Я просыпаюсь за минуту до будильника, как будто тело, натренированное школьными подъёмами, всё ещё подчиняется расписанию: в 06:59 глаза открываются сами. Кухня такая же, как вчера — серая, холодная, облитая январским сумраком. Электрочайник трещит, пока нагоняет первую порцию кипятка; на стекле балконной двери проступает тонкая ледяная сетка. Я включаю радио фоном: кто-то рассказывает о пробках на Ленинградке, об аварии на водопроводе. Голоса чужих людей нужны, чтобы доказать, что мир существует за пределами моей квартиры-коробки. Чайник щёлкает, я завариваю растворимый кофе. Две ложки, кипяток до края кружки, чуть трясутся руки — то ли от холода, то ли от привычной утренней тревоги.
Шёл четвёртый месяц после похорон папы. Тринадцатого сентября я подняла трубку от врача поликлиники, и мир перевернулся — инфаркт, мгновенная смерть. Папе было шестьдесят, а я, дура, звонила ему накануне, капала на мозги с ежегодным вопросом: «Проверь давление». Он посмеялся: «Не учи старого сапёра». Я тоже смеялась — мы так смеялись, будто впереди тысячи таких звонков. А через сутки я сидела в скорой на заднем сиденье, держала отцовскую обувь в целлофане и думала: «Так пахнет конец». У вокзала люди фотографировали золотые листья, бросали их вверх, как конфетти, а я держала пару коричневых ботинок, тёплых ещё, и мир, казалось, громыхал безднами, которые никто кроме меня не слышал.
После похорон я вернулась в квартиру-«студию», которую снимаю на севере Москвы за половину моей зарплаты. Работать нужно было уже через два дня: осень — горячий сезон отчётов, а я старший аналитик, на мне лежат полки таблиц. Никто не спрашивает, как держишься: корпоративное соболезнование в мессенджере проходит, как дождь по расписанию — «Если нужна поддержка ЕАПП — звоните». Я написала спасибо, включила ноутбук, и начался новый образ жизни: день — офис, ночь — сон без сновидений, утро — радио, кофе, метро.
Мы с папой были вдвоём с тех пор, как мне исполнилось десять. За день до моего дня рождения мама собрала маленький чемодан, подошла к кровати и сказала: «Я не могу так больше, но ты не виновата». Я смотрела, как её пятка выходит за порог, и думала: «Она же вернётся завтра с тортом?» Не вернулась. Папа завязал белую ленточку на плюшевом медвежонке, на котором было вышито Happy Birthday, и сказал, что праздник будет потом, что он не успел купить свечи. Мы ели макароны, никаких свечей не было, но он улыбался. Годы спустя я поняла, каким усилием удерживалась та улыбка.
Маму мы не искали. Точнее, папа говорил, что ищет — писал письма её старым друзьям, звонил в паспортные столы. Я читала газеты «Жди меня» и в каждой строчке слышала щёлканье маленьких ножниц: мама отрезала себя от нас аккуратно, как узор из бумаги. Через пару лет мы договорились не говорить о ней. Он стирал прошлое молча; я училась делать вид, будто у меня всегда была семья «папа + я». И все проекты, контрольные и пятёрки были моим способом сказать ему спасибо за утончённую улыбку в тот день.
С папой ушёл мой последний свидетель детства. Я оформляю документы на наследство — старую «двушку» в Мытищах, пустую, пахнущую табаком и папиным кремом для рук. Приезжаю туда по субботам, протираю пыль, разбираю бумажные пакеты с фотографиями. Там я и нашла письмо, задвинутое в ящик под школьными тетрадями — конверт с датой три года назад. «Малышка, я очень хочу знать, как ты», — почерк мамы: вытянутые буквы «л», слишком округлые «а». Адрес обратный — Саратов. Папа не говорил, что нашёл её. Он просто спрятал письмо, не открыв. Я разрывалась между гордостью за него и холодной волной предательства: он дал ей уйти и не дал вернуться, а меня оставил в неведении. Но его уже не спросишь.
Я положила письмо на тумбу, сутки смотрела, касалась пальцем угла. Потом запечатала в новую конвертную оболочку и отправила по тому же адресу с пустой открыткой. Ответ не пришёл.
Сегодня — утро будничного дня. Я тянусь к телефону, смотрю почту: уведомления, рекламные спамы, одна пометка «важное». Открываю: «Дорогая Маришка, это мама. Узнала твой email у старой знакомой. Прости, что тревожу, но я в Москве. Очень хочу увидеться. Живу недалеко, в гостинице на Бауманской. Позвони. Л.» Я перечитываю пять раз, затем закрываю письмо, стираю из «входящих». Экран гаснет. Сердце сжимается; я ощущаю физически, будто пальцами держу сильно нагретую чашу.
На работе мозг плывёт. Коллега Лёша спрашивает, почему в модели пропущено две строки. Я бормочу: «Ошибка импорта», быстро вставляю недостающие значения. Лёша шутит: «Ты сегодня на автопилоте». Он понятия не имеет, что в голове моё десятилетнее я сидит на подоконнике, ждёт торт со свечами, а мимо проплывают цифры о дивидендах. К обеду я понимаю, что надо ответить. Не маме — себе. Беру выходной «по личным обстоятельствам», выхожу на улицу. Декабрь, гололёд, люди семенят, держась за поручни. Я тоже держусь: пальцы вцепились в ремешок сумки.
Станция метро Бауманская пахнет старой краской. Я иду по переходу, харкание шаркающих шагов резонирует в черепе. Отель «Вега-Скай» — стеклянный куб, на ресепшене девушка с искусственной улыбкой. Я не поднимаюсь. Снаружи сад на крыше с пластиковыми ёлками. Я стою напротив входа, курю сигарету — я бросила пять лет назад, но сейчас купила пачку. Никогда не видела маму курящей, но представила, что так мы сблизимся. Половина сигареты выпадает из пальцев, падает в снег. Я разворачиваюсь и ухожу.
Вечером снова письмо: «Я весь день сидела в лобби, вдруг зайдёшь… Понимаю, больно, но хотя бы поговори. Я болею». Болею. Любимое слово ушедших родителей. Папа тоже «болел» от одиночества. Моя кожа леденеет: она хочет обменять возможную смерть на моё сострадание. Но сострадание — ресурс, которого у меня больше нет.
Я включаю ноутбук, пишу ответ: «Вы ошиблись адресом. У меня нет мамы». Отправляю, сразу блокирую отправителя. Сердце бьётся, как пуля в консервной банке. Пить? Алкоголь слаб для такой атомной печали. Я достаю пыльный альбом «0-10 лет», страницы пересыхают. Вот мама держит меня новорождённую, глаза в камеру — растерянные. Вот мы в парке: я на плечах у папы, мама делает вид, что ловит нас объективом. Пролистываю к последнему снимку с её лицом: я в школьной форме, бант перекошен, а она закалывает мне волосы, взгляд уже где-то за кадром. Я помню: через час она исчезнет. Почему не оставила записку? Может, потому что записки надо подписывать, а она выбрала быть без имени.
Я засыпаю на диване в одежде. Снится телефонный звонок: мама повторяет «малышка». Голос тихий, будто сквозь вату. Я просыпаюсь от стука в потолке: соседи передвигают мебель. За окном седое утро. Три непрочитанных письма — спам, ещё спам и «Сбой доставки»: мой ответ не доставлен, я же заблокировала адрес после отправки. Значит, она получила? Возможно.
На работе впадаю в острый режим корректности: весь день пишу, правлю, улыбаюсь. Директор благодарит за отчёт, коллеги зовут на посиделки. Я говорю, что у меня личные дела. Они шутят: «У Маришки тайный роман». Я улыбаюсь, закрываю двери туалета, и мне хочется закричать, что мой «роман» — с макаброй прошлого.
Вечером дома включаю ноутбук и пишу письмо папе — электронный дневник, папку назвала «дядя Степа», наше секретное кодовое имя. «Пап, она вернулась. Что делать?» Папа отвечает тишиной. Три года он не приходит ни в сон, ни в случайность. Он ушёл тотально, как будто выключатель нажали. Значит, придётся решать самой.
Я читаю статьи о примирении. Психологи в унисон: «Контакт может облегчить боль, правда помогает интегрировать травму». Смотря чьи травмы, думаю. Одна статья — «Мать-беглянка: встретить и отпустить». Там совет: «Поставьте условие: встреча при терапевте». Вижу себя в кабинете, мама напротив, её ладони сухие, глаза красные. Терапевт как судья. У меня кружится голова. Травмы интегрировать? Является ли свежий разрез на старом шраме методом исцеления?
Набираю номер Светки, подруги детства. Она знает мою историю. Она говорит: «Марин, у тебя есть право отказать. Не оправдывайся». Слышу себя: «Отказ равно жестокость». Светка отвечает: «Жестокость — это она сделала. Ты защищаешь себя». Мы молчим, и в тишине я будто чувствую, как формируется моя крепость: высокие стены, башни тревоги.
Через три дня письмо матери снова — с другого адреса: «Приходит ли тебе почта? Я уезжаю третьего. Было бы хорошо просто увидеть тебя. Подарок лежит у ресепшн». Подарок. Я вижу картину: маленький чемодан, из него торчит кукла с голубыми глазами, двадцать лет просидевшая в магазине детских игрушек, пока мама копила смелость вернуться. Или книга «Маленький принц» в старом издании, с закладкой на странице о приручении. Желание узнать гложет. Я еду к гостинице вечером, поднимаюсь на этаж, стою напротив двери 507. Кулак набухает для стука. Но стук так и не выходит. Я разворачиваюсь, внизу забираю по номеру паспорта пакет: безделушки — шарф, записка «Согревайся». Шарф пахнет дешёвым порошком. Я кладу пакет в мусор, ухожу.
Дома срываюсь в рыдания. Плачу не о матери, плачу о себе: я твержу, что сильная, а стоило эхо вернуться, и я осыпаюсь. Папа уехал за горизонт, я осталась с дырой и пустой кружкой кофе. Звоню Светке, говорю: «Я чувствую себя камнем». Она напоминает: «Камни тоже нагреваются и охлаждаются, это нормально». Я улыбаюсь сквозь сопли. Засыпаю с мыслью: по утрам чайник всё равно щёлкнет.
Третьего числа приходят цветы на работу. Белые хризантемы, открытка «Люблю. Мама». Я ставлю в коридор на подоконник, не в свой кабинет. Пусть сухой теплоофис посушит лепестки. Коллеги спрашивают: «От кого?» Я отвечаю: «Без подписи». Вечером выношу букет на улицу, оставляю у метро. Желтый свет фонаря делает лепестки бумажными.
Ночью письмо: «Я поняла. Ты не готова. Прости за вторжение. Я уезжаю, но если захочешь…» Я удаляю, блокирую и новый адрес. Что чувствую? Облегчение, но со вкусом металла. Возвращаюсь к папиному письму-дневнику: «Пап, я выдержала». Папа молчит — уже не больно, скорее привычно.
Проходит месяц. Жизнь заполняется новой рутиной: в спортзал начала ходить, играю на гитаре с youtube-уроками. Когда кто-то случайно произносит «мама», я не цепенею. Травма запаянна, как консервная банка. Я знаю: внутри может бродить, но крышка закрыта.
Снег тает, февраль запах старого асфальта. Я возвращаюсь домой, иду домой пешком, покупаю багет и сыр, как парижанка. Вижу возле подъезда женщину в сером пальто, лицо спрятано в платке. Сердце вздрагивает: на миг кажется, это она. Но нет — чужая. Я прохожу мимо, ключ щёлкает, дверь закрыта. Снимаю пальто, ставлю чайник. Тишина — моё безопасное поле.
Я забываю день рождения мамы. В календаре пусто. Лучше так. Папин день рождения оставляю: 4 мая съезжу на кладбище.
Проходит весна. Работа идёт, я учусь мягко говорить «нет» новым задачам. Шеф удивляется: «Ты изменилась». Я понимаю: дала себе разрешение быть не обязана. Другим, но не прошлому. Прошлому — я всё ещё должна быть целой.
Однажды вечером выключают свет. Дом погружается в синеватую темноту. Я зажигаю свечу, сажусь на пол. В пламени вижу детское лицо, маму с чемоданом, папину улыбку, себя с шарфом из гостиницы. Пламя трепещет — каждая тень шевелится. И вдруг приходит странное спокойствие: я одна, но не сломана. Никто не обяжет меня прощать. Простить — это не расписаться под чужой ошибкой. Не простить — тоже решение, которое требует мужества. Я выбираю спокойствие. Свеча горит, я жду, пока не останется огарка.
В полночь оживает питание. Холодильник шумит, лампа вспыхивает. Я пью воду. В голове рождается мысль: мне больше не жаль, что папы нет, чтобы между нами стояла мама. Жаль, что папы нет вообще. Я запишу это в дневник. Снова щёлкает чайник. Круг замкнулся — но теперь я слушаю щелчок на полной тишине, без эха старых пуль. И говорю себе: «Достаточно того, что я живая и свободна не пускать прошлое за порог».
Я всегда старалась быть сильной. Теперь я сильная, даже когда отказываюсь. Мама останется историей на бумаге, а я — человеком, который вправе говорить: «Я однажды тебя вычеркнула. Не собираюсь делать это второй раз».