Найти в Дзене
Книготека

Прощение. Глава 16

Начало здесь> Предыдущая глава здесь> Ветер сырой, теплый, ласковый. Ветер несет с собой разные запахи и звуки. Запах сопревшего назема из конюшни и коровника. Запах талой земли, согретой солнышком и политой весенними дождями. Запахи печного дымка и большой воды Туры, освобожденной от оков ноздреватого позднего льда. Слышно, как в лугах кричат журавли, как над рекой нервно перекликаются друг с другом кулики и бекасики. Где-то заливается лаем пристегнутая к будке охотничья собака — хозяева ушли на работу, и она лает, обиженная тем, что ушли без нее. Толик стоит на крытом дворе, воинственно засунув ручонки в глубокие карманы клетчатого пальтишка няни Нюры. Няня строго настрого запретила Толику отлучаться со двора, пригрозив наказать брата страшным бабаем и всеми карами египетскими. — Вот я маме скажу, вот скажу! Она нарежет прута, вымочит, да тебя к-а-а-а-ак нахлещет, нахлещет по голому заду! Нюра с утра не в духе. А как тут веселой быть: весь дом на ней, все хозяйство на ней, да еще Тол

Начало здесь>

Предыдущая глава здесь>

Ветер сырой, теплый, ласковый. Ветер несет с собой разные запахи и звуки. Запах сопревшего назема из конюшни и коровника. Запах талой земли, согретой солнышком и политой весенними дождями. Запахи печного дымка и большой воды Туры, освобожденной от оков ноздреватого позднего льда. Слышно, как в лугах кричат журавли, как над рекой нервно перекликаются друг с другом кулики и бекасики. Где-то заливается лаем пристегнутая к будке охотничья собака — хозяева ушли на работу, и она лает, обиженная тем, что ушли без нее.

Толик стоит на крытом дворе, воинственно засунув ручонки в глубокие карманы клетчатого пальтишка няни Нюры. Няня строго настрого запретила Толику отлучаться со двора, пригрозив наказать брата страшным бабаем и всеми карами египетскими.

— Вот я маме скажу, вот скажу! Она нарежет прута, вымочит, да тебя к-а-а-а-ак нахлещет, нахлещет по голому заду!

Нюра с утра не в духе. А как тут веселой быть: весь дом на ней, все хозяйство на ней, да еще Тольку на плечи Нюрины навесили — возись с ним!

— Растрепа ты, обалдуй, олух царя небесного! — ворчит Нюра, энергично выметая сор от печки, как у добрых людей принято.— Никакого с тобой сладу! Пошто всю кашу сожрал? Чем я тебя кормить опосля буду? Мати на вечер каши оставила, а ты весь горшок ужо с утра подчистил? Брюхо твое ненасытное!  Бессовестный!

Дарья с сыном Анатолием. 50-е годы прошлого века.
Дарья с сыном Анатолием. 50-е годы прошлого века.

Толик стыдливо понурил голову. С Нюрой лучше не спорить. Она злится по праву старшей хозяйки. Горшочек затирухи с каплей постного масла мама, и правда, оставляла на полдник, чтобы не скучно было ее дожидаться с работы. Но Толику так хотелось кушать, что он не утерпел и бессовестным образом вылакал все до остатка, забыв даже про сестренку, у которой тоже живот подводило.

И теперь шестилетняя Нюра, крутясь по избе, от печи к окну, от окна к полатям, создавая видимость домашней хозяйственной суетности, поносила Толика на чем свет стоит, ворчала и ругалась, подражая бабушке Христе:

— У всех робяты, как робяты, любо дорого посмотреть, а у нас — стыды! Вскочил, морду не успел умыть, и сразу к миске! Вот я скажу матери-то, скажу! У меня не заржавеет! Уж она тебе покаже-е-е-е-т, ух покажет! Что смотришь на меня, как агнец? Одевайся и прочь на улицу, с глаз моих долой! Нечего под ногами путаться! У меня дел невпроворот, головушку некогда преклонить, рученьки не к чему приложить, а он тут под ногами вертится! Ступай, говорю!

Четырехлетний Толик самостоятельно напяливает на себя тяжелое пальто и валенки. По сырой, оттаявшей нынче земле в валенках гулять неудобно и мокро, но сидеть дома и слушать воркотню няни Нюры сил у Толика никаких нет. Он два раза уже готов был заплакать, но боялся, что няня будет его еще пуще ругать за слабый характер и за то, что он — нюня, и что вовсе не боевой, и даже не мальчик совсем, потому что мальчики не плачут никогда!

— И со двора чтобы ни ногой! Знаем мы тебя! — прикрикнула вслед Анютка.

Взглянув в окошко и удостоверившись в том, что Толька гуляет «правильно» — никуда не пытается улизнуть, а стоит возле дровяника «руки в брюки», Анюта со вздохом измученной бытом хозяйки принимается за дела: скручивает дорожки, для того чтобы вытряхнуть из них пыль их на улице. Складывает в тазик, стоящий на печи, ложки — ополаскивать после обеда. Заливает водой горшочек из-под затирухи, отмокать, хотя и вымачивать там нечего — глиняные стенки горшка выскоблены, вылизаны Толиком дочиста.

Но таков порядок, издавна заведенный в доме деловитой Христей, и нарушать его нельзя никогда. Вот Анютка и не нарушает: вертится по дому ужом, ворчит на домашних и причитает бесконечно, призывая в помощь Богородицу Деву Марию и всех святых, чтобы дали ей сил вытерпеть этакое наказание — пригляд за хозяйством и «дитями».

— По-хорошему бы, картопли сварить, да помять, — вздыхает Анюта, — мужик в доме, да мать вся изробленная, их кормить надобно. Да где ить взять этой картопли? В яме крохи остались, на семя! Ох, грехи мои тяжкие, как жить дальше, ума не приложу!

Она подражает каждому бабушкиному слову, даже движения Анюткины — точь-в-точь — бабушкины — суетливые, быстрые, деловитые. Не сидит хозяйка ни минутки, вся в делах, вся в заботе. И мыслями о делах, заботами своими Анютка отвлекает себя от грусти и одиночества. Бабушка Христя умерла еще в начале зимы, обезглавив и без того осиротевшую без отца семью.

Ничем никогда не хворавшая Христя вдруг забеспокоилась: чудилось ей, что смерть не за горами. Привиделось ли ей во сне или еще какая дурь в голову втемяшилась, но стала Христина собирать себе смертное, переругавшись с Дарьей вдрызг. Такая радость у людей на сердце была — война кончилась, люди уже отпраздновали великое событие, уже и мужики, какие в живых остались, стали потихоньку возвращаться в родные дома. О новой жизни надо думать, а она…

— Умру, я тебе говорю, и не супротивничай, Даша, — твердила мать.

Она пешком, взявши легкий батожок, обходила всю свою родню, навестила вдовых невесток (сын Василий умер еще перед войной от воспаления легких, а Петя погиб под самый конец войны) и дочку Тасю, взрослую, даже пожилую женщину, ставшую давным-давно чужой (не Христя отдалилась, а сама Таисия отдалилась делами, замужеством и новой мужниной родней), посмотрела на внуков и внучек. Попрощалась со всеми, даже в Соколовку свою хаживала, чтобы повидать соседку, подруженьку давнюю, Марийку. Та кое-как доживала в обветшалых хороминах мужа своего, покойного Еремея, вдовая, осиротелая, бездетная (детей у Марийки всех, до единого, прибрала проклятая война).

Однако, Христю узнала, обрадовалась, облилась слезами и отыскала в дальних загашниках бутылку самогонки, настоянной на чудных апельсиновых корках, еще до войны изготовленной. Выпили, опьянели, отсырели, расквасились. Глядели друг на друга и плакали. Плакали о несчастных своих судьбах, о старости, нежданно-негаданно свалившейся, в гармошку превратившей щеки. Потянуло на откровения — без стыда и страха вываливали друг на дружку давние тайны и глубоко попрятанные мысли.

— Бабка Евдокия мне сказывала, что три войны переживу и помру. А бабка никогда не врала, — объясняла Христя Марии.

— Не врала, верю, — соглашалась с ней Мария и вновь обливалась слезами, — бабка Евдокия все знала, поболе нашего. Я уж тебе не рассказывала, но она, бабка ваша, еще в бытность царскую говаривала, чтобы Еремей все богатство продал и схрон сделал. Будто бы грядет время бесовское, и брат на брата пойдет, и брат брата грабить будет. Помнишь, мы корову со двора свели? Овечек? Вот, то-то и оно, как в воду глядела. Уполномоченные к нам — шасть, а у нас — голые стены. Все продали и отдали. Долго Ерему пытали, где имущество, а потом отстали.

— А я все хочу в Рогозино сходить. На дочку посмотреть. Жива ли? Поди, и не признает?

— Не признает. Уехала твоя дочка в Свердловск, замуж туда вышла за большого человека. В сороковом году наезжала сюда на Пасху, к отцу на могилку. Мы разговорились тогда — нас помнила, признала. Красивая такая, пышная… Сменила имя себе на Наталью. Нарядная, духами за версту несло. Отца, видишь, в памяти оставила, хоть и приемных родителей почитала, — Мария замолчала вдруг, окинув скорбным взглядом расписные стены избы.

Христя замерла.

— Ну? Сказывай дальше, Марийка. Сказывай ужо.

Марийка вновь вытащила из старинного штофа пробку, разлила самогон по граненым рюмочкам.

— А тебя признавать не пожелала и называла тебя кукушкой. Не простила, Христя, тебе твою нищету. Не простила, что в холе и довольстве жила, что нужды никогда не знавала, что дородная и тушистая такая — пуговицы на сиськах отлетали. Я ей про Дашкино тогдашнее житье-бытье рассказывала, а она, змея, морду кривила: мол, не смогла мамаша толком детей растить и любить, мол, таких мамаш сажать надобно, хорошо, что муж у Дашки подходящий, а то бы сгнила сестрица в Соколовке, и ты, Христя, ухом бы не повела!

Христя покорно голову склонила.

— Так тому и быть, значит. Не признала, так не признала. Чего теперь крылами махать.

Марийке хотелось договорить. Что именно Калька приезжала-таки в Белую Глину, где жили дети Христи, два дня гостила у Таси, настраивала ее против родной матери, предлагала в суд подать на алименты. Но дети не согласились с доводами Натальи и подавать в суд не стали. Матери никто ничего не сказал — не хотели ее расстраивать напрасно. Матерь не виновата, что так сложилась ее жизнь. Ссориться с сестрой не стали и называли ее по-старому, Калькой, на что та ужасно разобиделась и уехала в сердцах. Уехала в свой Свердловск и больше в здешних краях не появлялась. Марийке хотелось сказать об этом, но она не решилась. Покопавшись в кованом сундуке, Мария вытащила из его нафталиновых недр штуку беленого полотна.

— Подарок тебе, Христя, на долгую память обо мне.

Христина расчувствовалась, понимая, зачем ей понадобится подарок Марии. Уехала Христя из Соколовки с чувством глубокого удовлетворения, напоследок проведав могилку покойного супруги Луки, наказав ему, чтобы встречал жену и не отлынивал от встречи, хоть и старая теперь жена у Луки, и седая, и беззубая. Ничего… На том свете все равны, и старые, и молодые.

***

Умерла Христина в самом начале зимы, и, слава Богу, не была злой первая послевоенная та зима — снега ждали долго, и морозы не успели сковать землю на погосте. Христя жалела дочку и не захотела обременять ее лишними хлопотами — хоронить в Соколовке. Где Дарье управиться? На Туре снежная шуга вместо станового льда. В самой Соколовке ни лошади, ни мужиков, чтобы вырыть могилу, нет. Потому и успокоилась Дашина матушка на Кордюковском кладбище, возле отца и матери погибшего зятя Василия Кордюкова. А что? Место красивое, благодатное, тихое, с видом на бывшую церковь, а нынче клуб молодежи, где до войны крутили кино и устраивали танцы. Ей лежать удобно и думать теперь ни о чем не надо.

Думать надо Дарье. И думать крепко — двое малых детушек на руках. И с кем их оставить? С золовками? Анна, любимая и премудрая, теперь Даше не помощница. Дети ее выросли, и голоса у парней сломались, стали басовитыми. Их Ульяна определила на колхозную работу — трудодни для матери зарабатывать. Сама  матерь уже выходить на работу не могла. Как кончилась война, так и сломалась непотопляемая, железобетонная Анна. Какая-то пружина лопнула в ее казавшемся вечным организме, и слегла любимая Дашина золовка навсегда.

Марина, вторая сестра Василия, единственная из семьи дождалась мужа. Вернулся Кордюков Пашка, считай, целехоньким. Откупился от смертушки одной рукой. Ничего, такому оборотистому мужику и одной руки достаточно, чтобы домашнее хозяйство поднять. От колхозной работы не отлынивал, раскланялся перед Ульяной, честь по чести, в мастерские твердым шагом направился. За неделю отремонтировал борону и сеялку. Наладил заскучавший за военные годы трактор. В первый же день выдал на гора вдвое больше положенной нормы вспашки. Конечно, ему аплодировали. Конечно, доложили, куда следует, что вот, мол, объявился в колхозе работник, мужик с руками и головой, расторопный и грамотный, фронтовик и орденоносец… Его, мол, в председатели бы ставить — пора с бабьим царством кончать.

Насолила многим Ульяна. Многим поперек глотки встала. Будто она войну эту проклятую зачала, будто она специально колхозников мучила работой, не щадя ни женщин, ни стариков, ни детей! Бедная, высохла вся, выцвела, губы в ниточку сжались, возле глаз навечно морщины дороги себе пробороздили. Всю душу наизнанку вывернула, всю себя колхозу отдала. Билась с планом, билась с нехваткой всего и вся, а сохранила землю для мужиков. Для детей сохранила. И где благодарность? Нет ее — слепая злоба в глазах тех, кому помогала, кого поддерживала, за кого дрожала…

Прости их, Господи, ибо не ведают они, что творят.

Каблуков быстренько выездное собрание организовал. Будто специально ждал, когда можно будет Ульяну свергать. Думали — поругают председательшу да и снимут. Беда, да не такая уж горькая. Ульяне облегчение. Оказалось совсем наоборот. Всплыли старые грехи: и бесконтрольный убой скота, и срыв сроков посева ячменя и ржи, и послабления отдельным группам колхозников, саботаж в военное время.

Объясняй не объясняй — ничего не докажешь. Бумажки с печатью нет, тогда и оправдания нет.В  то, что падеж лошадей и коров предотвращала Ульяна, сократив недоед в колхозе, никто не поверит. В то, что в снег не стала бросать драгоценные семена — тоже. И в то, что послабления Ульяна оказывала больным людям — тем более, не верил сейчас никто.

А самое главное, от чего по зданию клуба с высокими расписными ранее, кое-как замазанными побелкой, церковными сводами зашелестели, загудели  возмущенно-удивленные возгласы, было то, что Ульяна не имела никаких прав на должность председателя. Кто вообще допустил вопиющую халатность, посадив на ответственный пост бывшую зечку? Кто распорядился?

Дашу тогда трясло. Сволочь жирная, а где же ты раньше-то был? Что же тебе работа зечки в войну глаза не застила?

— Кордюков Василий Степанович, погибший в боях под Москвой, мой муж распорядился! — Дарья гордо подняла подбородок, в упор разглядывая одутловатое лицо Каблукова.

Небольшое смятение. Растерялись уполномоченные гости. Поливать фронтовика грязью не решились.

— Мы чтим память Василия Степановича, яростного борца за революцию, за новую жизнь, героически павшего на полях сражений за Москву, и понимаем, что даже такой человек мог ошибаться! Но его поступок  товарищи осудили бы и взыскали бы с него по закону! — Каблуков вновь поймал волну. — Оставим память о Кордюкове Василии в покое. Бывшие заключенные иногда могут исправиться и смыть свою вину кровью. Это доказала война. Но Ульяна Андреевна Дыбкина не исправилась, хоть и прятала свою вражью сущность искусно. И потому она будет отвечать за свои действия по закону! Товарищи, приступаем к голосованию. Кто за снятие Дыбкиной с поста председателя?

Лес рук. Каблуков кивнул. И попросил проголосовать протестующих. Никто не решился идти против коллектива, кроме двоих: Дарьи и Павла Кордюкова.

— В чем ваше несогласие, Павел Алексеевич, — трогательно и проникновенно спросил Каблуков Маринкиного мужа.

— Я не против снятия, я против жесткого наказания. Дыбкина, все-таки, старалась, хоть и плохо старалась, по-женски, но колхоз не развалила. Выгнать ее с позором, на лесоповал отправить, да и все.

Дарье не хватало дыхания. Вот это родственничек…

— Хамло ты, понял? — не выдержала она, вскрикнув с места. — Да вы все тут — сволочи! Предатели!

Ее вывели из зала. Только и успела Даша сделать — на Ульяну взглянуть. Та едва уловимым движением покачала головой, мол, не надо, не стоит себя губить. В полных слез глазах растоптанной Дыбкиной Дарья увидела все, чтобы понять — Уля жертвует собой ради нее, ради всего хорошего, что было. Уля добровольно убивает себя, ибо не хочет больше так жить. У нее есть на это право и причины имеются.

Даша не отводила взгляд, понимала — Ульяну загубили. Сознательно. Жестоко. Умно.

На следующее утро все село было раздавлено страшной новостью — Дыбкина повесилась. Ее похоронили на сельском кладбище без креста, без памятной звездочки, как самоубийцу и врага народа, поспешно и без скорбных речей. На минутку Дарью ошарашила страшная мысль — а ведь это не Каблуков и не народ даже убили председателя, сам Вася убил ее, выдернув человека сюда в Кордюково, возложив на плечи Ульяны тяжкую ношу, раздавив ее и уничтожив невольно…

Председателем стал Павел Кордюков, муж Марины. И был Маринин муж человеком злопамятным, цепким. Не простил Дарье отчаянной правды, отправил в лес на зиму. Мама спасла ее от гибельной работы, своей смертью спасла. Детей не на кого было оставить. Да и мужики и парни теперь работали в бригадах в основном. Дарья осталась при конюшне, но с весной ее направляли на полевые работы. Дети вновь без присмотра целыми днями. Родственники намеренно отвернулись от вдовы.

— Аннушка, ты теперь большенькая, тебе и хозяйкой в дому быть! — Дарья посадила перед собой дочку. — Братика блюди пуще зеницы ока. За избой следи. Маме надо работать, хлебушек зарабатывать.

Нюра внимательно посмотрела на Дарью.

— Ладно, мама. Присмотрю. Куда деваться, а я уже большая, не бойся!

Дочка росла сообразительной и шустрой, несмотря на цыплячий вес и рост. Она, как истинная маленькая женщина, повзрослев на несколько лет сразу, бдительно следила: сыт ли Толик, не потерял ли варежки во время гулянки, не убежал ли куда на улицу, не приблизился ли к реке?

Нюрино воспитание отличалось особым деспотизмом, проходу Толику Анюта не давала. Зато Дарья, уходя на работу, была спокойна за детей — на крошечную дочку можно было положиться, как на взрослого и ответственного человека.

Анюта дрожала над братом, переживала за каждый его чих, буквально, глаз с него не спускала. Не от вредности она это делала. От любви и страха. Незлобивый, кроткий Толечка, вглядывался в серые Анютины глаза с серьезным вниманием и все, все понимал. Иногда, когда в мальчишке кроткого Толечку побеждал хулиганистый, непослушный Толька, и Нюрочка честила брата на все лады, обоим было тоскливо и скучно. Толику, за то, что подвел Нюру. А Нюре за то, что обижает Толечку и дергает по всякому пустяку.

Вот и сейчас ему было грустно.  Нюрка правильно его отругала — и зачем только он полез в этот горшок? Не потерпеть до обеда было? А вдруг мамке расскажет? Будет Толику на орехи — мамка усталая вся, невеселая придет. А Нюрка — на тебе — выдаст Толика с потрохами. И тогда мамка ни за что не приляжет к Толику вечером, и сказку не расскажет, будет со своей Нюркой возиться. А Толику придется опять в углу стоять…

Дверь избы приоткрылась, и в щель протиснулась запыхавшаяся Нюра с охапкой разноцветных, собранных в рулоны дорожек. Брякнула их на крыльцо. Оглянулась, вздохнула — так и стоит, олух царя небесного. Схватила половичок, и — давай трясти, посматривая осуждающе на Толика.

— Чего застыл, как статуй? Иди, помогай!

Невелика помощь от Тольки, ростом не вышел, и в руках силы мало — половик не вытрясти — падает наземь, Толику не удержать его за кончики. Перемаялись, но пыль выколотили. Нюру охватила деловитая докука: уж коли за уборку взялись, так надобно доделать дело до конца. Полы вымыть, дровец принести, постирушку устроить…

— Толька — дров!

Безропотно, без писков и нытья, Толечка тащит домой дрова, по одному полешку, по два. Нюра хлопочет, на брата глазом вострым косится, контролирует процесс.

— Толька, Дуньку глянь, не запуталась?

Толик послушно на пожню, на задний двор вышел, где на огороде на колышек привязана коза, млеет на пригревке, молоденькую сныть и порей стрижет. Не запуталась, слава богу.

— Толик, воды мне неси, полы буду мыть!

Нюрка командует, совсем распалилась. А чего попусту руки в брюки шастать? Хозяйство ить! А он — мужик, весь один на семью!

Толик понимает, что он — мужик. И ему не до баловства. Но обидно, что Нюра главнее. И целый день на Толю покрикивает. По уму, если взять, так он Нюру гонять должен, а на деле — все наоборот. Но куда Толеньке деться, коли провинился: целый горшок опростал и Нюрке ни капельки каши не оставил. И Нюрка голодная, бедная, а исть нечего… Виноват, дак надо слушаться.

Он берет ковшик (больше не снести), шагает мимо жующей тощей Дуньки и спускается в низину,  к пруду, что на самом конце огородины, за водой. Медленно у него это дело происходит, да и расплескивается по пути половина. Под горку шагать ходко, а в горку — вовсе тяжело.  Нюра теряет терпение, вручает брату бадейку побольше (мать квас в ней носит на покос). Ничего, мамка не видит, не знает. Нюрка бадейку опосля ополоснет, никто и ничего не догадается.

Толя с бадейкой снова тащится на пруд. Ему уже жарко в своем пальтугане, не по размеру и росту пальто, Нюркино бывшее (Нюрка пусть бы и носила), солнышко высоко поднялось и жарит по-летнему совсем. Ноги путаются и запинаются уже, но надо работать, больше ведь некому работать в этом доме, коли батька с войны не пришел, и Толик молчит и не ноет.

Пруд круглый и вовсе не широкий — так, лужа лужей. Но дна не видно, вода черная, без ряби, стоялая, но холодная — жуть. Нюрка прудом Толика испугала до смерти, сказала, что там водятся пиявицы, тоже черные, страшные. Прицепятся пиявицы к подмышке и всю кровь высосут. Толик боится пиявок и старается к пруду не подходить. Но сегодня он бесстрашен — виноват. Он наклоняется над водой, стараясь не касаться ее — вдруг пиявка выскочит и напрыгнет на Толика. Бадейка погружается  в холодное нутро пруда…

— Толька, заснул? — Нюра кричит. Она стоит на верхотуре, на горке возле козы. Из-под ладошки глядит на брата-копушу.

Толик вздрагивает, выпускает бадейку нечаянно, силится достать посудину и бухается в пруд сам. Ужас охватывает его, ледяной, могильный холод сжимает бедное мальчишье сердечко в тиски. Ножонки в валенках дрыгают, дергаются и не достают дна… А где-то там, на неведомом дне, огромные пиявицы приготовились к прыжку и вот, вот...

Нюрка со всех ног несется под гору. Ее сердечко сумасшедшей птахой бьется в груди от страха за брата. Видит: не тонет братец — пальто пузырем над водой распласталось и держит мальчишку, не дает ему утонуть. Возле пруда, на мостках, лежит пешня, на бабы-яги лапу похожая — мамка этой пешней половички «клепает», стирает, значит. Нюрка пешней, как багром, подхватывает пальто и к мосткам подтягивает. Со всей силы она вцепилась в пальтишко Толика и на «берег» брата вытянула, как в сказке про репку, только одна, без бабки, кошки и Жучки с мышкой.

Ревет, рыдает Нюра, Толику оплеухи развешивает. А тот молчит, дрожит, и глазенки у него такие испуганные, будто не в пруд он сейчас угодил, а в пасть змею-горынычу.  Кое-как до избы добрались. Тяжелое от влаги пальто на перильцах пришлось развесить — стекать. В доме холодно — печка остыла. Печку бы подтопить, высушить Толика штаны да самого обогреть горячим чаем из самовара. Но печку топить мать не велит — мала еще Нюра для таких серьезных дел.

Нюра укладывает брата на постель, кутает его в одеяло, целует в глаза, в нос, в мысок надо лбом. Бровки у мальчика приподняты, домиком. Щечек совсем, совсем нет, не с чего ему щечки наедать. Взгляд удивленный, страдающий, вопрошающий будто — за что? Нюра закусывает нижнюю губу: ей до слез Толика жалко, ведь он такой маленький, совсем маленький еще. А она на него насела, кобылица… Целый день: Толька да Толька…

Нервы у Анютки не выдерживают: она хватает кружку и бежит к Дуньке. Обхватывает сосок кругленького Дунькиного вымени, тянет-потянет, и, наконец, у Нюры получается: в кружке журчит-пузырится Дунькино молоко. Нюра отхлебывает чуток, самую малость. У Нюры кружится голова — молоко сладкое, густое, вкусное-превкусное. Допить бы кружку до дынышка, чтобы в животе не бурлила пустота, не мучила Нюру. Нельзя. Захворает Толюшка, что она, Нюра, делать-то будет? Как матери в глаза смотреть?

Нюра бережно относит молоко в дом. Залезает на лавку, к полке, где за ситцевой занавеской спрятано две ячменной лепешки к обеду. Кладет лепешку на кружку и несет Толику.

— На-ко, закуси.

Толик мотает головой. В голубых, как неяркое осеннее небо глазах его, закипают слезы.

— Не бу! Сама кусай! Ты вообще не емши!

— Ешь, говорю! Еще заболеешь! — Нюра смягчается и ласково брата уговаривает: — Толюшка, смотри, у меня тоже лепешка есть. И молока я себе надоила, дак выпила ужо. Кушай, кушай, болеть нельзя!

Толик берет кружку, жадно откусывает от лепешки и шустро жует, запивая еду самым вкусным в мире парным молоком. Нюра отщипывает маленькие кусочки от своей лепешки, сухой, без масла жареной на чугунной сковороде.  Она прячет слезы, но язык помнит вкус козьего молока. Ей до смерти хочется попросить брата поделиться с ней немного. Она имеет полное право — без завтрака осталась, и под ложечкой сосет безбожно. Но девочка держится из последних сил и ничего не просит.

Дарья притащилась домой в потемках. Ноги не держали ее, и руки дрожали от усталости. По привычке прихватила в дровянике пяток поленьев — больше нельзя — экономить дрова надо. Дунька мекала в хлеву — дети отвели ее, догадались. Молодцы. Дарья зашла в темную, пустую, холодную избу. Сердце разрывалось от жалости — ребята в обнимку лежали на кровати. Бедные, замерзли, поди — хоть днем греет солнце, ночью по-прежнему одолевают заморозки. А изба большая, где им, бедолагам, согреться.

У печи — целая куча дров наношена. На печи — пальто Толика. Сырое. Опять, наверное, негодник, изгваздался где-нибудь. Или к речке ходил — в груди шорохнулась тревога. Из угла, где стояла кровать, послышался голосок Нюрашки:

— Мама, ты не ругайся. Толик нечаянно пальтуху вымочил. Воду из пруда таскал полы мыть. Видишь, мама, как чисто?

Дарья ничего такого не видела, но заметила, что половички настелены ровненько, дорожка к дорожке. И дрова наношены. И коза в хлеву.

— Нюрочка, а веревку вы намотали на колышек?

Намотали… Хорошие ребятки, нечего сказать… Вот уже и помогают матери.

Дарья метнулась к козе — доить. Дунька доилась плохо — поллитра не выдоилось.

— Нюра, не пойму, что с козой?

Нюрочка, уже вскочившая с постели, сидевшая у разгорающейся печи, опустила белобрысую головенку. Шепотом ответила на взыскательный Дашин вопрос:

— Я ее подоила немножко…

— Чег-о-о-о? Как — подоила? Сама, что ли, подоила? — брови матери удивленно взметнулись вверх.

Нюра, маленькая, маленькая, худенькая, как синичка-невеличка, с посиневшей, прозрачной кожицей под запавшими глазами, с жиденькими косицами, из которых вылезли тоненькие, светящиеся в ореоле отблесков печного огня, пушинки, кивнула в сторону крепко спавшего Толика.

— Не доедает ить. Голодный. Кормить надо. Мужик ить. Где ему продержаться на затирухе?

К горлу Дарье подкатил тяжеленный комок. Ничегошеньки она сделать не может. Ни пригреть, ни приласкать, ни накормить детишек своих. Прижала к себе Нюрочку — все косточки пересчитать можно.

— Да ведь ты сама у меня, как тростиночка, голубочка моя. Хозяюшка ты моя. Ничего, ничего. Маслица немного есть, сейчас картошки сварим, лепешек напечем, намнем с молочком и поужинаем. Надо потерпеть, когда-нибудь все это закончится.

— А когда, мама? — Нюра вцепилась в мать и отпускать не хочет.

— Когда-нибудь. Войны нет. Наладится. Будем каждый день белые булки есть. С вареньем и маслом. И хлеба — полные закрома! Вы станете большими… Толюшка вырастет сильным, как тятя ваш… В тайгу поедет работать… Заработает денег, в лавке купит булок ситных, самых больших, самых дорогих… Принесет домой… Ух, праздник настанет!

— Не хочу булок, — капризно протянула Нюра, — не надо булок. Лучше хлебца. И соли. Самое вкусное — хлебец с солью…

Нюра даже не спросила, каким был ее батька. Нюра не помнила отца. И хлеба ситного Нюра не знала. Черный, ржаной, и то ей в новинку. Дарья ласкала дочку и старалась удержать в себе отчаяние, охватывавшее в последнее время все ее существо. Как жить? Ополчился на нее председатель, и жена его волком глядит. А чего глядеть? За что зло таить? Ведь счастливая она, Маринка. Дома сытно — корова-ведерница в хлеву сено жует, пасека, овечки…

Жаловалась Маринка, что налог донимает: муж партейный, и хоть фронтовик, а гребут с него по-полной: яиц — тридцать штук, мяса — пятьдесят килограммов, да хлеба, да жита, да масла — все отдай! Откуда брать-то?

Дарья невесело усмехнулась, можно подумать, с них, баб, вдов, не гребут… Все то же, только уступку сделали небольшую. А толку? Мяса нет и не было, яиц нет, ни хлеба, ни масла, ни шкур — ничего нет. На какие шиши налоги отдавать? Бабы крутятся, как ужи на сковороде: хлеб на яйца меняют, яйца на молоко, молоко на шкуры, шкуры на масло. В итоге — шиш остается. А Пашка, змей, тюрьмой грозится. Грозится он… Догрозились — одну в петлю уже загнали. А какой человек был, эта Ульяна… Святая! Вот ее уже всем колхозом добрым словом поминают. Раньше помоями облили, до могилы довели, а теперь за святую считают… Что же это, завсегда так на Руси — сначала поносят, а потом в святцы заносят. Эх, люди, люди…

Растормошили Толюшку, накормили его и сами поужинали.  Сытые после картофельницы дети уснули мгновенно. Дарья упала в сон не сразу — маялась невеселыми думами. Вот уж и семенную картошку подъедают. Что сажать-то после Николы? Кто теперь будет огород блюсти? Раньше мама ростила и холила овощину, а теперь что?

Но смертельная, непроходящая усталость взяла свое — укрыла Дарью дремотным пуховым одеялом и утянула на самое дно крепкого, без видений, сна.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

-2

Анна Лебедева

---

---

Уважаемые читатели! Вы только что прочитали последнюю главу первой книги романа Анны Лебедевой "Прощение". Напоминаем, что на нашей странице на площадке Бусти уже полностью опубликована и вторая книга этого романа, так что если хотите продолжить чтение, приглашаем вас на Бусти. Чтобы полностью прочитать все главы романа, вам надо оформить подписку. Ваша подписка поддержит вашего любимого автора и будет мотивировать его к тому, чтобы и дальше радовать вас новыми произведениями. Отписаться можно в любой момент.

Сейчас можно оформить подписку со скидкой 60% вот по этой ссылке. Эта акция будет дейстовать только одну неделю.