Даша плохо помнила военное время. Это для взрослых – война. А она с малых лет – среди войны. Отдельные обрывки воспоминаний охватывали некоторые драматичные куски из той жизни. Сухарики, например. Их немного было, тех сухариков. Даша и Таня помнили их, как самое вкусное, самое изысканное лакомство. Мама говорила, что сухари, обильно обсыпанные солью или сахаром даже, баба Вася сушила сразу после начала войны, впрок. Тогда всего было вдоволь: и хлеба, и муки, и сахара, и молока, всего!
Мать и бабка вспоминали довоенную жизнь с придыханием, с тоской, тревожа Дашутку и Танюшку. Таня, младшенькая, не выдерживала, заливалась слезами. Мать обрывала свои рассказы, чтобы не растравливать сердце ни дочкам, ни себе. Но девочки снова и снова просили Ирину рассказать про «то время», будто сказку, ждали этих рассказов.
В той сказочной жизни был Дашуткин тятя. Он очень любил своих дочек. Брал их на руки, увозил в город, где угощал их мороженым.
- А что такое – мороженое? – спрашивала Таня.
- Это… это очень вкусно! – отвечала мама.
Девчонки улыбались недоверчиво. Мама такая смешная. Ничего вкуснее нет довоенных сухариков, это любой дурак знает! Придумала тоже, мороженое какое-то…
А еще Даша помнила свой страх. Он кислотой въелся в память – ничем не вытравишь. Так и стоит перед глазами.
Сначала страх воплощается в низком гуле. Гул стоит в ушах, давит на ушные перепонки, нарастает в голове, перерождаясь в противный визжащий звон. Мать меняется в лице и просит лечь на пол. И сама ложится сверху, подминая под себя Дашу, Таню и Маришку. Бабушка почему-то запирает двери, а мама шепчет ей, чтобы не запирала. Все вокруг трясется, и изба дрожит, как бабушкина голова. Потом слышен треск. Этот треск обозначает, что кто-то обязательно умрет, если не спрячется. Таня плачет, и Даша плачет. Не плачет только Маришка, ей все равно. Ей давно уже все равно: гудит там, на улице или нет. После того, как эти, которые так гудят, убили на пастбище корову, она совсем тихая стала. Ей уже ничего не страшно.
Когда гул удаляется, мама разрешает встать. Она приказывает сидеть дома и следить за Маришкой, а сама выходит на улицу. Потом тихонько говорит бабушке, кого ЗАДЕЛО. Иногда бабка крестится и выдыхает: «Слава Богу». А иногда одевается и покидает избу. А на кладбище, где спит дедушка, потом прибавляются новые крестики.
К зиме все перебираются в подпол. Там очень интересно и тихо. Те, которые гудят, не так пугают в подполе, как в избе или во дворе. В подполе пахнет землей и чуть подгнившей картошкой. Иногда мама набирает в плошку соленые гладушки и дает немножко Даше и Тане. Иногда рассказывает сказки про «до войны». Маришка задыхается в подполе и кряхтит. Мама роняет слезы и говорит, что «Маришка стала такая больная без молочка».
Бабка пережевывает мясо, оставшееся от убитой коровы, заворачивает жевки в марлечку и сует Маришке в рот. Той очень нравится такая жевка, потому и не умирает она, даже зубки выросли. Таня и Даша прощают бабушку за жадность – им совсем немного дают чудесного мяса, от которого становится приятно и тепло в животе. Бабка постоянно считает, сколько осталось этого мяса, и Даше странно – такая большая была их коровка, а мяса так мало?
***
Откуда им знать, что больше половины туши забрал председатель. Не себе брал, на нужды колхоза припрятал. Жен фронтовиков и детей их надо было чем-то прикармливать. Скота в деревне мало, и почти все уходит для фронта и победы. А сейчас совсем непонятно: куда деть продукты – враг совсем рядом – Тихвин взяли. Летают каждый день и шутя расстреливают мирных жителей. Никого не щадят. Убили Зинаиду, убили Юляшу, молоденькую девушку. Ту, которой Ирина подарила куклу. Деда Никодима задело осколком, когда он на выпасе был. Овечек, коровок, и тех не пощадили. Это они так развлекаются, им ведь даром не сдался старый Никодим.
Председатель приставил к складу с продуктами сторожиху Окулиху. Пусть своим видом вездесущих пацанов распугивает, грозится навести мор на семьи мальчишек. Те, кроме Окулихи, никого уж не боятся. Не она бы, так уже весь склад разворотили, подкопались бы и вынесли разом все припасы. Веня понимал ребят: с голоду парни пухнут. Хлеба не видели сто лет. А как работать без хлебца? Дурачье, то и дело убегают из деревни на фронт. Некоторые возвращаются к матерям присмиревшие и покорные. Некоторые погибают. Веня старательно заносит погибших и пропавших в амбарную книгу. Для отчета.
Тихвин наши отбили. Налеты на деревню прекратились. Теперь в Дымях был тыл. Вениамин видел, как ожила дорога – по ней шли колонны советской техники – туда, на фронт. Обратно везли раненых и эвакуированных. Основные силы передвигались по рельсам, иногда составы останавливались – хоронили умерших и снимали с поезда обессиленных. Веню выдергивали из лесо и торфозаготовок, коротко передавали приказ: блокадников разместить по квартирам в первую очередь. Разместить и накормить!
- Чем?
Отвечали, что эвакуированные снабжены пайками. Предупреждали, наученные горьким опытом: от пуза, большими порциями пищу не давать! От этого ленинградцы умирают в муках. Веня горько крякал: откуда у них «большие порции», хлеба тут давно не нюхали.
- Блокадникам хлеб даден, - коротко отрезали, - они умеют экономить! Но дальнейшая судьба их на вашей совести, товарищ! Из-под земли провиант достаньте и не смейте даже возражать, что не в состоянии прокормить людей!
Веня злился на начальство, проклинал их, таких ловких, инициативных. Ишь, справились, повесили на баб своих блатных блокадников, и смылись! Председатель заочно ненавидел эвакуированных ленинградцев. Ему было обидно: столько внимания к этим пижонам, а к деревне жалости и сострадания – ноль.
Про себя решил – ни на грамм нормы продуктов не превысит. Определит гостей на работу. Всех определит, даже дамочек городских. Даже профессоров ихних! Пусть вкалывают на равных! Сколько ж можно на колхозах выезжать! Пусть хоть расстреливают! У него пацаны от голодухи бегут, чуть ли не на амбразуры кидаются, лишь бы не мучиться! А тут – нате вам, хольте и лелейте разодетых в пух и прах нахлебников!
Вот он так накручивал себя, накручивал и до того накрутил, что встречать снятых с состава блокадников шел наглой, уверенной походкой, с самокруткой, зажатой в лошадиных крупных зубах, в шапке набекрень, как бравый казак: посмотрите-ка, пижоны столичные, да спесь свою при себе держите! Не на того напали! Скидывайте с себя меха, да пальто драповые, да обувку заграничную. Телогрейками, так и быть, председатель разживется! Надевайте телогреечки, и завтра, чайку, на мху настоянному, испив, собирайтесь, гражданы, господа, на торфяные заготовки!
Около насыпи собралась небольшая группа народа. Веня приосанился и напустил на себя грозный вид. Он шел, как военный, чеканя шаг. Чеканка получалась плохо, валенки – не хромовые сапоги. Да и не по мостовой председатель топал, а по занесенному январской поземкой полю. Поэтому выходило у него неважно, даже смешно: ползет какой-то индюк по сугробам, даже шапка на ухо упала.
Но никто его конфуза не заметил. Члены группы даже встать перед новым начальством не соизволили. Как сидели, так и сидели. Не люди, а кули с мукой, честное слово. Рваные, в обмотках, наверченных на тела в десятки слоев: платки, шарфы, кофты, пальто. Грязные, прокопченные – одни глаза видны.
- Здравствуйте, товарищи, - браво гаркнул председатель.
И осекся.
Присмотрелся.
По спине побежала дрожь. Не было никаких здесь товарищей. Покойники! Пустые, мертвые глаза, одинаковые. Никто не шевельнулся даже. Непонятно было, мужчины это, женщины или дети, грязные кульки с белыми глазами.
- Товарищи дорогие! – повторил Веня дрогнувшим голосом, - товарищи.
«О, Господи, ты Боже Мой! Дурак ты проклятый! Явился налегке, без подводы! Да они живы хоть?»
«Они» были живы. Один из блокадников кивнул, мол, слышит.
- Вы не могли бы привести транспорт? Пожалуйста. Мы ослабли совсем, боюсь, не сможем идти, - прошелестел эвакуированный серыми, мертвыми губами.
- Подождите немножко! – вдруг заорал Веня, - чуточку, минуточку! Я сейчас… Я мигом, одна нога… Господи, потерпите! Ой!
Веня никогда так быстро не бегал. Никогда. В село влетел, как комета, с благим матом!
- Б-а-а-а-б-ы-ы-ы! Робятишки! Люд-и-и-и!
Орал, себя не помня!
А чего орать – лошаденки, какие были, все на торфяные болота согнаны, да на делянки. Пока туда, пока обратно… А люди на снегу лежат, умирают!
Что делать, сообразили быстро. Пацаны повытаскивали санки и волокуши, в которых сами катались мирными зимами, да дрова возили на себе. Впряглись тройками, двойками – кто как мог. И со скоростью резвых, в яблоках рысаков, дернули через поле к железной дороге, ни слова, ни полслова не говоря. Время дорого. Это Черчилль, боров жирный, может утверждать, что время – деньги. А здесь слово «время» означало – жизнь!
Дарья не помнила, как везли блокадников в деревню. Маленькая была. Да и кто выпустит ребенка на улицу в лютый мороз. Когда постарше стала, много раз слышала от матери эту драматическую историю.
Бабы, мальчишки, девки тащили людей на санках по снежному полю молча, торопились доставить окоченевших ленинградцев. Эвакуированные не реагировали, когда их аккуратно усаживали на волокуши, поддерживая сзади, чтобы не уронить в дороге. У одной, судя по всему, женщины, по пути вывалился из рук плотно запеленутый сверток. Пацан, толкавший сани сзади, думал – вещь какая-то, деревяшка… Или сапоги… Лихо подхватил тот сверток, и подмышку засунул. А в деревне уже поняли – ребенок грудной. Окоченел уже. Васена, снявшая с младенца десяток одежек, как с луковицы – шелуху, в ужасе отпрянула, по бабьи закрыв рот. Женщины взвыли.
То, что они увидели, не поддавалось никакому описанию. И «ЭТО» в последнюю очередь походило на ребенка. В грязных, вонючих тряпках, насквозь пропитанных выделениями: мочой, жидким кровавым поносом, сросшимися с пергаментной кожей плотной коростой, смирно лежал маленький скелетик с огромными провалами вместо глаз, раздавшимися ребрами и необычно, страшно распухшим животом. То ли в дороге умер, то ли… вот уже…
- Бабоньки, да что же это? – взревела Васена.
Она чуть сознания не лишилась, увидев, что существо… дышит!
Женщина, потерявшая ребенка по дороге, привычным, ровным тоном, без сочувствия и страха сказала:
- Погреть бы его в тазике. В тепленькой водичке. Покормить бы. Мне дали немножко соевого молока. В мешке… Там…
- Он недоношенный у тебя, лапушка? – Васена низко наклонилась над блокадницей.
- До… доношенный. Ему уже полгодика.
Даша вытягивала из печи огромный чугун.
- Мама, это для маленького. А баню надо топить все равно. И бежи к Андреевым, за Ради Бога молока стаканчик попроси. У меня-то высохло все, как на грех!
***
Бабы без споров и стенаний быстро распределили блокадников по избам. Так же быстро в деревне, тут и там, начали стелиться по ветру дымки топившихся по-черному бань. Веня побежал к складу, отодвинул дремавшую древнюю Окулиху.
- Бабка! – крикнул, - бабушка Окулиха, дуй домой, вари зелье свое!
- Да что ты, милый! Прихватило? – не поняла Окулиха.
- Блокадников привезли. Помирают! Не знаю… Оживляющее зелье придумай… Да посмотри на них, знаешь, поди, что, да как! По избам они… Иди, мне некогда!
Веня отпер ворота склада. Руки его дрожали. Ревизию продуктов делать некогда. Перед глазами так и стояли живые покойники, непонятно какого рода и виду. Может, уже и не живые совсем. Мертвецы, чьей-то волей умевшие разговаривать. От такой мысли у Вени шевелились под шапкой мягкие его, достаточно прореженные временем волосы.
А Даша помнила этого младенчика. Видела с печки, как Васена выстилает дно корытца, в котором секла капусту, мягкими тряпицами, как наливает в него воду и окунает в эту воду локоть. Как осторожно опускает в корытце непонятно, откуда взявшуюся куклу, и мягко, нежно обмывает кукольное неживое тельце. Наверное, вода была волшебной, потому что вскоре смешной кукленок слабо задрыгал ножками-палочками. Даша назвала его «человечком-огуречком».
Автор: Анна Лебедева