Он не сразу узнал свою супругу. Да и как узнать в больной, закутанной в платки старухе молодую, сочную, пышущую здоровьем женщину? Думал, кто-то из местных бабулек, припершихся с обычными просьбами: дров доставить, муки выделить или помочь добраться до больницы.
- Я запамятовал, тебя как звать, Васена, что-ль? – Вене было холодно стоять в широких сенях сельсовета, и он не знал, то ли бабку в контору пустить, то ли дверь захлопнуть, отправив ее восвояси. Пусть завтра приходит эти вопросы решать.
Но старуха не уходила и ничего не говорила. Она вросла в скрипучие, плохо прометенные от снега половицы крылечка. Веня раздраженно вскрикнул:
- Язык отнялся? Выстужаешь помещение, бабка!
Старуха подняла на него мутные глаза с блеклой радужкой.
- Не узнаешь меня, Венечка? Совсем не узнаешь?
Председатель вгляделся в женщину и почувствовал противный, до боли знакомый колючий холодок между лопаток. То, что это Мария, доходило до него с трудом – ничего, ни в лице, ни в голосе, ни фигуре не было Машиного. Просто… Венечкой его никто, кроме жены, не называл.
Он качнулся назад. Она качнулась вперед. Дверь сама собой захлопнулась за ее спиной – то ли ветер с яростной силой шибанул, то ли нечисть толкнула притвор, захлопнув мышеловку.
- Здравствуй, Венечка. Вот я и…, - Мария не снимала с себя платок. Она вообще никаких движений не делала, боясь лишний раз спугнуть председателя.
- Выпустили меня подчистую. Все обвинения сняли. Зря, говорят, по лагерям маялась. Ни в чем я не виноватая.
Она шепелявила беззубым ртом. Веки были опущены. Вся поза Марии показывала вину перед мужем. Весь ее облик будто спрашивал: что же ты, начальник, стоишь? Или принимай, или гони в шею. Я все стерплю и не обижусь.
Веня никак не мог скинуть с себя оторопь. Он не желал видеть эту женщину в своем доме. Его пугали шепелявость, космы седых волос, выбившихся из-под платка, запах ее смущал, обноски жалкие. Поборов в себе нарастающее отвращение, он раздраженно рявкнул:
- Ну, хватит тут передо мной сироту казанскую разыгрывать. Всем плохо было, не только тебе одной. Выпустили – хорошо! Раздевайся, располагайся, а я пойду баню топить, - хлопнул дверью и выскочил из дома в чем был, в телогрейке на майку накинутой. Хорошо, хоть валенки на ногах были – околел бы, пока воду для бани таскал.
Колодец, скованный ледяной коркой, находился рядышком. Баня считалась роскошной – из лиственницы, отцом Марии выписанной, срублена на века. Все в ней – бело и надежно. Широченные полки, печка мастером из Тихвина сработана, с котлом на сто литров. Для ополаскивания большая купель стоит – хоть ныряй. По-барски роскошная баня. Но дров жрет очень уж много – Веня к соседям всю свою холостую жизнь мыться бегал – хоть избушка-развалюшка у них, и топится по старинке, по-черному, зато жаркая и топлива много не требует. А тут… Набегаешься, пока сей дворец натопишь. Хоть и полы столько лет целехонькие, и просторно тут, а душа не лежала.
Но деваться некуда. Веня не хотел, чтобы односельчане видели Марию ТАКОЙ. Пришлось до седьмого пота таскать воду, кидать дрова в ненасытную топку. А не лето на дворе – зима не желает власть отдавать, как Колчак какой.
Веня взмок весь. Ведро за ведром, ведро за ведром. Туда, сюда, потом опять – туда. Бегал, суетился, потел, занимал руки, чтобы голова поменьше думала. Вымел полы и вычистил полки. Ошпарил свежим кипяточком стены. В помывочной навел порядок и в раздевалке – тоже. Замочил дубовые и березовые веники. Снег разгреб у порожка. Час за часом, чтобы ночь прошла, чтобы домой не возвращаться.
Топил купеческую баню и рыдал:
- А-а-а-ах-ха! Ы-ы-ы-ы-х-хы! – навзрыд, не стесняясь – кто его ночью услышит?
Когда переступил порог дома, мельком на часы взглянул – шестой уже протикал.
- Мария! Готова баня! – нарочито весело крикнул.
В ответ – тишина. Пошарил глазами по стенам – никого не видать. Таясь сам от себя, выдохнул с облегчением – неужели ушла? И тут же чуть не споткнулся о Марию свою, кулем свалившуюся в уголок бывшей передней сельсовета, где стоит чугунная рогатина – вешалка для зипунов и телогреек. Та, свернувшись в клубочек, мирно спала, не брезгуя новым местом своим.
Веня прошел в свою половину, бывшую комнату кухарки, тесную комнатенку, отделенную от остального помещения печкой. Упал на колени перед единственной роскошной вещью в хозяйстве, огромным, с резными кованными уголками сундуком. Раскрыл его, пытаясь одновременно успокоить бьющееся сердце. В нем все лежало на своих местах, как и прежде, еще при Маше. Ее платья, платки, наряды, шелковое белье, по-прежнему проложенные дореволюционными «Тихвинскими ведомостями», пахли нафталином и спокойным достатком.
Ни одной шальки, платочка не взял из сундука Веня за все годы. Не прикоснулся даже. И теперь, глядя на богатство, он снова схватился за горло, чтобы заглушить спазмы. А ведь он помнил и вот эту желтую нарядную кофточку, и юбку из какого-то дивного шуршащего шелка. А вон и шаль праздничная Машина, вся в жарких цветах, то ли розах, то ли маках.
Слеза упала на ткань. Веня прижмурил глаза и рывком вытянул из сундука юбку, кофточку и расписной полушалок. Осмелел и уверенно достал легкую, гладью вышитую рубашку. Обернул вещи полотенцем. Шагнул к умывальнику, где рядом с медным стаканчиком с помазком был припрятан дефицитный кусочек туалетного мыла, завернутый в серую бумажку. Принюхался… Подумал…
Сначала шаль расправил на крышке сундука, на нее уложил полотенце, юбку, потом разгладил кофточку и рубашку. В центр, словно ценное зернышко, поместил мыло. И аккуратно завернул вещи тугим узлом.
- Маша! Маша! – он присел на корточки и боязливо притронулся к спящей.
Та мгновенно вскочила, как солдат вовремя побудки.
- Вот, я собрал тебе. В баню. Мыло там. Не вырони. И, - Веня метнулся в комнату, откуда приволок настоящий, армейский, дареный Вене еще в войну командующим стрелковой дивизией, белый овчинный полушубок. Веня его надевать боялся - роскошная вещь, так еще и подарок, память! А вот ведь – сгодился.
Мария посмотрела на узелок.
- Ты бы мне, Венечка, лучше свою какую рубаху дай, помягче, постарее… И… хлебушка кусочек. С солью. Погуще соли бы…
***
Она ушла. Председатель приоткрыл заслонку – щи были еще горячими. Достал сало, порезал его толстыми ломтями. Не поскупился и на соль – выставил солонку с горбом. Подумав, открыл бутылку водки, купленной в городе. Метнул плошки с соленьями. «Гостью» надобно сытно накормить.
Маша долго не возвращалась из бани. Веня достал чистую простыню и наволочку. Застелил супружескую кровать. Для Маши. Сам он давно не спал здесь, ему хватало полатей или печки – на пуховой перине летом было жарко, а зимой – жалко портить. Супружеская кровать тоже была Вене чем-то вроде памятника.
Помявшись, обошел кровать.
Как-то неудобно ему было. Муж ведь вроде? Рядом, что ли, ложиться?
Веню передернуло от отвращения и жалости. Муж… Принародно отрекся он от жены своей. Муж. Все эти годы жил, как у Христа за пазухой, пока бедную бабу по этапу гоняли, в лагерях морозили, голодом морили, тяжелой работой изнуряли. Коли тут, вольные колхозники, как клячи запряжены в тягло было, то уж там, на каторге, так совсем худо…
А, может, ссильничали Машу?
Эта мысль обожгла нутро. Конечно, ссильничали, она такая крепкая, ядреная к «ним» попала, почему бы не воспользоваться? Что за ад прошла его несчастная женка, коли в такие-то не старые еще годы развалиной вернулась? Как выжила она, сердешная?
Между тем, в конторе уже гудели голоса – народ заполнял сельсовет. Веня вздрогнул – вот чего не хватало, так любопытных взглядов в сторону Марии. Предупредить ее, что ли? Пусть покуда спрячется от людских взглядов, самой же лучше будет, спокойнее.
Он сгреб еду в скатерть, и, бочком, бочком, через задний двор, через сугробину, пробрался к бане. Толкнул дверь – заперта. Постучался. Не слышит. Угорела?
Двинул плечом посильнее, волнуясь уже. Задвижка на месте. Он просунул в щель карманный ножик, откинул крючок. Прошел, робея.
В бане было тепло. Маша, одетая в его рубаху и кальсоны, плохо стиранную, пожелтевшую от времени, сидела на лавке в помывочной и смотрела на противоположную стену.
- Маш, ты чего?
Она вздрогнула. Туго повязанный платок скрыл ее седые волосы. На щеках, мятых, как печеное яблоко, от банного жара появился болезненный румянец. Истощенное тело потерялось в складках мужского белья. Но так было лучше, что в штанах она. Правильно решила Маша – нарядные юбка и кофточка только бы обезобразили ее.
- Я тебе поесть принес. Поешь, - не глядя на Марию, Веня суетливо расставлял плошки с провизией на лавке. Соль, в нервном порыве, прихваченная в общем узле, рассыпалась.
- Свара будет, - упавшим голосом сказала Мария.
- Не будет никаких свар. Ты кушай лучше. Я… Там народ собрался. Я быстренько наряды раздам, да выгоню всех. Проведу тебя потихонечку. Тебе поспать надо. Будешь спать на перине своей. Как барыня.
Она помолчала. Потом раздвинула сухие свои губы в горькой усмешке:
- А я и есть – барыня. За то и сидела.
Веня накинул на ее невесомые (скелетина, чисто дистрофик ленинградский) плечи роскошный полушубок.
- Ну и ладно, что барыня. Ты ешь, ешь. А то пока на барыню не очень похожа. Скорее на…
Он смутился. Дистрофиком Машу обижать не хотелось.
- Да знаю, кто. Страшная я стала, да? Страшная, не стесняйся говорить. Так ведь и тебе не сладко пришлось, вон, лысый почти. Худой. Постарел…
- Ничего, Маша. Обойдется. Это все временно. Это бывает.
По щеке Вени вновь поползли предательские, по бабьи частые слезы.
- Ничего. У нас в войну ленинградцы жили. Тоже вот… А потом – ничего, округлились, поправились. И ты помолодеешь! И все будет хорошо.
Она вдруг ласково провела ладошкой по его лицу.
- Не будет, Венечка. Не помолодею. Такие, как я, уже не молодеют никогда, Венечка ты мой родненький.
Автор: Анна Лебедева