Тот вечер ничем не отличался от сотен, тысяч других вечеров. За окном кухни плыла сиреневая ранняя осень, пахло прелыми листьями и дождем, который прошел днем. На плите в большой кастрюле тихо булькал, доходил до нужной кондиции наваристый борщ. Я как раз пробовала его, дуя на ложку, когда щелкнул замок в прихожей. Игорь.
Он вошел на кухню молча, как-то боком, неся перед собой свой старый, потертый портфель, словно щит. Не разделся, не разулся, просто встал в дверном проеме в своем плаще, с которого на линолеум тут же натекли грязные капельки.
— Ужинать будешь? — спросила я, ставя кастрюлю на выключенную конфорку. — Я тебе котлеты оставила, с пюре. И борщ вот, только сварила.
Он не ответил. Просто смотрел на меня. Не зло, не с укором, а как-то… отстраненно. Будто я — часть этого кухонного гарнитура, старый холодильник или фикус на подоконнике. Знакомая деталь интерьера, которую вдруг заметил и задумался, а нужна ли она здесь. От этого взгляда по спине пробежал холодок. Двадцать лет я знала его глаза — смеющиеся, уставшие, сердитые, нежные. А эти были глазами чужого человека.
— Игорь, что-то случилось на работе?
Он медленно опустил портфель на пол. Выпрямился.
— Марина. Я решил, что хочу быть один. Совсем один. Собирай вещи.
Слова упали в тишину кухни, как тяжелые камни в спокойную воду. Борщ пах чесноком и укропом. За окном просигналила машина. Где-то у соседей заплакал ребенок. Мир жил своей обычной жизнью, а мой только что рухнул. Я даже ложку из рук не выпустила.
— Что? — переспросила я, хотя расслышала все до последнего звука. Просто мозг отказывался складывать эти слова в осмысленное предложение. — Какие вещи? Ты пьяный?
— Я трезв, — его голос был ровным, безэмоциональным, и от этого становилось еще страшнее. — Просто… собирай вещи. Я хочу пожить один.
— Один? — я наконец поставила ложку на столешницу. Руки мелко дрожали. — В смысле, один? А я? А мы? Игорь, у нас двадцать лет брака! Сын! У нас же… жизнь целая.
— У Павла своя жизнь, он давно вырос. А у нас… — он замолчал, подбирая слова, — а у нас все закончилось. Я не хочу больше так.
Я смотрела на него, на его уставшее, родное лицо с глубокими морщинами у глаз, и видела перед собой совершенно незнакомого человека. Не было крика, не было скандала. Была тихая, ледяная пустота.
— Другая? — выдохнула я. Это было единственное логичное объяснение. Банальное, пошлое, но хотя бы понятное.
Он покачал головой.
— Нет. Никого нет. Я просто хочу быть один. Совсем.
И это было хуже всего. Если бы была другая, я бы могла ее ненавидеть. Могла бы кричать, бить посуду, обвинять его в предательстве. Но как ненавидеть пустоту? Как бороться с желанием человека просто исчезнуть из твоей жизни, потому что он так решил?
Он ушел в комнату, оставив меня одну на кухне с остывающим борщом и рухнувшим миром. Я села на табуретку. Ноги не держали. В голове билась одна-единственная мысль, глупая, детская: «А как же котлеты? Я же для него готовила…»
Вещи. Собирать вещи. Что собирать, когда вся твоя жизнь в этих стенах? Вот шкаф, который мы вместе тащили на пятый этаж, когда только получили эту квартиру от его завода. Вот диван, продавленный в том месте, где он любил сидеть и смотреть футбол. Вот на стене, за стеклом, первая мазня нашего Пашки, которую я заботливо вставила в рамку. Это все не просто вещи. Это якоря, которые держали меня в этой гавани. И теперь мне предлагали самой обрубить все канаты.
Первым делом я позвонила сыну.
— Паш, привет. Это мама.
— Мам, привет! Что-то случилось? Голос у тебя…
Я сглотнула комок в горле.
— Пап, он… он меня выгнал.
На том конце провода повисла тишина. Потом я услышала, как сын резко выдохнул.
— В смысле, выгнал? Вы поругались? Мам, давай я приеду, поговорю с ним.
— Не надо, сынок. Он не ругался. Он просто сказал… что хочет быть один.
— Один? Совсем с ума сошел? — в голосе Пашки зазвенел металл. — Я сейчас приеду, мы с ним по-мужски…
— Не надо, прошу тебя, — остановила его я. — Не делай хуже. Можно я… можно я у вас поживу немного? С Катей?
— Мам, ты что, спрашиваешь? Конечно! Приезжай хоть сейчас! Мы ждем.
Я положила трубку и заплакала. Впервые за этот вечер. Беззвучно, утирая слезы рукавом старого домашнего халата. Плакала не от обиды, а от унижения. В сорок семь лет оказаться выброшенной из собственного дома, проситься пожить к сыну…
Собиралась я как в тумане. Открывала шкаф и не понимала, что брать. Вот это платье — он мне его подарил на юбилей. А эту кофточку мы покупали вместе в отпуске на море. Каждая вещь кричала о прошлом, о том, чего больше нет. Я без разбора кидала в большую спортивную сумку первое, что попадалось под руку: халат, пару футболок, джинсы, белье. Потом пошла в ванную за зубной щеткой и кремом. На полочке стояла его пена для бритья. Запах, который я знала наизусть. Запах дома, стабильности, мужа. Я зажмурилась, чтобы снова не разреветься.
Игорь сидел в комнате на диване и смотрел в темный экран телевизора. Он не помогал и не мешал. Просто присутствовал, как немой свидетель моего изгнания. Когда я, сгибаясь под тяжестью сумки, проходила мимо, он поднял на меня глаза.
— Деньги возьми. В шкатулке, на полке.
— Не надо мне твоих денег.
— Возьми, Марина. Это и твои тоже. Тебе понадобится.
Я молча прошла в прихожую. Обулась, накинула куртку. Взгляд упал на ключницу у двери. Два комплекта ключей. Один — его, с брелоком-рулеткой. Второй — мой, с маленьким плюшевым зайцем, которого Пашка подарил мне лет пятнадцать назад. Я сняла свою связку. Заяц был старый, облезлый, но я не могла его оставить. Положила ключи в карман.
— Я… я у Павла буду, — сказала я, уже стоя за порогом.
Игорь кивнул, не вставая с дивана.
— Я позвоню ему.
Дверь за мной захлопнулась. Лязг замка прозвучал как выстрел. Я осталась одна на лестничной клетке, тускло освещенной сороковаттной лампочкой. И только тут до меня дошло. Все. Это конец.
Пашка с Катей встретили меня, как раненного бойца. Катюша сразу засуетилась, постелила мне на диване в гостиной, принесла горячий чай с мятой. Пашка сел рядом, обнял за плечи.
— Мам, ты только не молчи. Рассказывай. Что он сказал? Может, это временно? Ну, знаешь, кризис среднего возраста, дурь всякая в голову лезет.
Я рассказала все, как было. Про его пустые глаза, про слова об одиночестве. Пашка мрачнел с каждой минутой.
— Не верю я в это, — отрезал он. — «Хочу быть один». Бред какой-то. Наверняка баба у него. Просто трусит признаться. Мужики в таком возрасте просто так не уходят в «одиночество». Они уходят к кому-то.
Его слова были логичны, но я почему-то знала, что он неправ. Я чувствовала, что дело не в другой женщине. Дело было в чем-то более глубоком и страшном, чего я не могла понять.
Первые недели были самыми тяжелыми. Я просыпалась посреди ночи в чужой квартире и не сразу понимала, где я. Сердце колотилось от паники. Потом вспоминала, и наваливалась тупая, ноющая боль. Днем я старалась быть полезной: готовила, убирала, ходила в магазин. Катюша, умница, делала вид, что я ей очень помогаю, хотя я понимала, что только мешаю молодой семье.
Я работала швеей в небольшом ателье. Работа спасала. Мерный стук машинки, ровные строчки на ткани, сосредоточенность на выкройках — все это отвлекало, не давало мыслям расползаться. Моя начальница, Антонина Сергеевна, женщина строгая, но справедливая, заметила мое состояние.
— Марина, что с тобой? На тебе лица нет. В семье что?
Я не выдержала и рассказала. Она молча выслушала, потом налила мне валерьянки из своего флакончика.
— Понятно, — сказала она. — Мужики. То им одно, то другое. Ты вот что, держись. Ты специалист хороший, руки золотые. Не пропадешь. А он еще приползет, вот увидишь. Нахлебается своего одиночества и прибежит.
Я кивала, но словам ее не верила. Игорь не из тех, кто приползет. Если он что-то решил, то это навсегда.
Иногда я ловила себя на том, что механически набираю его номер. Пальцы сами помнили комбинацию цифр. Но я ни разу не нажала кнопку вызова. Что я ему скажу? «Как ты там один?» Глупо. Он сам этого хотел.
Однажды вечером позвонил Пашка. Он ездил к отцу.
— Мам, я у него был.
Я замерла.
— Ну и как он?
— Да никак. Хуже выглядит, осунулся. В квартире… знаешь, такой бардак. Не то чтобы грязно, а как-то неуютно. Пусто. Пыльно. В холодильнике — палка колбасы и пакет кефира. Я ему твоих котлет привез, которые ты нам нажарила. Он взял. Сказал «спасибо».
— Про меня спрашивал?
Пашка помолчал.
— Нет, мам. Не спрашивал. Мы про работу говорили, про мою машину… Про тебя — ни слова. Как будто тебя и не было никогда. Сволочь он, мам.
Я положила трубку. Не было. Меня никогда не было. Двадцать лет — стерты, как ненужная запись на кассете.
Прошел месяц, потом другой. Боль притупилась, превратилась в хроническую болезнь, которая то затихала, то обострялась. Я нашла себе крохотную комнатку в старом доме, чтобы не стеснять молодых. Обставила ее самой необходимой мебелью. Поставила на стол свою швейную машинку. И потихоньку начала жить. Брала заказы на дом, шила платья соседкам. Появились свои небольшие деньги. Своя, пусть и крохотная, но территория.
По вечерам я иногда смотрела в окно. Напротив горели окна чужих квартир. Там семьи ужинали, смотрели телевизор, ругались, мирились. Там была жизнь. А у меня была тишина. Та самая тишина, которой, наверное, так хотел Игорь. Но она не успокаивала. Она давила.
Как-то раз мне позвонила наша общая знакомая, Люда, с которой мы дружили семьями.
— Мариш, привет! Слушай, я твоего видела вчера. В поликлинике.
— Игоря? — сердце екнуло. — Что он там делал? Заболел?
— Да не знаю. Он к терапевту в очереди сидел. Вид у него, скажу я тебе… Серый какой-то, измученный. Я к нему подошла, поздоровалась. А он будто не узнал сначала. Посмотрел так… мимо. Потом кивнул. Я спросила, как дела. А он, знаешь, что ответил? «Нормально, — говорит, — тихо». И так это сказал, что у меня мурашки по коже.
Тихо. Ему было тихо.
Эта новость почему-то не давала мне покоя. Я представляла его, одинокого, в нашей пустой квартире. Кто ему сварит бульон, если он заболеет? Кто подаст таблетку? Злость, которая жила во мне все это время, начала уступать место какому-то другому чувству. Не жалости, нет. Скорее, недоумению. Зачем он сделал это с собой?
Развязка наступила неожиданно. Мне нужно было забрать из старой квартиры кое-какие документы на дачу, которые я забыла впопыхах. Я долго не решалась, но без них было никак. Позвонила Игорю. Он не ответил. Позвонила еще раз — снова тишина. Решила рискнуть. Ключ у меня был.
Я подошла к знакомой до боли двери, на которой до сих пор висела старая медная табличка «Семья Ковалевых», которую мы купили на рынке в первый год нашей совместной жизни. Сердце колотилось так, что отдавало в висках. Я вставила ключ в замок. Он повернулся с трудом, будто нехотя.
В квартире было тихо. Но это была не та благословенная тишина, о которой мечтаешь после тяжелого дня. Это была мертвая, звенящая тишина заброшенного дома. В нос ударил спертый, тяжелый запах пыли и чего-то кислого.
Я прошла на кухню. На столе стояла грязная чашка, рядом — пустая пачка из-под сигарет. Игорь никогда не курил в квартире. В раковине лежала одна тарелка с засохшими остатками гречки.
Он был в комнате. Лежал на диване, на том самом, где когда-то сидел и объявлял мне свой приговор. Лежал одетый, поверх старого пледа, и смотрел в потолок. Он не спал. Просто лежал.
— Игорь? — тихо позвала я.
Он медленно повернул голову. Его глаза, когда-то казавшиеся мне чужими, теперь были просто пустыми. Как у старой, выцветшей фотографии. Он похудел, щеки ввалились, под глазами залегли темные тени.
— Марина? Ты что здесь делаешь?
— Я за документами. Ты на звонки не отвечал, я испугалась.
Он усмехнулся краешком рта.
— Испугалась. Некого тут бояться.
Я подошла ближе.
— Ты болеешь? Вид у тебя… нехороший.
— Я не болею, — он сел на диване, потирая виски. — Я просто устал.
Он помолчал, глядя куда-то в стену. А потом заговорил. Тихо, с трудом, будто вытаскивая из себя каждое слово.
— Знаешь, я всю жизнь бежал. С утра на завод. Смена, станки, шум, крики мастера. Потом домой. Магазин, сумки. Дома — телевизор, ужин, разговоры. Сын растет — уроки, проблемы, надо помочь, надо решить. Ты… ты тоже всегда что-то говорила, спрашивала, планировала. Отпуск, ремонт, дача… Это все как один большой, бесконечный гул. Понимаешь? Он никогда не прекращался. Даже во сне. Я просыпался утром уже уставший от этого шума.
Он посмотрел на меня. В его глазах больше не было холода. Только бездонная, всепоглощающая усталость.
— И в какой-то момент я понял, что больше не могу. Я не слышу себя. Я вообще не понимаю, кто я. Я — муж, отец, бригадир на заводе. А где я сам? Я подумал, что если я останусь один, совсем один, то этот шум прекратится. Наступит тишина. И я смогу… отдохнуть. Услышать себя.
— И что? — прошептала я. — Услышал?
Он горько усмехнулся.
— Шум в голове не прекратился. Он просто стал другим. Теперь в ушах звенит от тишины. Я лежу здесь целыми днями. Встану, съем что-нибудь, и опять лежу. И слушаю. Слушаю, как за стеной соседи ругаются. Как на улице дети кричат. Как лифт едет. Раньше я этого не замечал. А теперь каждый звук — как гвоздь в голову. Оказывается, тишина — это не когда звуков нет. Это когда нет жизни. А я… я не знаю, как жить. Я разучился.
Я смотрела на этого сломленного, постаревшего за несколько месяцев мужчину, и вся моя обида, вся боль куда-то ушли. Их смыло волной острого, пронзительного сочувствия. Он не был предателем. Он был человеком, который заблудился в собственной жизни и в попытке найти выход, разрушил все вокруг и самого себя. Он искал спасения в одиночестве, а нашел тюрьму.
Я молча прошла на кухню. Открыла окна, впуская свежий осенний воздух. Вымыла посуду. Нашла в холодильнике какие-то овощи, курицу, которую, видимо, привозил Пашка. Поставила вариться бульон. Кухня наполнилась забытыми, домашними запахами.
Игорь вышел из комнаты, привлеченный звуками. Он стоял в дверях и смотрел, как я режу морковку.
— Зачем ты это делаешь?
— Ты голодный, — просто ответила я, не оборачиваясь. — Тебе нужно поесть.
Я нашла документы, положила их в сумку. Разлила горячий, ароматный бульон по тарелкам. Мы ели молча, сидя друг напротив друга за столом, за которым сидели двадцать лет. Это не было возвращением. Это было прощанием. Настоящим.
Когда я уходила, я оставила на столе свой ключ с облезлым зайцем.
— Это тебе. На всякий случай.
Он посмотрел на ключ, потом на меня. В его глазах блеснуло что-то похожее на слезы.
— Спасибо, Марина. И… прости.
Я вышла на улицу. Шел мелкий, моросящий дождь. Но мне не было холодно. Внутри было странное чувство опустошения и одновременно легкости. Я не знала, что будет с ним. Вернется ли он к жизни или так и останется в своей тихой тюрьме. Но я точно знала, что будет со мной.
Я шла по мокрому асфальту к своему новому, маленькому дому. И я поняла, что тоже обрела одиночество. Но мое одиночество было другим. Оно не было пустым и звенящим. Оно было наполнено стуком моей швейной машинки, звонками сына, планами на завтра. Оно было наполнено свободой. Свободой быть собой, не оглядываясь на чужой шум и чужую тишину. И впервые за долгие месяцы я шла и улыбалась этому дождю. Я шла домой.
Читайте также: