Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Недаром Суворов звал детей "народом, не боящимся царя"

Оглавление

Из "Записок" графа Михаила Дмитриевича Бутурлина

Мать наша (Анна Артемьевна), как и наш отец (Дмитрий Петрович), была глубоко религиозна и питала особенную веру в заступничество Божьей Матери, и в этих чувствах она кончила праведную свою жизнь во Флоренции, в конце 1834 года. В её детстве, законоучителем её был Серафим, бывший много позднее московским архиепископом, а потом петербургским митрополитом. Чем был он, когда преподавал Закон Божий моей матери, справиться не могу.

В числе лиц, живших у нас в доме до 1812 года, помню итальянца Перотти, учителя пения. Отец мой в своей молодости с успехом певал басовые партиции, и хотя в описываемый мною период он редко уже певал, но итальянский маэстро продолжал жить у нас, чтобы давать уроки барышням, которых было три: старшая моя сестра, графиня Мария Дмитриевна, Екатерина Ивановна Леруа, и воспитанница моей матери Надежда Андреевна Гольц.

Однажды в Белкине, где мы всегда проводили лето, эти барышни собрались пропеть на именины моей матери, 26 июля, обедню Бортнянского. Хотели сделать ей сюрприз, и потому много было хлопот и возни, и они ездили с их маэстро, для реституций, в соседнюю от Белкина церковь.

Сюрприз удался, но с едва, удерживаемым смехом исполнительнице, потому что итальянец, регент и в то же время бас, в песне "Слава Отцу и Сыну" и проч., вместо "и во веки веков, аминь", произносил "и во веки волков", а в причастном стихе "Хвалите Господа с небес, хвалите Его в вышних", наш итальянец произносил "хвалите Его в вишнях".

Он поселился в Москве и умер от холеры в 1830 или 1831 году. Я раз встретил его в 1827 г. у княгини Зинаиды Александровны Волконской, на оперной репетиции, в которой она и я участвовали; но престарелый маэстро был уже тогда без голоса.

Проживал также одно время у нас в Белкине другой итальянец, Молинари, дававший уроки нашей матери в миниатюрной, на слоновой кости, живописи, в котором искусстве мать наша дошла до замечательного совершенства.

По рассказам старших, надо полагать, что этот Молинари принадлежал к кошачьей породе, потому что он однажды, из шутки или из-за пари, не знаю, выпрыгнул из окна второго этажа каменного белкинского дома в сад и встал, как ни в чем не бывало. Много позднее 1812 года он открыл кондитерскую в Петербурге, на Невском проспекте, насупротив Аничкова дворца.

Граф Дмитрий Петрович Бутурлин (худож. Ф. И. Яненко)
Граф Дмитрий Петрович Бутурлин (худож. Ф. И. Яненко)

Отец наш был в житейских привычках пунктуален как заведенные часы. В Москве, до 1812 года, он почти ежедневно отправлялся утром, в назначенный всегда час, из нашего дома, на Кузнецкий мост, сперва к книгопродавцу Рису (здесь Рис и СоссЕ) и, потолковав с ним о библиографических новостях, нередко заезжал оттуда к часовщику Феррие (преемником которого был в 20-х годах Аппольт), потом к торговцу антикварных и художественных вещей, итальянцу Осипу Карловичу Негри, и у него иногда завтракал жареным рябчиком мастерского стряпанья г-жи Негри.

Нередким посетителем был также мой отец другого известного антикварного торговца Лухманова, на Лубянке. Были также у моего отца приятели-торговцы: нюренбергский Пирлинг и итальянец-оптик Диотти. И к ним заезжал мой отец, чтобы поболтать.

До 1812 года и после, до самого нашего переселения во Флоренцию, мы проводили лето в Белкине. Расстояние от этого имения до Москвы сто приблизительно верст; но на полу-пути куплен был участок земли, не более одной десятины, на котором построен был довольно поместительный дом для нашего ночлега, так как в то время, и бары, и средней руки помещики, не иначе путешествовали, как на своих лошадях.

Место это называлось Зверево; тут были постельное и столовое белье, особое серебро, кухонная и прочая посуда и все нужные по хозяйству вещи. Отец езжал в деревню и обратно в Москву (а позднее в Петербург) всегда отдельно от нашего поезда. Его сопровождали оба его камердинеры и компаньон. Последним был или библиотекарь его француз Шарль, или долго живший у нас в доме живописец Милиарини, римский уроженец, или доктор, нанимаемый на лето.

Наступил 1812 год, и мы, как всегда, переехали на лето в наше любимое Белкино. Носившиеся с весны слухи о грозившей России опасности доходили, быть может, и до нашей детской; но в возрасте, в котором был я и сестры мои Софья и Елизавета (последней шел всего 9-й год, а мне было пять лет), опасность вещь непостигаемая, и недаром Суворов звал детей "народом, не боящимся царя".

В Москве, еще зимою, когда мы возвращались с нашею нянькой-англичанкой мисс Саут (miss South), с ежедневной нашей прогулки в карете, мать наша обыкновенно встречала нашу Маги (как мы ее звали по сокращении ее имени Маргариты), со свежими газетными известиями о Бонапарте, имени, действовавшем на нашу британку как пугало.

В Белкине мать моя посвящала свои досуги воздушному садоводству и живописи. Был у нее еще вот какой талант. Будучи с молодых лет великою поклонницею г-жи Севинье, письма которой мать моя знала почти наизусть, она усвоила в обширной своей корреспонденции образцовый письменный слог этой рассказчицы событий двора Людовика XIV.

Вышивание по канве цветов было наилюбимейшим занятием ее, и тут даже она выказывала себя великою артисткой. Не вышивала она цветов раболепно с рисунка, как делают все женщины, а с живых цветов, которые она группировала как ей хотелось, перед глазами.

Во время Бородинской битвы, мы еще находились в Белкине. Расстояние от места сражения было так недалеко, что, как меня уверяли, выстрелы были слышны, если припасть ухом к земле. Войска наши, отступая к Москве, проходили близ Белкина, и я помню, что в одну нашу прогулку мы видели батарею, стоявшую на нашем поле.

Это обстоятельство заставило наше семейство поспешить отъездом в воронежское наше имение, и мы потянулись туда, прямо через Тулу, на своих лошадях и с обозом. Испуганная приближением французов наша мисс Саут умерла скоропостижно в карете, в отдаленности (как надо полагать) от какого-нибудь большого города, потому что пришлось везти ее тело в карете (конечно отдельной), до места, где можно было прилично предать ее земле.

Обстоятельство это сумели как-то скрыть от нас детей, и мы о нем узнали много позднее. Эта неоценимая няня до того любила и баловала меня, что однажды (как рассказывали мне), когда мать моя готовилась высечь меня за что-то, Маги схватила нож и, подавая его моей матери, молвила: "Извольте лучше зарезать меня этим ножом". Я был самый капризный и несносный мальчишка. Рассержусь и разревусь, бывало, затопаю ногами, и ринусь на пол, крича: "не подходи ко мне, не гляди на меня"; а Маги все баловала меня, находила во мне какое-то совершенство.

Добрейшая эта женщина завещала мне свои старинные золотые часы; но носить их не дозволили мне прежде 12 или даже 13 лет; зато я очень возгордился, когда надел их в первый раз. К крайнему моему сожалению, часы эти пропали как-то у меня позднее.

В Бутурлиновке с селом Архангельским, деревнями и хуторами, было уже в 1812 году более 14 тыс. душ, при 40 тыс. десятинах земли. Когда начался набор милиции, то крестьяне охотно, помнится мне, поступали на службу. Все народонаселение тамошнее было из Малороссии, а хохол и казак почти одно и то же.

Тогдашняя форменная шапка (а не фуражка) была высокая, из черных смушек казацкого покроя, с тремя бляхами. Первая снизу была буква А, за нею царская корона, а над нею крест длинноконечный. И мне сшили точно такую шапку, в которой я гордо парадировал.

По прибытии нашем в Бутурлиновку, один из местных священников, у которого не изгладилась еще семинарская его латынь, приветствовал моего отца на цицероновском наречии, и мой отец, немного подумав, свободно отвечал оратору на том же наречии. Почти подобное случилось и со мною в 1833 г. при посещении церкви моего села Макаровского (Костромской губ.), но я не мог выказаться таким классиком как был мой отец, и отвечал священнику по-русски.

Кстати о латинском знании моего отца; я недавно узнал, что отец мой сочинил прекрасную эпитафию для могилы Суворова. "Cineres hic, fama ubique" (Прах здесь, а слава повсюду); во эта эпитафия была заменена другою.

Из подробностей нашего пребывания в Бутурлиновке сохранилась в пятилетней моей памяти, что на праздник Рождества Христова мальчики ходили распевать по домам канту, из которой помню только отрывок:

Пастушек с ягнятком,

Перед тым дытятком,

На колены упадая,

Бога восхваляя.

А мы сым увеселымся,

Христу Богу поклонымся,

И на небо и на землю

И всему превышнему.

Дом в Бутурлиновке был одноэтажный и деревянный, но очень поместительный, с ротондою или круглым фонарем на крыше. Фонарь этот носил название бельведера и был в то время в большом употреблении даже в городских постройках. А что до бутурлиновского бельведера, то навряд ли приходило кому-нибудь желание взобраться на эту высоту, чтобы полюбоваться непривлекательной панорамой голой степи.

В цветнике, при самом спуске в сад, выделаны были затейливым садовником-немцем, вензеля наших родителей.

Приехала к нам погостить двоюродная сестра и друг нашей матери, графиня Елизавета Петровна Чернышева с двумя старшими дочерьми, графиней Софьей и Александрою Григорьевнами. Им было от 13 до 15 лет. После них приехала Елизавета Ивановна Нарышкина с пятилетнею дочерью Софьей. Иван Васильевич Нарышкин был в то время адъютантом у графа Петра Александровича Толстого, формировавшего ополчение в Нижнем Новгороде.

Там же жили бежавшие из Москвы супруги Дивовы, и тетка моя Елизавета Петровна Дивова слегла в постель и впала в умопомешательство, отчасти от долгого неполучения писем и известий от любимого сына "Коко", т. е. Николая Адриановича, находившегося в действующей армии. Она умерла в Москве, весною 1813 года.

Много позднее, Е. И. Нарышкина рассказывала мне, что когда привезен был при ней в Нижний Сперанский со своею малолетнею дочерью, то он наводил на всех такой же страх как бы от присутствия чумного. Она не на шутку перепугалась, узнав от мужа, что неизвестный ей господин, стоявший однажды рядом с нею у обедни в женском монастыре, был никто иной, как изменник Сперанский, и до конца ее жизни (в 1861 году) она не могла отделаться совершенно от этого ложного мнения. Вот как смотрели тогда на Сперанского!

Отец и мать Елизаветы Ивановны Нарышкиной были англичане, фамилии Метем, и настоящее имя дочери было не Елизавета, а Генриетта. Отец ее служил в нашем флоте и умер в малолетстве его дочери, а мать, оставшись без всяких средств, пошла в няньки (тогда и позднее, спрос на английских нянек был всегда большой в аристократических семействах). В этой должности вдова Метем была и у нас в доме, но до моего рождения.

Портрет Ивана и Елизаветы Нарышкиных
Портрет Ивана и Елизаветы Нарышкиных

Когда она умерла, то родители мои взяли на воспитание пяти или шестилетнюю ее дочь, принявшую позднее православие с переименованием ее имени в Елизавету. Из этого ребенка вышла одна из самых хорошеньких московских блондинок, и двоюродный брат моей матери, Жано Нарышкин, влюбился и женился на ней в 1807 году.

Возвращаюсь к событиям 1812 года.

Всем воронежским нашим имением издавна управлял старый друг моего отца, екатерининский полковник Лизандер, и хотя в 1812 году он был уже уволен, но продолжал жить на покое у нас. Он помнил еще то время, когда неприкрепленные к земле наши хохлы, соскучившись жить на одном месте, или по какой-нибудь другой причине, разберут, бывало, свои хаты и переселятся на землю какого-нибудь другого помещика.

В начале века ушло к землям Донских казаков до 700 и 800 душ из Бутурлиновки, и об этом тянулся иск с нашей стороны, в течение слишком 30 лет; но никакого удовлетворения мы не получили.

Брат мой, граф Петр Дмитриевич, поступил с весны 1812 года в училище колонновожатых, но в течение кампании того года, он уже был свитским офицером, а в 1814 году адъютантом у князя Петра Михайловича Волконского. С братом моим поступил также в колонновожатые, и в одно же время с ним, его гувернер, - француз Жилле, в Нижний Новгород, к графу П. А. Толстому.

Кстати о Жилле. Его звали Реми, а отца его Гиацинтом; следовательно, в приблизительном переводе по-русски, можно было его звать Еремеем Акинфеевичем, а вместо этого он поступил на службу с именем Петра Ивановича.

Вот как это было. Однажды, до 1812 года, священник французской католической церкви Св. Людовика, аббат Сюрюг, будучи в недоумении, как ему написать по-русски имя и отечество г. Жилле на конверте письма к нему, в шутку и наобум написал: "Петру Ивановичу".

По окончании войны, в 1814 году г. Жилле поручено было вести обратно на родину команду башкирцев и калмыков (которых звали французы "les Amours du Nord", по их вооружению с луками), и курьёзно было видеть французского полу-маркиза, плоховато говорившего по-русски, начальствующим над толпою диких азиатов, тоже едва говоривших по-русски.

Когда пришло известие о Московском пожаре, истребившем известную в Европе библиотеку моего отца, он перекрестился и только сказал: "Бог дал, Бог и отнял; да будет святая Его воля". Из всех драгоценностей, оставшихся в московском нашем доме, уцелели лишь столовые часы в стоячем деревянном футляре, работы русского часовщика елизаветинского времени.

Они замечательны были сложным механизмом, который показывал рельефно ежедневный ход луны и других небесных светил; а уцелели они, конечно без футляра, только потому, что смотритель нашего дома бросил их в пруд, где они и оставались до 1814 года (один трудолюбивый и ученый часовщик из наших людей, Матвей Леонтьевич, принялся их исправлять и через 3 или 4 года привел их в первое состояние).

Московский пожар сопровождался, как известно, грабежами, и этой участи не избегнул наш дом, хотя в нем квартировал сначала какой-то французский генерал. Отец наш не верил, не знаю почему, что часть его библиотеки сделалась военною добычей; но участвовавший в военных действиях того времени Н. А. Дивов и дальний наш родственник Абрам Сергеевич Норов (такой же почти ярый библиоман, каким был мой отец) рассказывали мне впоследствии, что по мере занятия брошенных французских бивуаков нашими войсками (или при отбитии неприятельских обозов), обоим этим господам попадались книги, на переплете которых был наш фамильный герб, находившийся всегда на всех книгах нашей библиотеки.

И от других лиц я слышал, что подобные книги встречались у московских уличных букинистов; но отец мой объяснял все это тем, что подобные издания были ничего более как дубликаты, которые он сам сбывал с рук. Библиотека наша была богата и редкими рукописями, и между ними находилась собственноручная переписка французского короля Генриха IV с его министром Сюлли. Всех же томов было до 40 тысяч.

Всеобщая уверенность, что французы не будут допущены до Москвы, была до того сильна, что отец наш не разрешил смотрителю московского нашего дома вывозить что можно было, хотя прибыло заблаговременно для этого множество подвод из Костромского нашего имения.

Когда же, по изгнанию врага из пределов отечества, составлена была, по высочайшему повелению, Комиссия для вознаграждения московских домовладельцев за претерплённые ими утраты, то отец наш не захотел этим воспользоваться, не желая вероятно обременять государственную казну. А потеря наша простиралась до миллиона рублей!

Отец мой упорно повторял, что французы, а никто другой, сожгли Москву. Конечно, сгоряча, все русские так думали; но не прошло 3-4 лет, как мои родители уверились, что Москву сжег, или допустил сжечь, сам граф Ростопчин.

Современники вышеупомянутого аббата Сюрюга, а также и у нас в семействе, отзывались о нем (Сюрюге) с большим уважением и рассказывали следующее. В римско-католических церквах принято молиться за государя того края, где находится церковь. Молитва эта состоит из возгласа по окончании литургии: "Domine salvum fac regem", или "Domine salvum fac imperatorem" (Господи, спаси короля или императора такого-то).

Эту формулу, с обозначением имени императора Александра Павловича, аббат Сюрюг продолжал певать, даже когда французы заняли Москву, и как ни добивалось временное их начальство заставить аббата изменить эту формулу и молиться за Наполеона, он не согласился.

За это непослушание его стали преследовать, и он вынужден был скрыться, сначала на чердаке, а оттуда влез на крышу и, как кошка, перелез на соседнюю крышу, пока не добрался до безопасного места, или убежал в один из соседних городов.

Не отрицая гражданской доблести в подвиге этого аббата, замечу, что подвиг этот объясняется отчасти тем, что французское духовенство было из эмигрантов, то есть роялисты.

Заключу дошедшие до меня сведения о том, что происходило в Москве в день вступления французов, эпизодом, переданным мне очевидцем, серпуховским помещиком, Петром Александровичем Нащокиным.

Перед самым вступлением нашей армии в Москву, 2-го сентября, П. А. Нащокин, с дозволения генерала Дохтурова, при котором он был адъютантом, отправился с одним приятелем к своему дяде Лунину, известному гастроному того времени. На бульваре эти господа наткнулись на Лунина, который преспокойно прогуливался взад и вперед с заложенными за спину руками. На вопрос П. А. Нащокина, что он делает, дядя ему отвечал:

- Mon cher, je donne aujourd'hui un grand dîner, et en attendant, je marche pour gagner de l’app?tit (я сегодня, любезнейший мой, даю большой обед; а теперь прохаживаюсь, дабы возбудить голод).

- Какой там, dîner, mon oncle, - воскликнул племянник, - дело не до того, когда французы идут у нас по пятам.

Дядя только пожал плечами и опять пошел себе шагать по бульвару. П. А. Нащокин поспешил к нему в дом, где действительно он нашел столового дворецкого, хлопотавшего об устройстве парадного обеда и следившего за накрыванием стола. "Слушай, - обратился Петр Александрович к дворецкому, - барин твой спятил с ума: ты на него не гляди, а делай то, что я тебе приказываю. Ты сначала накорми, как следует меня и моего товарища, а сам укладывай поскорее серебро, и все что можешь захватить поценнее, и улепетывай с ними подобру-поздорову из Москвы, потому что через несколько часов в нее вступит француз".

Затем оба офицеры принялись усердно истреблять заготовленные для гостей деликатесы, орошая все это отборной мадерой и токайским вином, и возвратились к своим местам, а к вечеру того дня передовые французские отряды начали вступать в не совсем еще опустелую столицу, через Дорогомиловскую заставу.

Когда наши войска отступали к Москве, после Бородинского побоища, то рота гвардейской пешей артиллерии, в которой служил тогда Н. А. Дивов, проходя через Боровской уезд, имела привал в нашем Белкине, и артиллерийские лошади, нуждавшиеся, вероятно, кормом, гладко вытравили все яровое поле белкинской экономии, за что мать моя позднее поблагодарила своего племянника Дивова.

Командиром роты (ныне батареи) Его Высочества Михаила Павловича, в которой служил тогда Дивов, был полковник Александр Иванович Базилевич, а молодыми в ней офицерами, товарищами Дивова, были Сергей Павлович Сумароков, князь Петр Дмитриевич Горчаков (выбывший, впрочем, из роты при самом начале кампании 1812 года), его брат князь Михаил Дмитриевич Горчаков, Дмитрий Андреевич Дунин-Борковский и г. Ярошевский. Бригадным командиром был полковник Таубе.

В письмах одной из приятельниц нашей матери, имевшей более чем мы в Бутурлиновке средств узнавать о ходе военных событий, адмирал Чичагов прозван "спасителем Наполеона". Таков был и есть по сю пору общий о нем отзыв; но я не вполне разделяю этот взгляд.

У Чичагова, во-первых, силы сопротивления не были настолько значительны, как уверены были в России; а во-вторых, если он и оплошал, то кто в этом виноват? Надеюсь, что фельдмаршал Паскевич был компетентным судьей в подобном вопросе, и между тем, вот что он однажды сказал у себя за столом в Варшаве, когда речь зашла о Березинской переправе:

"Что вы, господа, все нападаете на бедного Чичагова? Если бы мне пришлось командовать флотом, то по всем вероятностям, я наделал бы еще более глупостей, чем Чичагов".

В Бутурлиновке, в конце марта или в начале апреля 1813 года, родилась меньшая моя сестра графиня Елена Дмитриевна; крестною ее матерью была (заочно) принцесса Амалия Баденская, сестра императрицы Елизаветы Алексеевны, проживавшая некоторое время в Петербурге.

Портрет Прасковьи Артемьевны Тимофеевой, 1812-1816 гг. (худож. Александр Молинари (Alessandro Molinary))
Портрет Прасковьи Артемьевны Тимофеевой, 1812-1816 гг. (худож. Александр Молинари (Alessandro Molinary))

Когда мы получили там известие, что тетка графиня Прасковья Артемьевна Воронцова (воспитавшаяся в Смольном Институте) вышла замуж за Александра Ульяновича Тимофеева, то я с пятилетней наивностью спросил у моей матери, новый мой дядя Тимофеев тот ли самый к которому есть послание апостола Павла?

Другие публикации:

  1. И зачем тебе возмущать тишину сих покрытых пылью памятников? (Из писем графа Дмитрия Петровича Бутурлина к Алексею Николаевичу Оленину (перевод с фр.))
  2. Фельдмаршал русской армии Иван Федорович Паскевич (Из дневника Петра Кононовича Менькова об И. Ф. Паскевиче)
  3. О второй эпохе моего воспитания в кадетском корпусе (Воспоминания Петра Ивановича Полетики)