы и пеленок. Его взгляд скользнул по перепуганной Матрене, по Анисиму, застывшему у печи, и наконец упал на зыбку.
— Так, значит, правду сказывают, — произнес он глухим, не терпящим возражений голосом. — Нашли младенцев.
— Так точно, Федор Семеныч! — закивал Степан, подобострастно сглатывая. — Сын мой, Анисим, в своей лодке. На самом краю гибели были, замерзшие совсем... Мы их, можно сказать, с того света выходили!
— Молодцы, — отрывисто бросил управляющий, но в его тоне не было ни капли одобрения. Он сделал шаг к зыбке и грубо, двумя пальцами, отогнул край одеяла. — Двое. Близнецы.
— Так точно! Два мальчика! — продолжал лебезить Степан. — И, если позволите заметить, Федор Семеныч, нашли мы при них... кое-какие знаки. — Он торопливо полез в сундук и вытащил аккуратно сложенные распашонки с вензелем. — Вот. Изволите видеть? Кажется, знатные...
Федор Семеныч взял одну из распашонок, осмотрел вензель, и его лицо не дрогнуло. Он бросил ее обратно на сундук, как бросили бы что-то грязное.
— Знатные, не знатные... — он откашлялся. — Дело прошлое. И детишки эти... несчастный случай. Грех одного человека, который не пожелала нести свой крест.
В избе повисла звенящая тишина. Степан смотрел на управляющего с недоумением, ожидая продолжения, благодарности, предложения.
— Мы-то... мы думали... — начал он запинающимся голосом. — Коль кровь барская... может, милость какая... землицы, али...
Управляющий резко повернулся к нему, и в его глазах вспыхнул холодный огонь.
— Какую еще землицу? О какой милости речь? Ты что, Степан, думал, мы тебе за это поместье подарим?
Степан побледнел. Его расчетливые планы рушились на глазах, как карточный домик.
— Да я не то чтобы... но дети-то... княжеские...
— Дети — никто! — отрезал Федор Семеныч, и его слова падали, как удары ножом. — Понял? Их нет. Их не было никогда. А то, что ты здесь приютил, — это твоя проблема. И твое решение.
Он вынул из внутреннего кармана шубы плотный, набитый бумажник.
— Вот, — он швырнул на стол пачку кредитных билетов. — Пятьсот рублей. Царскими. Деньги немалые. Хватит тебе на новую избу, на лодку, на жизнь безбедную.
Анисим, наблюдавший за этой сценой, чувствовал, как земля уходит у него из-под ног. Он смотрел на лицо отца — оно было серым, обмякшим, с провалившимися щеками.
— На что... на что деньги? — прошептал Степан.
— На что? — Управляющий усмехнулся. — На молчание. И на детей. Бери их, расти, как своих. Забудь, откуда они взялись. И мы забудем. И все будут жить спокойно. Барышня наша... поправится. Выйдет замуж. А вы... вы будете при деньгах. Все в выигрыше.
Матрена ахнула и прижала руку ко рту. Ее глаза наполнились слезами. Она смотрела то на деньги, то на детей, и все ее естество, вся ее материнская сущность восставала против этого холодного торга.
— Так нельзя... — выдохнула она. — Они же живые души...
Урядник Петр, до этого молча стоявший у двери, кашлянул, давая понять, что разговор окончен.
Федор Семеныч посмотрел на Степана в последний раз.
— Решай. Либо берешь деньги и берешь на себя ответственность. Либо... — он многозначительно оглядел их убогую избу, — — ищешь себе новое место для жизни. Без денег. И без покровительства. Понятно?
Степан стоял, опустив голову. Его могучие плечи ссутулились. Он был сломлен. Все его мечты о милости, о выходе «в люди» разбились о циничную реальность. Ему предлагали не награду, а откуп. Плату за то, чтобы взять на себя чужой позор и навсегда похоронить правду.
Он медленно, почти машинально, кивнул.
— Понятно, — просипел он.
— Вот и славно, — управляющий повернулся к выходу. — Никто не должен знать о нашем разговоре. Дети — твои подкидыши. И точка.
Он вышел, за ним урядник. Скрип полозьев удалился. В избе остались они трое, гора денег на столе и тихий плач Матрены. Анисим смотрел на отца, ожидая чего угодно — ярости, слез, проклятий. Но Степан просто стоял, уставившись в пустоту, в его глазах читалось лишь горькое, полное осознание собственного ничтожества. Он был не спасителем княжеской крови, а всего лишь покупателем чужого стыда. И цена оказалась неподъемной.
***
Скрип полозьев затих вдали, поглощенный морозной тишиной. Дверь в избу была закрыта, но казалось, что вместе с управляющим и урядником из нее ушел весь воздух. Осталась лишь тягостная, давящая пустота, нарушаемая тиканьем стенных часов да прерывистыми всхлипами Матрены.
Степан не двигался. Он стоял посреди горницы, огромный и вдруг ставший бесконечно малым, уставившись на пачку кредитных билетов, лежавшую на столе. Они лежали там, где обычно стояла миска с похлебкой. Яркие, цветные, они кричали о своем присутствии, о своем праве распоряжаться судьбами.
— Забери их, — хрипло проговорил Степан, не глядя на жену. — Спрячь. С глаз долой.
Матрена, не говоря ни слова, медленно подошла, взяла деньги. Бумаги шуршали в ее дрожащих пальцах. Она засунула их в глубь сундука, под старые холсты, словно хоронила что-то. Потом вернулась к зыбке, взяла на руки слабенького Тимошу, прижала к себе и закачалась из стороны в сторону, уткнувшись лицом в его крошечное плечико. Ее плечи вздрагивали.
Анисим смотрел на отца. Внутри него бушевало. Гнев, жалость, отвращение — все смешалось в один клубок.
— И что теперь? — тихо спросил он. Голос его звучал хрипло и непривычно громко в этой тишине. — Мы взяли деньги. Мы купили их. Так?
Степан медленно повернул к нему голову. В его глазах не было ни огня, ни расчета, лишь усталая, животная покорность.
— А что еще? — его голос был глух и безучастен. — Сказать «нет»? Пойти против них? Куда мы денемся с этими детьми? Нас сожрут. Сожрут, как щенят. Эти деньги... это не богатство. Это плата за наше молчание. И за нашу жизнь.
— Жизнь? — Анисим горько рассмеялся. — Какая жизнь? Жизнь врунов? Покупщиков чужих грехов? Ты же сам говорил — княжеская кровь! А теперь они для тебя просто щенята, которых надо кормить за плату?
— ЗАМОЛЧИ! — Степан внезапно взревел, и по его лицу пробежала судорога. Он схватился за край стола, чтобы не упасть. — Не учи меня! Я всю жизнь на коленях перед такими, как они! Я знаю, как оно бывает! Мечтал выйти в люди? Да я мечтал просто выжить! Чтобы тебя не раздавили, как вошь! А теперь... теперь у нас есть шанс. Не на милость, нет. На простое выживание. С деньгами. С этими... детьми.
Он с ненавистью бросил взгляд на зыбку.
— Деньги эти — не за детей. Они за наше рабство. Понимаешь? Мы теперь навечно их рабы. Молчим и растем.
Анисим отвернулся. Он подошел к маленькому окошку, за которым лежала белая, безразличная земля. Он смотрел на снег, на темный лес вдали, и ему хотелось кричать. Кричать так, чтобы лед на реке треснул. Вся его нежность, вся привязанность, что росла в нем все эти недели, теперь отравлялась горечью и стыдом. Он любил этих мальчиков. Любил тихого, болезненного Тимошу и крепкого, упрямого Потапа. Они стали частью его души. Но теперь эта любовь была перечеркнута грязной сделкой. Любить их — значило принимать эти деньги. Значило становиться соучастником.
Он чувствовал на себе взгляд отца. Взгляд сломленного человека, который пытался сломать и его. Чувствовал тихие слезы матери, которая любила детей, но боялась мужа и голода.
Он медленно повернулся и посмотрел на зыбку. Потап, тот что покрепче, лежал с открытыми глазами, смотря в потолок, словно прислушиваясь к тяжелому молчанию взрослых. Тимоша сладко посапывал на руках у Матрены.
Что же мне делать? — пронеслось в голове Анисима. Взять и уйти? Уйти в ночь с двумя младенцами на руках? Куда? На верную смерть? Оставить их здесь, с отцом, который видит в них лишь ценник и обузу? Или... остаться? Принять эти проклятые деньги, кормить их, растить, но всегда помнить, что их жизнь, как и наша, куплена и оплачена?
Он подошел к столу. Его пальцы легли на шершавую, холодную поверхность дерева, туда, где минуту назад лежали деньги.
— Батюшка, — тихо сказал он, не глядя на Степана. — А коли... коли мы деньги эти... назад отнесем? Скажем, не надо нам. Детей все равно оставим. Просто... чтобы не быть у них в долгу.
Степан смотрел на него с каким-то странным, почти животным недоумением.
— С ума сошел? Отнести? Да они... они нас тогда...
Он не договорил. Не нужно было. Все и так было понятно.
Анисим перевел взгляд на мать. В ее заплаканных глазах он увидел тот же вопрос, то же смятение. Она была между молотом и наковальней — между долгом жены и долгом матери.
Он сделал шаг к зыбке. Опустился на колени. Посмотрел в серые, серьезные глазки Потапа. Мальчик уставился на него без улыбки, словно спрашивая: «И что же ты теперь будешь делать?»
Анисим протянул руку и коснулся его крошечной, теплой ладони. Пальчики рефлекторно сомкнулись вокруг его грубого пальца. Доверчиво. Крепко.
И в этот миг он все понял. Не было правильного выбора. Не было выбора без боли. Была только эта хлипкая лодка их жизни, в которую когда-то бросили двух детей. И теперь им предстояло плыть в ней дальше. С деньгами, что жгли душу. С любовью, что была отравлена. С тишиной, что была громче любого крика.
Он так и не знал, что они выберут. Но он знал, что с этого мгновения его собственная судьба навсегда переплелась с судьбой этих двух безмолвных мальчиков, чье прошлое было украдено, а будущее — куплено. И самый тяжелый груз заключался не в решении, а в этом знании.
Он остался сидеть на полу, держа палец в цепкой ручонке ребенка, и смотрел в темное окно, за которым медленно падал снег, безразличный к их мукам, к их тихой, отчаянной драме.
Продолжение здесь:
Читайте и другие наши рассказы:
Очень просим, оставьте хотя бы пару слов нашему автору в комментариях и нажмите обязательно ЛАЙК, ПОДПИСКА, чтобы ничего не пропустить и дальше. Виктория будет вне себя от счастья и внимания! Можете скинуть ДОНАТ, нажав на кнопку ПОДДЕРЖАТЬ - это ей для вдохновения. Благодарим, желаем приятного дня или вечера, крепкого здоровья и счастья, наши друзья!)