Часть 9. Глава 137
…это не просто инструмент – чудо!
Жигунов кивнул, его губы тронула улыбка.
– Прорыв чистой воды. Ты всегда выискиваешь такие вещи первым.
– А то, – хмыкнул Соболев, ставя кружку на стол с тихим стуком. – Когда времени в обрез, коек на всех не хватает, а руки дрожат от усталости, любая придумка, что возвращает парней к жизни, – находка! Он сделал последний глоток, и в этот миг за окном послышался нарастающий гул: «таблетка» подкатывала, её фары прорезали сумерки. Затишье лопнуло, как мыльный пузырь.
Соболев и Жигунов переглянулись – в их глазах мелькнуло то самое, без слов: новые «трехсотые». Вечер, что обещал сделать сутки полегче, наврал в лицо. Военврачи встали, одергивая халаты, готовясь нырнуть обратно в ритм, где паузы – всего лишь дыхание перед прыжком.
Их шаги эхом отозвались в коридоре, когда они вышли из ординаторской, – Соболев впереди, с гордо поднятой головой, а Жигунов следом, уже мысленно просчитывая, кого из анестезиологов поднять по тревоге: конечно, лучше Пал Палыча не найти, но нельзя же столько использовать одного и того же человека, так и выгореть недалеко. Кто потом его заменит? Сюда, в прифронтовую зону, особенно желающих не найти.
«Таблетка» остановилась у входа с протяжным стоном тормозов, и из нее вывалились санитары, вынося носилки с тем, кого все сразу окрестили «мальчиком» – по его возрасту, едва за двадцать, и по лицу, еще не изборожденному той фронтовой усталостью, что делала мужчин здесь старше на десятилетия. Гардемарин сам удивлялся порой: смотришь на бойца, ему на вид лет сорок, испещрённое морщинами лицо, а по документам парню и тридцати нет.
Ранение было из тех, что не оставляют шансов: сонная артерия, разорванная осколком, – алая жидкость хлестала фонтаном, пока сосуд не перехватили там, на точке, жгутом, но несильно, чтобы «трёхсотый» мог дышать и не отключился. В этом и беда сонной: чуть передавишь, и пиши пропало.
Следующие несколько часов слились в один сплошной конвейер. Хирурги Соболев и Жигунов, который на этот раз взял скальпель первым, сменились у операционного поля дважды, по часу с лишним каждый, сшивая под микроскопом сосуд нитями тоньше паутины, где каждый стежок мог стать последним. Шансы бойца таяли с каждой каплей, и в бригаде, не сговариваясь, каждый думал: этот не дотянет, тело слишком молодое, чтобы выдержать такой удар, а душа – слишком неопытная, чтобы за жизнь цепляться. Это повидавшим ее с разных сторон опытным бойцам есть к чему возвращаться: жёны, дети, подруги, родители, недостроенные дома и несделанный ремонт. А этому куда? К игровой приставке?
Операция, на миг, показалась выигранной: артерия запечатана, рана стянута, кровоток восстановлен – слабый, но упорный, как тлеющий уголек. Бойца уже обкладывали стерильными бинтами, готовя к переводу в реанимацию, где мониторы могли бы взять эстафету, когда сердце просто... сдалось. Без агонального предупреждения – пошла ровная линия по экрану, как черта под итогом, и писк, что прорезал операционную, словно металлом по стеклу.
Анестезиолог с позывным Герда – миниатюрная, с фигурой, что казалась слишком хрупкой для этого ада, но с глазами, где решимость горела, как лампа в тумане, – стояла ближе всех к изголовью. Позже, в перерыве, когда адреналин еще пульсировал в венах, она пересказывала это Катерине Прошиной в углу процедурной, где пахло йодом и потом, а порошковый кофе казался спасением.
– Он просто остановился, – говорила Герда, и её голос, обычно ровный, теперь дрожал, как струна после удара. – Тихо, без шума. Представляешь, Катя?! Кардиомонитор выдал эту линию – сплошную, бесконечную, – и медсестра рядом замерла. Она видела его всю операцию, знала, что на грани с самого начала. Честно, Катя, пока хирурги его латали, никто не ставил на жизнь парня ни копейки. Кровь ушла, как река в песок, а сосуд... он был слишком сильно повреждён.
Герда еще рассказала, что в операционной на миг повисла та пустота, что приходит после долгой бури – когда все усилия кажутся пылью, а руки, еще теплые от инструментов, вдруг холодеют. Безнадежность не кричала, она просто села на плечи, тяжелая, как рюкзак с песком.
– Между нами, – понизила голос анестезиолог, оглядываясь, словно делилась контрабандой, все и так ждали этого финала. Даже доктор Соболев, представляешь? Да и Жигунов, в общем, тоже…
– А дальше? Что было потом? – поторопила Прошина.
– Ну как это назвать… не знаю даже. Чудо, наверное. Короче, вошёл Пал Палыч Романенко. Его специально не вызывали, он страшно устал за предыдущее время. Так вот, сделал несколько шагов, скользнул взглядом по монитору, по телу на столе – бледному, неподвижному, как манекен, – и задержал дыхание на секунду дольше, чем нужно.
– Да, отвратительно, – выдохнул он. – Но давай-ка попробуем. Хуже не будет, – и взялся за дело. Мне пришлось даже в сторону отойти, чтобы не мешать. Он подошёл к парню и, знаешь, не с героическим рывком, а с той методичной яростью, что рождается из сотен таких ночей: ладони на грудь, ритмичный толчок массажа, чтобы сердце вспомнило свой ритм; шприц с адреналином в бедро; дефибриллятор гудит, накачивая разряд, и тело дергается, как кукла на нитях.
– Тебе бы книжки писать, – улыбнулась Прошина.
Герда рукой махнула, мол, глупости какие. Она рассказала, что дальше минуты растягивались в вечность – десять, двадцать, – а команда включилась автоматически, без лишних слов: один отсасывает воздух из трахеи, другой следит за венами. Слаженно, как машина, но в глазах военных медиков – не надежда, а просто долг, тот, что вколачивают в голову на курсах: делай, пока не скажут стоп.
– Это был, наверное, один из тех случаев, когда все в бригаде, от медсестры до лампы на потолке, были уверены на все сто десять процентов, что конец неизбежен, – рассказывала Герда, уперев взгляд в стену процедурной. Она говорила тихо, словно вытаскивая слова из той самой минуты, когда время застыло, и воздух в операционной сгустился от напряжения. – Мы вкалывали на автомате, без души, просто по инструкции: разряд – тело дернется, как рыба на крючке; еще разряд – тишина, только запах озона от пластин; адреналин вонзается в грудную клетку, прямо в миокард, чтобы встряхнуть этот упрямый мотор. И снова – ничего. Писк монитора, ровный, как нож по стеклу. А потом... писк другой. Прерывистый, еле слышный, как первый всхлип новорожденного. Слабый, но упорный, как будто сердце сказало: «Еще не время».
Герда улыбнулась.
– Сердце завелось – не ровно, не мощно, а судорожно, как старый двигатель после долгой стоянки в мороз!
Синусовый ритм на экране заплясал, неровный, с вылетами и провалами, но он был, он пульсировал, разгоняя кровь по венам, что только что казались пустыми трубами. Боец выжил – перешагнул через клиническую смерть. Тело его, все еще бледное, как мел, с синяками от дефибриллятора на ребрах, вдохнуло – хрипло, но глубоко, – и операционная, секунду назад мертвая, ожила.
– Мы все прежде застыли, как статуи, – продолжала Герда, ее пальцы, привыкшие к шприцам и трубкам, теперь теребили край рукава, комкая ткань. – Глаза – то на монитор, то на лица вокруг: чье-то в поту, чье-то с приоткрытым ртом. Никто не пикнул, не хлопнул в ладоши – просто смотрели, и в этой тишине повисло что-то... неуловимое. Как будто мы все разом осознали: это не наша заслуга, не навык и не удача. Чудо. Настоящее, из тех, что не объяснишь протоколами или дозами. Не иначе!
Новость разнеслась по госпиталю со скоростью эвакуационного вертолета: от операционной к ординаторской шепотом, оттуда – в палаты, где дежурные медсестры перекидывались фразами, а потом и до столовой, где за порцией гречки кто-то хлопал по плечу: «Слышал про пацана? Доктора сердце встряхнули и завели!»
Для персонала, выжженного до углей – кто спал по три часа, поглощал таблетки от головной боли и вместо сновидений не видел ничего, кроме темноты, проваливаясь в нее от усталости, – это было не просто ещё одно имя в статистике. Оно стало еще одним маяком в тумане: знаком, что пальцы ноют не просто так, что бессонные ночи медиков не тратятся впустую, что даже когда все кричит «сдавайся», грань между «был» и «есть» можно перешагнуть. Символом, – особенно для раненых, – что здешние врачи рук не опускают никогда, даже когда тело уже сдалось.
Мальчика – так его окрестили все, от санитаров до начальника госпиталя, по той детской мягкости в чертах, что чудом уцелела под слоем грязи и боли, – удалось удержать на плаву. Состояние висело на волоске: давление скакало, как на ухабах, инфекция подстерегала за углом, но он дышал, двигал глазами под сомкнутыми веками, и это было победой. Через пару часов, после капельниц и уколов, его старательно упаковали и погрузили в вертолет, что унес в тыловой госпиталь с каменными стенами и настоящими койками, где ждали не только скальпели, но и физиотерапевты, протезы и разговоры о будущем. Там бойца ждало долгое лечение.
– Этот случай… он для нас как якорь, – закончила Герда, отводя взгляд от стены и встречаясь глазами с Катериной, в которых теперь плескалась не только усталость, но и что-то теплое, почти материнское. – Дал стимул, чтобы двигаться дальше. Когда такое видишь своими глазами – писк, что оживает из тишины, – понимаешь: чудеса не миф. Они случаются. И мы, врачи, иногда становимся их соучастниками, подставляем плечо, чтобы шагнули.
Доктор Прошина слушала, прислонившись к шкафу с медикаментами, и на ее лице, обычно спокойном, как поверхность озера перед бурей, смешались краски: восхищение – за этот всплеск жизни, за коллег, что не сломались, и горечь – острая, как йод на ране, – за тех, кого не вернешь. Она радовалась за спасенного парня, за Мальчика, чье имя она даже не знала, и за Герду, чьи руки, наверное, дрожали потом в тишине операционной.
Мысли Катерины, как река подо льдом, постепенно по текли к Ольге Комаровой – женщине, что потеряла в этом госпитале мужа. Ей тоже требовалось чудо – не из разрядов дефибриллятора, а из другого теста: чтобы выбраться из той пропасти отчаяния, где дни сливались в серую кашу, а ночи – в кошмары с эхом далёких разрывов.
Душевные раны болят тихо, разъедая изнутри, и лечатся не антибиотиками, а другим: временем, что медленно капает; терпением, требующим сил больше, чем любая операция, и человеческим теплом – объятием, словом, рукой на плече в темноте. Катерина подумала: «Может, пора снова зайти к ней, попробовать поговорить? В нашем мире чудеса начинаются не с писков мониторов, а с таких разговоров по душам во время пауз между бурями».
Вечер того дня опустился на госпиталь тяжелым плащом – сумерки за окнами палат сгущались, а коридоры, обычно гудящие от шагов и приглушенных команд, затихли, оставив только эхо дежурных ламп и редкий кашель и тихие стоны.
Доктор Жигунов, чьи нервы за эти дни истрепались, как старая форма, наконец собрался с духом и направился к комнате доктора Комаровой. Прошло уже несколько дней с той ночи, когда её попытка оборвать всё эхом отозвалась по хирургическому корпусу, заставив броситься к ней в попытке спасти. Это удалось, но теперь надо было делать следующие шаги. Гардемарин видел, как Ольга продолжает тосковать, и не понимал, как ей помочь. Чувствовал только, что страшно перед ней виноват, но как это исправить?