Письмо первое. 1 июля
Друг мой Сережа! Пишу тебе сии тоскливейшие строки в полном отчаянии. Направляют меня в канцелярию губернского города N, коллежским регистратором. Не в Петербург, как это ожидалось ранее. Нет, не в Петербург!
И все бы ничего - я (так и быть) смирился с судьбой. Смирился со своей незавидной участью...
А снедает душу лишь одно - Оленька. Как, друг, оставить мне ее? Как самому мне жить без Оленьки? Письма, которые станем мы писать (сирые бумажные вестники!), не позволят видеть дорогого человека и прикасаться рукой к руке.
Но как рассказать ей, Оленьке, о нашей скорой разлуке? Как дерзнуть мне обидеть этого ангела? Боюсь, что известие разобьет ее преданное сердце.
Твой друг верный Александр.
P.S. Пиши все же о столице подробнее мне, Сергей. Как она, столица? Искрит и пляшет на балах?
Письмо второе. 3 июля
Друг Сережа!
Будучи убежден в твоей ко мне искренней дружбе, решаюсь открыть душу всю целиком. Итак - наше горестное свидание.
Встретились мы в тенистой беседке усадьбы Брюхиных. Пахло липами. Собиралась гроза. Оленька была мила - вся в белом, как хрупкий ландыш.
На скамье, чуть в отдалении, чтобы не смущать нас, но и соблюсти приличия - устроилась компаньонка Оленьки: Марья Ильинична. Она вяло ковыряла иглой в вышивке и клевала носом - видимо, предгрозовая атмосфера сморила старуху.
Неужто, друг Сережа, и нам однажды будет по пятьдесят годов? Вот уж ворчливыми мы будем, пожалуй! И тоже станем на погоду носами клевать. Эх, жизнь...
Но вернусь к свиданию.
- Нам, - сказал я Оленьке с горечью, - предстоит скорая разлука.
Оленька побледнела - прямо вся кровь ушла с лица. Взвизгнула тоненько и пала в обморок. Компаньонка охнула и кинулась приводить Оленьку в себя - в руках ее объявилась бутыль с пахучими каплями.
А я трясся мелкой дрожью. И бормотал, бормотал. Что разлука меж нами не на всю жизнь, что меня ожидает карьера в канцелярии, что волею судеб, что так угодно судьбе и прочее успокоительное.
Оленька очнулась через минут тридцать. И первым делом всхлипнула.
- Все окончательно решено? - спросила она упавшим голосом, - ты уезжаешь от меня в Петербург? Как далеко он! Нет, я решительно не выдержу.
Я тоже стал бледным и чуть не упал в обморок. Марья Ильинична сунула и мне под нос бутыль. Я тогда немного встрепенулся и ласково взял в свою руку Оленькину нежную ручку.
- Если бы, - прошептал я, - в Петербург. Но нет! Я еду в глухую провинцию. В город N. Там ждет меня канцелярия. Я, Оленька, как сказал ранее, вскоре буду коллежский регистратор.
Оленька дернулась - как от удара. И начала безмолвно рыдать. Марья Ильинична Оленьку подняла на ноги и держала (чуть не за шкирку) безвольное тулово моей любимой.
- Канцелярия, - с надрывом и из последних сил прошептала Оленька, - это так скучно. Это даже невыносимо.
- Еще как, - ответил я потерянно, - такая уж это скукота. Мелкие чиновники, пыльные бумажки, рутина и старые чернила. Буквально тьфу. Возня! Но что это значит перед лицом разлуки с тобой, Оленька?! Вот истинное мне наказание!
Оленька повисла на руках компаньонки. Изредка она восклицала: “ах”, “ой ли” и “ыть”.
Марья Ильинична, с Оленькой в одной руке, устало ковыряла иглой в вышивке. Я трясся мелкой дрожью. Где-то вдали шарахнул первый раскат грома.
- На сколько… на сколько дней эта каторга? - спросила Оленька, схватившись за горячечный лоб. Ее шепот был страстным и сбивчивым.
- На год, - я обреченно замер, - или на два. Как будет угодно судьбе и начальству.
- Ах, - Оленька снова утрачивала сознание, - я этого не вынесу! Нет, решительно не вынесу! Годы! Я умру с тоски… Я потеряю рассудок! Сад наш опустеет без тебя, Саша. Солнце померкнет, все птицы улетят на юг. Девки песни петь забудут. Посмотри! Вон там, у ограды, стоит березка. Она согнулась от горя. Так вот - это я такая буду.
Оленька затряслась в исступленных рыданиях. Я взрыдал тоже.
- Березку, - покашляла компаньонка, - ваш батенька случайно снесли экипажей. Навеселе возвращались они вчерась.
Оленька опять утратила сознание. Я трясся дрожью. Гром шарахнул еще раз. Пошел дождь - крупные градины застучали по крыше беседки.
А дорога от Брюхиных, замечу, это сплошное наказание. Грязи там по колено в любой сезон. Повозка всегда застрянет так, что не выберешься. Домой явишься весь изгвазданный - хуже столичного кочегарника. Надо было стремительно уезжать. И сами небеси сочувствовали - подгоняли нас окончить тягостные объяснения.
Я вынул из кармана сюртука томик Лермонтова. И поклал его на грудь Оленьки.
- Вот, - сказал я, - тут все мои чувства. Почитывайте, мой ангел. И вы услышите мой голос.
Оленька не шевельнулась - горе ее подкосило совершенно. Марья Ильинична сунула томик себе за пояс, молодецки ухнула, подхватила Оленьку на плечо и направилась к дому.
Я поспешил покинуть усадьбу Брюхиных. Всю дорогу рыдал - по причине грядущего расставания и того, что с Захаркой мы застряли посредь пути. Домой явился изгвазданный и разбитый. Все вспоминал взгляд Оленьки - и столько там было любви, верности и страдания. Ах, Сережа, я совершенно изнеможден.
Твой печальный друг.
Письмо третье. Пятое июля
Друг мой Сережа, доброго тебе здравия. Пишу письмо, хоть и далось оно мне тяжело. Столько мыслей, столько переживаний! Я сам не свой.
Обедали третьего дня у Брюхиных. Все, как водится: уха в супнице, окорок, пироги с грибами (рыжики и грузди), бледная Оленька.
К Брюхиным я направлялся с нарочито жизнелюбивым лицом - чтобы они не поддавались унынию и тихой скорби по причине моей отправки в N. А главное - не поддавалась этому ангел Оленька.
К моему удивлению, уныния и скорби в доме не царило. Атмосфера была даже оживленной. Полагаю, Брюхины ответно сговорились держаться жизнелюбиво, чтобы не удручать меня.
Папенька Оленьки сразу налил мне красного вина. Хекнул.
- Что, - молвил он с нарочитой веселостью, - едешь, батенька, в эдакую Тьмутаракань? Знаем, знаем... Дело это хорошее! Меня-то, в твои годы, в полк отправили. Послужи, послужи. Чин стяжай… А мы за тебя порадуемся. А мы за твое здоровьице сейчас еще и дерябнем. Как, Иван Иваныч? Дерябнем, а?
И папенька подмигнул помещику Хвостову. Тот тоже обедал у Брюховых.
Маменька Оленьки кротко улыбалась. А глаза у нее стали беспокойные.
- Полно, - сказала она супругу грудным голосом, - Сашеньке без того тяжело. А ты, Оленька, покушай пирога. Лица на тебе, бедняжке, от треволнений нет.
Бледная Оленька со страданием на лице откусила пирога.
Брат ее Митя, увалень и весельчак, принялся чему-то хохотать. Он юн, и я не в обиде на Митю. К тому же, всегда он смеется неведомо чему. Палец узрит - и ну хохотать.
А вот Оля расплакалась. Кушала пирог с грибами и роняла слезы в уху.
- Полно, полно, - влез в нашу беседу помещик Хвостов. - Взгляните-ка, Ольга Григорьевна за окно. Там на ветке качается птица гага. Качается да поет. Так и мы будем - петь да качаться от житейских невзгод. Позвольте-ка рассказать вам презабавнейший анекдот…
И Хвостов своим громким голосом начал анекдот рассказывать - о незадачливом поручике и гусе.
Я не слушал анекдота, а тоскливо жевал вареный щучий хвост и смотрел на Оленьку. Она еще больше бледнела и чуть не теряла сознание. Общество же хохотало и молило Хвостова повторить анекдот на бис. Брат Митя фыркал и колотил в ладоши. И даже всегда кроткая маменька Оленьки улыбнулась.
Хвостов блестел своими большими и влажными глазами. Все давно догадываются, что он влюблен безнадежно в Ольгу Григорьевну, и скрывает это под личиной друга семьи.
И тут сердце мое съежилось от боли, друг Сережа. Среди хихиканий и хохотаний я услыхал тоненький смех Оленьки.
- Бедный поручик! - воскликнула она. - Хи-хи!
Ее глазки - хотя и изрядно заплаканные - просияли. А по щекам пробежал легкий румянец.
“Ага, - подумал я в смятении, - а для тебя-то, Оленька, все по-прежнему останется. Это мне ехать в унылый городишко. Это мне пылью конторской дышать. Мне переносить тяготы вдали от дома родного. Забвенный всеми, приниженный канцелярской лямкой. Чего же тебе, Ольга Григорьевна, и анекдотика не послушать, чего же тебе и не посмеяться… Вон как заливаетесь”.
Я отодвинул от себя уху, окорок и пирог с грибом. И потемнел лицом. Но никто этого не заметил, Сережа. Даже моя верная Пенелопа! Нет, она с аппетитом ела и подбадривала Хвостова еще чего-нибудь смешного рассказывать, а то "с тоски тут с вами помрешь".
- А чего же, - с непростительным сарказмом восликнул я, - вам чего ж не веселиться?! Вы все тут и останетесь. Ужины, обеды, прогулки в саду и купания. А на меня уже дышат стены казенные…
Но никто не обратил на слова мои внимания. И только Оленька, моя голубка, грохнулась в обморок. Марья Ильинична, оторвавшись от окорока и буркнув что-то неразборчивое, подхватила Оленьку на плечо и унесла в комнаты.
Я, споро и плотно откушав, отбыл восвояси.
P.S. Оленька прислала мальчика с запиской. Я записку прочел с горечью. Там были слова любви, веры и страдания. Но ответа писать не стал. Ей-то, Оленьке, хорошо, ей-то чего писульки не писать? На нее казенные стены, чай, не давят.
Письмо четвертое. 20 июля
Друг Сережа, не взыщи, что так долго не отвечал на твое любезное послание. Я весь погружен в свои невеселые мысли. Но не могу не поделиться событиями.
Вновь состоялось свидание в беседке Брюхиных. Оленька вся в белом. Бледная и измученная. Я с тоскливым лицом от предстоящей разлуки. Компаньонка с вышивкой - чуткая натура, а в кармане у нее бутылочка нашатыря.
- Скоро отбываю, - с небывалой тоской прошептал я.
- Ах, - ахнула Оленька, повалившись на скамью, - ах.
- Да, - ответил я, - разлука нас догнала, любовь моя. Скоро ты вместо моей руки ощутишь лишь холодное дыхание осени. А вместо мои обожающих глаз - увядание природы. Вы снились мне нынче, Оленька. Вы, в одной лишь легкой кружевной накидке, скакали...
Марья Ильинична покашляла - чтобы я не забывался. Оленька вздрогнула и пала без чувств. Откуда-то выпал томик Лермонтова. Компаньонка бросилась брать Ольгу Григорьевну на плечо и волочить в дом. Я полистал томик. Среди листов с поэзией увядали бутон розы и крошки от сдобной булки.
“Хорошо ей, - вдруг подумал я снова, - падай себе - и горя не знай. А я, мучимый духовным опустошением от работы в канцелярии, униженный подчинением столоначальнику, все время почтительный… Я, я, а не Оленька буду прозябать во вшивой комнатенке чужого дома. Питаться в дешевых кухмистерских. Носить мундир, на покупку которого уйдет почти все мое жалованье. И быть почтительным ко всякой морде! А этой чего? Валяйся в обмороках, ешь пироги с ухой, хихикай над историйками Хвостова. Эх, жизнь...”.
Внезапно Оленька очнулась. И с плеча компаньонки крикнула мне хрипловатым от слез голосом: “Мне без тебя, Сашенька, погибель!”. И вновь была такова - опять она утратила сознание.
“Ага, - подумал я, - погибель. Дождешься от вас. Небось, отлежитесь под причитания маменьки в комнатках, да и ужинать с аппетитом пойдете. Это мне погибель в канцелярии, чтобы ее черт разодрал”.
- Пусть ветер с севера, - вскрикнул я вслед Оленьке, - принесет тебе мой вздох и мой поцелуй! Мое утешение в мыслях о тебе, милая Оленька! Я никогда вас не забуду!
Грянул летний дождь. Захарка, сопя и бурча под нос себе, правил лошадьми. Я обреченно прощался с местами, ставшими мне родными. Ведь все это - Оленька. Далее мы (как обычно) повязли в грязи. И не могли выбраться до утра следующего дня. Захарка сопел и позволял резкую брань, я хмуро терпел лишения. Как уж надоела мне эта распутица брюхинская! Прямо хоть вообще к ним не приезжай.
Простудился и немного слег.
Твой друг Александр.
Письмо пятое. 22 июля
Здравствуй, друг мой разлюбезный Сереженька!
Напала на меня хандра. Лежу в доме, простывший. Вчера меня навещала Оленька. Разумеется, в обществе компаньонки. С помощью Захара я спустился в гостиную. Бледный, изнуренный насморком, я являл собой печальное зрелище. Марья Ильинична вынула вязание и тяжко вздохнула. Видимо, мой вид растрогал старуху.
Оленька в этот раз явилась вся в темном. Ее глаза были двумя омутами скорби.
Мы держались за руки и долго молчали. Компаньонка покашливала. Захарка, просунув голову в проем двери, справлялся о моем здравии и подавал сухие платки от насморка.
- Пишите мне каждый день, - печально молвила Оленька, - и думайте обо мне каждую минутку. И я о вас, Саша, так думать буду. И просить для вас благополучия. Каждую минутку своего бренного существования без вас.
- Непременно, - сказал я Оленьке. - Непременно каждую минутку.
“Ага, - подумал вдруг я, - каждую минутку. Ей-то, Ольге Григорьевне, заняться нечем. Все в обмороки падай и по саду гуляй. Пироги ешь с грибами и окороки. А мне каково? Эта бесконечная тоска в канцелярской узнице. Среди таких же жалких бедолаг, вымаливающих у судьбы чин и кусок хлеба. Еще и об Оленьке каждую минутку думай!”.
- Обещай мне! - воскликнула Оленька. И посмотрела на меня умоляюще. - Обещай! Каждый день слать весточку и думать обо мне.
- Ежели, - ответил я сумрачно, - столоначальник не будет сильно додираться.
Оленька утратила сознание. Марья Ильинична вынула из кармана юбки бутылек.
А я затрясся мелкой дрожью - от злости. Да, друг, я злился! И будто не я это был, а другой человек. Злой и отчаянный.
- Полно, Ольга Григорьевна, - сказал я, - вставайте же. Чего вы все время брыкаетесь на лавки да диваны?
Оленька сразу очнулась.
- От страданий-с, - произнесла она шепотом.
- Буду писать, - хмуро дал слово я своей ненаглядной, - бумаги-то в конторе довольно. Каждый день или чуть пореже. Если столоначальник не будет сильно додираться.
- И думать еще каждую минуту, - напомнила слабым голосом Оленька.
- Конечно, мой ангел, - ответил я с тихим бешенством, - в нетопленной-то комнате, униженный борьбой за хлеб и чин… Что делать мне? Конечно же - вспоминать об Оленьке!
Моя голубка приоткрыла рот. И стала вдруг похожая на брата Митю, когда он ленится к двум гривнам прибавить еще две. Глазами хлопает и нянек просит за него в счете упражняться. Далее - утратила сознание.
Компаньонка нахмурилась и молча взвалила Оленьку на плечо. Они двинулись к выходу. Захарка с радостью распахнул дверь - он не любит в доме гостей. Гости топчут и суету создают.
- Храни себя, - прокричала мне очнувшаяся барышня Брюхина на прощание, - храни для меня, Саша! Я буду ждать весточки! Мне без тебя погибель!
- Ага, - ответил я. - Прощайте, Ольга Григорьевна. Ждите весточки, да.
Когда закрылась дверь - я рассмеялся сухим и злым смехом. Какое издевательство, Сережа! Требовать от человека, идущего на плаху, писать всякие глупости в письмах и думать о локонах избалованной женщины?!
Я утер нос и поднялся к себе.
Если получится, то в канцелярии я покажу себя человеком ни на что непригодным. Буду хохотать - как брат Митя по любому поводу. И вести себя непочтительно. И тоже лениться в чем-либо упражняться. И пусть меня унизят изгнанием из города N. Я все стерплю.
А уж потом - поеду-ка я лучше в Петербург, Сережа.
До скорой встречи, милый друг! Чую сердцем, что настанет она довольно скоро.
Твой друг Александр.