Продолжение записок графа Михаила Дмитриевича Бутурлина
Зиму с 1815 на 1816 год мы провели в Петербурге, в доме Шевича, насупротив деревянного одноэтажного дома, занимаемого всемогущим временщиком (А. А. Аракчеев), "без лести преданным", как он сам себя величал. Эта личность, заслужившая проклятие всей России, внушает мне следующие о нем размышления.
Ошибочно было бы сравнивать Аракчеева с другим позднейшим временщиком, графом П. А. Клейнмихелем. Император Александр, беспрерывно занятый европейскими войнами, а позднее конгрессами, махнул как бы рукою на внутренний, немилитарный строй России, а после 1814 года облек своего любимца, хотя не официальной, но в действительности, неограниченной почти властью.
Никакого подобного значения не имел никогда граф Клейнмихель, круг деятельности которого вращался лишь по управлению путей сообщения и строительной части, и надо сознаться, что благотворные следы этой деятельности видны по сю пору. Этого нельзя сказать об Аракчееве.
Графа Клейнмихеля не любили за строгую его служебную взыскательность; он то и дело отдавал под суд своих подчиненных, выключал из службы (иных, быть может, безвинно) и выставлял на публичное посмешище нажившихся неправильными путями инженеров, ироническими о них печатными приказами.
Он даже, как я слышал, эксплуатировал, будто бы попадавшихся ему под руку способных людей и, воспользовавшись их познаниями, выбрасывал их из службы; но этим только и ограничивалась его власть.
Аракчеев же ссылал, если верить преданию, в отдаленные места, по наушничеству на них Государю, или даже по имевшимся у него бланкам, тех лиц, которые навлекали на себя его гнев. Русская моя няня рассказывала мне в то время, что граф Аракчеев, будто бы замуровал какого-то человека. Конечно это басня, но она дает мерило мнения сложившегося тогда об Аракчееве.
Известно, что в управлении военными поселениями он нарушал иногда коренные государственные законы и нарушал их безнаказанно. Он делал невозможным для офицеров военных поселений всякий переход, в другую какую-нибудь службу, а когда не мог более удерживать их у себя, то, при увольнении, давал им "волчий" паспорт.
И напрасно иные ставят ему в похвалу (а в том числе ветеран нашей литературы, князь П. А. Вяземский), его беспредельную преданность личности Государю: если бы он внезапно лишился фавора Государя, куда бы ему было деваться?
Мать моя, как и прочие дамы ее круга, обожала императора Александра с увлечением и энтузиазмом, ныне непонятными. Однажды, зимою с 1816 на 1817 год, когда я гулял с нею по Фонтанке, нам повстречался Государь, совершавший то, что аристократическая его поклонницы звали "la promenade de l'Empereur".
Зная заранее его маршрут, они старались попасть навстречу ему. Государь ежедневно почти ходил, от Зимнего дворца по всему Невскому проспекту и, пройдя Аничков мост, поворачивал налево по набережной Фонтанки до Прачечного моста, а оттуда по Невской набережной, мимо Летнего сада, возвращался во дворец.
В описываемый случай, он остановился разговаривать с моей матерью и, заметив, что я стоял с открытой головою, собственноручно надел мне на голову мою шляпу с пером (à la Henri IV). Помню, как я этими гордился.
Рассказывали в то время, что какая-то барыня, удостоившаяся царского поцелуя на пухленькой ее ручке (известно, что Государь был рыцарски любезен c прекрасным полом), и в продолжение нескольких дней не хотела умывать этой счастливейшей длани.
Во время подобной ли прогулки, или где-нибудь на вечере во дворце, не знаю, но известно мне из позднейших рассказов моей матери, что он ей сказал (конечно, по-французски): "Знаю, что муж ваш меня не любит; но за что, не знаю".
Если действительно мой отец недолюбливал Александра Павловича (чего, впрочем, утвердительно сказать не могу), то угадываю, что это могло быть вследствие живой симпатии его к особе императрицы Елизаветы Алексеевны, не особенно счастливой.
Однажды в семейном нашем кругу зашла речь о событии 11 марта 1801 года, и помню, что отец мой воскликнул с негодованием: "А убийцы остались без наказания!". Правдивость была отличительной чертой моего отца.
Бывали мы также с матерью раза два у обедни у князя Александра Николаевича Голицына, в его доме, также на Фонтанке, насупротив Михайловского замка. Помню, что вся церковь освещалась единственным окном в глубине алтаря, и в этом почти мраке слышались голоса невидимых певцов, из-за глухой где-то стены. Все это носило отпечаток таинственности, и я теперь догадываюсь, что оно имело аллегорическое значение, соответствовавшее настроению хозяина храмины - мистика.
В дополнение характеристик тогдашних обычаев высшего общества упомянуть следует, что на курившего молодого человека смотрели почти также, как мы теперь смотрим на пьяницу. Мать моя сильно негодовала на родного племянника Дивова, офицера гвардейской пешей артиллерии за то, что он курил, да и то, только у себя дома, в кругу товарищей. А так как табачный запах проникал в мундир, то курящая молодёжь, предпочитая свой товарищеский круг, все более и более удалялась от салонного общества, и это-то самое удаление ставилось в упрёк.
Курение в обществе получило право гражданства не прежде как с 30-х годов, да и то не повсеместно. А когда я гостил с моим наставником г-ном Слооном у тетки графини Чернышевой, в ее Орловском имении летом 1825 года, то она, узнав, что я курю, очень журила меня за то, и на мою ссылку на курение, как на облегчающее средство вывода мокрот, накоплявшихся у меня по утрам, тетка отвечала: "Так ты лучше прими рвотное".
В том же году, когда я возвратился во Флоренцию и привез запас с собой ароматического турецкого табаку, с трудом вывезенного из России, то мать моя отняла у меня весь этот запас, хотя мне уже шел тогда 19-ый год.
Во дворце жили сестры моей матери. Старшая из них, графиня Марья Артемьевна, была взята ко двору еще в царствование Павла Петровича, а позднее состояла при Елизавете Алексеевне. Сестра её, графиня Екатерина, была сначала при великой княгине Анне Федоровне (здесь первая супруга великого князя Константина Павловича), удаленной из России с таким позором.
По отъезде её в чужие края она продолжала жить при дворе и, сохраняя неизменную преданность к августейшей изгнаннице, езжала к ней в Швейцарию. До конца своей жизни (в 1836 году) графиня Екатерина Артемьевна продолжала получать полный фрейлинский свой оклад.
Нас детей часто возили во дворец к теткам. Лестницы и бесконечные коридоры, ведущие к апартаментам наших теток, были без печей и отзывались сыростью, гнилью и даже зловонием. Стены были выкрашены серой краской, грунтовка была обрызгана красными, черными и белыми крапинками, и все это вместе было разделено белыми линейками на ровные четвероугольники и должно было представлять постройку из гранитных плит.
Из окон Эрмитажа, обращенных к Неве, случалось нам смотреть на Иорданское водосвятиe. Положительно помню, что, невзирая на зимнюю стужу, не только Император выстаивал все время церковной церемонии в одном мундире, но и обе Императрицы всходили туда с непокрытыми головами, в парадных нарядах, и помнится мне, чуть ли не с открытыми шеями.
Быть может, что у них на плечи были накинуты шубы. При императоре Александре крещенский парад (всегда после водосвятия) отменялся, если было более 17 градусов мороза, но и эта температура была достаточна, чтобы причинить бедственные последствия между офицерами и солдатами, которым приходилось выдерживать эти морозы в парадной форме без шинелей и без калош.
А иные полки, расположенные в отдаленности от Зимнего дворца, выходили из казарм в 7-м часу утра и возвращались не ближе 4-го или 5-го часа пополудни. Непонятно, как офицеры могли безвредно выдерживать это. При Николае Павловиче оказано было им великое благодеяние отменой Крещенского парада, если было более 9 градусов.
Тетка графиня Мария Артемьевна была палата остроумия и презабавная рассказчица. В первое время своего нахождения при дворе (при Павле), она и другие молодые фрейлины умоляли приставленную к ним вроде наставницы ехать с ними в театр, где давалась французская пьеса, бывшая тогда в ходу "La Coquette corrigée" ("Исправленная кокетка").
- Не поеду, - порешила наставница: - кокетки вы все, а корриже вам не сделаться, и потому сидите дома.
В глубокой уже своей старости она рассказывала мне (в 1863 году), что в ночь 11 на 12 марта 1801 года она и прочие фрейлины оставались еще в Зимнем дворце, куда накануне приезжал Император Павел Петрович, шутил с ними на счет их нежелания переходить в Михайловский замок и дал им на это недельную отсрочку.
По воскресеньям мы иногда ездили с нашей матерью к обедне в Зимний дворец и потом ходили по Эрмитажу, номинальным директором которого все еще числился наш отец, хотя он и не заглядывал никогда туда.
Для нас пускали в ход механического золотого павлина, который распускал хвост под музыку, а рядом с ним сидел металлический петух, издававший хриплое "ку-ку-рику". Коллекция картин обогатилась незадолго перед тем покупкой Мальмезонской галереи, принадлежавшей развенчанной французской императрице Жозефине.
Заходили мы также на половину императрицы Марии Фёдоровны (во время ее отсутствия), где нас очень потешали китайские, в человеческий почти рост, фарфоровые фигуры, стоявшие в приемной комнате на полу, в два ряда, и которые начинали кланяться от давления пружины у порога при входе.
В эту зиму брат мой перешел из адъютантов в Главный Штаб, называвшийся тогда "чертежною". Он пристрастился было к пению, хотя у него никакого голоса не было. Его учитель пения, маэстро Даллока все удивлялся (будто бы), в первое время его приезда в Петербург, отчего извозчики знали его фамилию.
Дело в том, что на оклик его извозчику "подавай", тот спрашивал, - "далеко, барин?", что действительно было схоже с фамилией Даллока.
К обеим старшим моим сестрам хаживал учитель танцевания (вероятно из эмигрантов), мосье Билье. Так как музыка для этого урока необходима, то француз вытаскивал из кармана узенькую скрипку, каких я никогда более не видывал, и все наигрывал на ней монотонную модуляцию "vive Henri Quatre", но с разными вариациям на эту тему.
Что песня эта могла быть тогда в моде в Париже, при реакции легитимизма, еще понятно, но странно покажется нынешнему поколению, что в тогдашнем высшем русском обществе, эта песнь была в ходу. Еще помню одну даму, вышивавшую на канве "бурбонский герб трех лилий", для обивки салазок русского охотника кататься с гор.
Начитавшись, много позднее, у французских авторов иного совершенно лагеря, что Бурбонская реставрация была навязана французам союзными государями, и что эта династия вовсе не была популярна, я однажды спросил у моего брата, участвовавшего в занятии Парижа в 1814 году, действительно ли это было так.
Но он положительно утверждал, что эго вымысел враждебной Бурбонам партии, и что как сами Бурбонские принцы, так и виновники их возвращения были встречены парижским народонаселением с величайшим энтузиазмом. Подтверждение этого я прочел в "Замогильных Записках" Шатобриана.
В нашем семействе в употреблении был английский язык. Мать моя объясняла мне много позднее, что причиной выбора этого языка, на котором ни она, ни наш отец не говорили, было то, что в то время не было лучших книг для детского возраста, как английских. Даже французских было мало, и они были не на столько удовлетворительны, как английские, а о русских нечего и говорить.
Правда, была у нас "Детская библиотека", из которой помню стихотворение, начинавшееся: "Хоть весною и тёпленько, а зимою холодненько", и еще какая-то другая книжка с рассказами о прилежных детях, но эти книжки не имели ничего привлекательного для нас. "Детская библиотека" была без всяких гравюр, а рассказы, хотя и с гравюрами, но лубочной работы, и вдобавок оба эти издания напечатаны на синей бумаге, вроде нынешней оберточной.
Английские же книжки, напротив, были изящно изданы и с раскрашенными картинками, а иные служили заменой игрушек. Там, например, было описание приключений одного мальчика, в отдельно вырезанных при тексте картинках, представлявших костюмы всех случаев его жизни, и для всех этих костюмов служила одна и та же головка, которая вставлялась во все туловища.
Выписывалось для нас из Англии по целому ящику подобных книжек и поучительных игрушек, и мы ждали с нетерпением их прибытия. Во время летнего нашего пребывания в Белкине, так как учителей русского и французского языков с нами там не было, то старшая моя сестра, графиня Мария Дмитриевна, заменяла обоих учителей для меня, и она же следила за утренними и вечерними моими молитвами.
Она отличалась талантом писать портреты в натуральную величину, сухими красками, пастелью. В детстве, сестра Мария Дмитриевна и Николай Адрианович Дивов (здесь двоюродное родство) так были похожи друг на друга, что тетка Дивова (Елизавета Петровна) забавлялась одевать сестру в платья Николая Адриановича, и сходство между ними еще более поражало.
В июне или июле месяце 1817 года привезена была в Петербург высоконареченная невеста Николая Павловича, прусская принцесса Луиза Шарлотта, на церемониальный въезд которой мы смотрели из окон дома Католической церкви, что на Невском проспекте.
Спустя несколько времени, тетка Мария Артемьевна рассказывала нам подробности церковной церемонии обращения в православие этой принцессы Александры Фёдоровны, и говорила, что новая русская великая княжна была восхитительно хороша, с распущенными по плечам волосами, в длинной сорочке и со свечей в руке.
Дмитрий Александрович Жеребцов хоть и был человек несерьёзного умственного склада, но приятный в обществе и музыкант. В молодости он состоял при нашем посольстве в Лондоне и сделался полу-англоманом. Помню, довольно удачный, его перевод по-русски английского национального гимна "God save the King" на тот же напев.
Храни, Господь, храни,
Царя драгие дни,
Господь храни!
Победами венчай,
И славой украшай
Твой образ на земли.
Господь, храни
Перводержавную,
Русь православную.
Господь храни!
Имей, автор этих стихов, значение при дворе или в петербургском высшем обществе, то, пожалуй, этот перевод пошел бы в ход, как позднейший гимн Жуковского-Львова. Правда, что г-н Жеребцов находился некоторое время при дворе великой княгини Екатерины Павловны в Твери, но он не составил себе никакой карьеры.
Со времени кончины канцлера графа Александра Романовича Воронцова, в 1805 году, отец наш начал страдать припадками астмы, которые усилились до такой степени, что, по совету медиков, он должен был решиться переехать на жительство в теплый климат, и вот почему, вместо того, чтобы отправиться нам на лето в Белкино, как мы всегда делали, с весны 1817 года начались приготовления к отъезду в Италию.
Трудно определить, как думали в то время наши родители о сроке своего отсутствия из России; предполагаю, однако же, что в первое время нашего переселения во Флоренцию вопрос не был еще решенным. Позднее, когда опыт доказал плодотворное действие климата на здоровье моего отца, родители перестали мало-помалу думать о возвращении в отечество. Одно, однако же, верно: если бы наш отец продолжал оставаться в России, то навряд ли бы жизнь его продлилась 12 лет, как случилось во Флоренции.
Перед самым нашим выездом из Петербурга, отец мой был пожалован в сенаторы; но он только один раз надел красный мундир, чтобы поехать во дворец поблагодарить Государя за оказанную ему милость. Брат мой продолжал служить в чертёжной (т. е. в Главном Штабе). О занятых там рассказывали, что для практики, или за неимением особенно важной работы, пришлось молодым людям однажды чертить план Сицилии.
Другие публикации:
Недаром Суворов звал детей "народом, не боящимся царя" (Из "Записок" графа Михаила Дмитриевича Бутурлина)
Кучера, так повертывают каретой, чтобы наскрипеть мелодии из народных песен (Из старой записной книжки графа А. И. Остермана-Толстого)
Князь Мирский замечателен тем, что на Кавказе он ранен в грудь с левой стороны (Из военного дневника полковника Наркиза Антоновича Обнинского)