Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Дедушка поручал сыновей определить в любой гвардейский полк, но только не в конную гвардию

Каюсь чистосердечно, что этот труд имеет для меня невыразимую прелесть, и всякий, кто имел счастье до вполне зрелого и сознательного возраста провести жизнь под сенью правильного, строгого, тесно-сплочённого семейного очага, поймет значение и обаятельную силу такого перелистывания дорогих страниц своего семейного прошлого. Отец мой, Иван Семенович Тимирязев, родился в Москве 16 декабря 1790 года, в приходе церкви Св. Симеона Столпника что на Поварской. Родитель его, а мой дед Семен Иванович Тимирязев проводил в то время все зимы в Москве, а на лето уезжал в свое имение Рязанской губернии, Ряжского уезда, село Свинушки. Об этом имении и первых годах проведённого в нем детства отец мой всегда вспоминал с особенным удовольствием. Дом был огромный, усадьба барская, церковь великолепная, раздолье лугов и лесов вокруг, с множеством ягод, грибов и дичи. В церкви была впоследствии похоронена моя бабушка Ольга Михайловна и, когда это имение перешло еще при жизни деда в чужие руки, то отец мой,
Оглавление

Воспоминания Федора Ивановича Тимирязева

Каюсь чистосердечно, что этот труд имеет для меня невыразимую прелесть, и всякий, кто имел счастье до вполне зрелого и сознательного возраста провести жизнь под сенью правильного, строгого, тесно-сплочённого семейного очага, поймет значение и обаятельную силу такого перелистывания дорогих страниц своего семейного прошлого.

Отец мой, Иван Семенович Тимирязев, родился в Москве 16 декабря 1790 года, в приходе церкви Св. Симеона Столпника что на Поварской. Родитель его, а мой дед Семен Иванович Тимирязев проводил в то время все зимы в Москве, а на лето уезжал в свое имение Рязанской губернии, Ряжского уезда, село Свинушки.

Об этом имении и первых годах проведённого в нем детства отец мой всегда вспоминал с особенным удовольствием. Дом был огромный, усадьба барская, церковь великолепная, раздолье лугов и лесов вокруг, с множеством ягод, грибов и дичи. В церкви была впоследствии похоронена моя бабушка Ольга Михайловна и, когда это имение перешло еще при жизни деда в чужие руки, то отец мой, будучи уже сам стариком в 50-тых годах и сенатором в Москве, отправляясь летом по делам в нашу Тамбовскую деревню, заезжал неоднократно в Свинушки поклониться праху своей матери и отслужить панихиду.

Вообще воспоминание о матери оставалось, видимо, в памяти его сердца каким-то смутным, но заветным уголком, и при упоминании о ней подчас показывалась слеза на его глазах; а он был не слезливого десятка и лишился матери, будучи 16 летним мальчиком.

Но возвращаюсь к моему деду Семену Ивановичу, о котором впрочем, могу сообщить весьма мало подробностей. Знаю только, что он происходил от довольно древнего рода татарских князей; что чуть ли не в XIV веке у некоего татарского князя были три сына: Тимур, Юсуф и Урус и от них идут три рода: Тимирязевы, Юсуповы и Урусовы; но почему последние два рода сохранили свой княжеский титул, а мы свой утратили, объяснить не сумею.

Достоверно лишь то, что в гербе нашем и поныне сохранилась княжеская порфира, и хотя с течением времени тождественность герба утратилась, но вначале фамильный герб Юсуповых, Урусовых и Тимирязевых был один и тот же.

У деда моего было несколько братьев; но остальные умерли в раннем возрасте, и отец мой упоминал только о старшем брате своего отца, Василии Ивановиче, который постоянно жил в своем родовом имении Калужской губернии, Лихвинского уезда, селе Ржавце и известен тем, что в тяжкую годину 1812 года был Калужским губернским предводителем дворянства и пособником калужского губернатора Каверина (Павел Никитич) в деле образования народного ополчения и вооружения местного населения на защиту отечества.

Об этом Василии Ивановиче отец, между прочим, рассказывал, что он и физически был в полном смысле русский богатырь прежнего закала и когда отец однажды, в 20-х годах, находясь в отставке, приехал к дяде в с. Ржавец на святки и поутру вошел в его уборную с ним поздороваться, то нашел старика сидящим в халате, перед зеркалом с открытым на половину окном. Когда отец отступил от окна, из которого обдало его зимнею декабрьскою стужею, старик залился звонким смехом и начал укорять молодёжь в зябкости и дряхлости.

Дед мой Семен Иванович был в полном смысле глава своей семьи и даже в то патриархальное время неоспоримого и прочного родительского авторитета, известен был, как человек крутого нрава н непреклонной воли.

Памятником этого крутого обращения его служит в нашей семье икона Иверской Божьей Матери, совершенно таких же размеров и в такой же серебряной позолоченной ризе, как и образ, находящийся в известной часовне в Москве. По рассказам теток моих, Настасьи и Авдотьи Семеновны Тимирязевых, дедушка однажды безнадежно заболел и вследствие какого-то ночного видения дал обет, если он выздоровеет, выменять подобную икону и действительно выполнил в точности это обещание.

Икона эта, стоившая в то время несколько тысяч р. асс., после его смерти поступила к названным мною дочерям его, а от них преемственно перешла к сестре моей, у которой и теперь находится в особой киоте и на твердом постаменте, занимающем половину стены.

Дедушка был жената на Ольге Михайловне Юрьевой, из богатой дворянской фамилии Костромской губернии. Братья ее по зимам постоянно живали в Москве, в своем доме в Охотном ряду. Про этих Юрьевых у меня осталось в памяти лишь повествование о том, что они продали свои Костромские (или Ярославские?) имения в Комиссию построения Храма Спасителя в то первое время, когда по проекту Витберга он сооружался па Воробьевых горах.

Крестьяне Юрьевых были употребляемы на этих работах и рассказывали своим бывшим владельцам, сколько народа при этом погибало от разных болезней, от непомерных трудов в борьбе с природою на этих обрывах, покуда не признали невозможность продолжать осуществление этой грандиозной задачи.

Но все же нельзя не пожалеть, что не удалось выполнить этого гигантского проекта: подобный памятник своим величием превзошел бы все, чем мы в праве до сих пор гордиться в этом роде.

Первоначальное воспитание отца моего и старшего брата его Аркадия Семеновича и последующее их образование, по обычаю зажиточных дворянских семей того времени, совершалось дома.

Всё это регулировалось и направлялось безапелляционным руководством строгого родителя и по возможности, из-под руки, смягчалось нежным, преданным влиянием матери. Но мой отец до конца жизни сохранил на себе отпечаток непосредственного самообразования и саморазвития.

Он был человек острого, замечательного ума от природы, обширной наблюдательности и быстроты соображения, подчас изумительной. Живость его природы и нетерпеливость его характера почти не допускали не только кропотливого, по даже и всякого анализа; но зато верность его порывистых определений и способность разрешать всяческие затруднения по существу поражали своей меткостью.

Он не допускал никаких компромиссов ни для себя, ни для других: черное всегда черно, белое всегда бело; совесть или, безусловно чиста, или туманна, и в этом последнем случае он большей частью не взвешивал степени этой туманности, а прямо отворачивался.

Чем бы кончилось воспитание двух братьев, Аркадия и Ивана, при нормальном ходе обстоятельств, неизвестно; но летом 1807 года случилось событие, приведшее к нежданной развязке их судьбы.

После недолгой, но острой болезни тихо скончалась бабушка моя Ольга Михайловна, и с нею, по словам моего отца, как будто исчезла благодатная, спокойная, семейная жизнь. Потрясенный этой потерею, дедушка Семен Иванович, на первое время, как бы растерялся и решил двух старших сыновей своих немедленно определить на службу, несмотря на то, что отцу моему еще не исполнилось и 17-ти лет.

Сборы были недолги, и осенью того же года их отправили для поступления в один из гвардейских полков. При них отпустили старого дядьку, четверку лошадей и соответствующее количество прислуги. Дальнейшая судьба их была поручена дедушкою Юрию Александровичу Нелединскому-Мелецкому, с которым он издавна находился в самых близких и приязненных отношениях.

В особенности любил и уважал дедушка жену Нелединского (княжна Екатерина Николаевна Хованская), и неоднократно сопровождал ее больную в деревню, когда Юрию Александровичу, по служебным обстоятельствам, нельзя было оставлять столицу.

В письме к Нелединскому дедушка поручал ему сыновей своих и предоставлял ему право определить их, по его усмотрению, в какой угодно гвардейский полк, но только не в конную гвардию. Поводом к этому исключению служило то, что великий князь Константин Павлович состоял шефом этого полка и по слухам, доходившим до дедушки, был не только неумолимо строг с юнкерами, но даже иногда и собственноручно с ними расправлялся.

Ю. А. Нелединский принял своих питомцев, как собственных детей и предложил им вскоре поступить юнкерами в лейб-гвардии егерский полк, шефом которого был его близкий приятель, всеми любимый и уважаемый князь Багратион (Петр Иванович).

Молодые люди, разумеется, на это охотно согласились (хотя мечтали о кавалерийской службе), были представлены Багратиону, обласканы им и даже перешли к нему на жительство, в какую-то пустую залу его дома, чтобы у него под глазами готовиться в егерский полк.

В это время в Европе еще раздавались грозные раскаты наполеоновских побед; разгромленная Пруссия, лишь благодаря заступничеству императора Александра, сохранила свою самостоятельность, и Тильзитское свидание (1807) приковывало к себе всеобщее внимание.

Северная соседка наша, Швеция, подстрекаемая Англией, начинала внушать нам своими действиями опасения за наши окраины, что последовало назначение Багратиона главнокомандующим войсками в Финляндии; а во время его отсутствия, лейб-гвардии егерский полк, поступил под главное начальство великого князя Константина Павловича.

Портрет Константина Павловича, 1800 (неизвестный художник; Русский музей)
Портрет Константина Павловича, 1800 (неизвестный художник; Русский музей)

Это неожиданное перемещение совершилось еще до окончательного поступления отца и дяди моего в егерский полк. Озадаченные сперва внезапной переменой, молодые люди вскоре сообразили, что она может повести к выполнению их заветной мечты "поступить на службу в кавалерию" и именно в запрещенный, но желанный конно-гвардейский полк.

Они явились к Нелединскому и заявили ему, что "раз судьба подчиняет их непосредственно грозному великому князю, то не лучше ли и не выгоднее ли было бы прямо поступить в любимый и балуемый им полк, чем подвергаться его строгости в чуждом и навязанном ему полку?".

"Это вы неглупо придумали", - заметил им на это Нелединский и обещал написать о том отцу их. Получив на то согласие дедушки, он принял на себя ходатайство по этому делу, и весьма быстро состоялось определение наших двух молодцов в конную гвардию, и они приступили к приготовлению по обмундированию и поступлению в полк.

Наконец, наступил торжественный день представления наших юнкеров грозному, августейшему их шефу. Во время рассказа моего отца об этом представлении, на вопрос мой о том, чувствовал ли он действительно сильную робость при этом случае, он отвечал, что нимало не боялся и к этому прибавил обычное свое замечание по этому поводу, что робость, по его мнению, составляет результат нечистой совести.

"Трусость в сражении, - говорил часто мой отец, - иногда действительно может не зависеть от воли человека, а от исключительного, прискорбного состояния его нервной системы; но робость по отношению к людям, как бы высоко они ни стояли, составляет первую ступень подлости и в порядочном человеке существовать не может и не должна".

Подобный приговор едва ли, безусловно, справедлив; но, как я уже упоминал выше, однажды сложившиеся у отца убеждения никакой апеляции в его мышлении не подлежали, и в течение всей своей служебной карьеры он постоянно относился с особенным доверием и уважением к тем из своих подчиненных, которые умели сохранять перед ним свою самостоятельность, невзирая на всю его взыскательность и строгость по службе.

Но возвращаюсь к своему рассказу о представлении юнкеров грозному шефу. Отцу моему в то время еще не исполнилось и 17-ти лет. Будучи среднего роста, худощавого сложения, он имел вид совершенного ребенка и хотя тут же находилось еще несколько юнкеров других полков, но он резко отличался от остальных своей юностью.

Великий князь Константин Павлович, при входе в зал, окинул быстрым взором, из-под нависших своих бровей, всех присутствующих, и видимо, поражен был детской фигурой новобранца, добровольно идущего на заклание.

Когда дошла очередь до юнкеров, и ему названы были братья Тимирязевы, то он с ясной, приветливой улыбкой подошел к моему отцу, ласково взял его за ухо и своим отрывистым голосом спросил его:

- Разве ты не боишься меня?

- Никак нет, ваше высочество, - бойко отвечал юноша.

- Но ведь ты знаешь, что я шутить не люблю? - все также ласково продолжал великий князь.

- Если я буду служить, как следует, чего же мне бояться, ваше высочество? - отвечал, отец, нимало не робея.

- Молодец, - воскликнул великий князь и, потрепав его по щеке, приказал немедленно записать их в такой-то эскадрон конно-гвардейского полка.

К этому рассказу отец присовокупил, что ему инстинктивно чувствовалось, что с самого этого первого момента его представления великому князю, в Константине Павловиче зародилось то расположение и доверие к нему, которое оставалось всегда неизменным во всё время их долгих, столь близких отношений, и в этом случае как будто подтвердилась и личная теория моего отца, что строгий начальник всегда доверчиво относится к нетрусливому и самостоятельному подчиненному.

В дальнейшем ходе моего повествования действительно обнаружится, в какой мере своенравная, вспыльчивая, крутая натура цесаревича могла быть кротка, пристрастна, почти нежна в тех случаях, когда он считал возможным и безопасным давать волю более мягким сторонам своего, в сущности, доброго сердца.

Кроме того, он не мог не сознавать того страха, который внушала его личность всем от него зависящим и в особенности молодежи; он считал этот страх необходимым спутником военной дисциплины и весьма часто как будто даже хвастался и гордился им; но вместе с тем, вероятно, замечал, что молодые люди охотно избегали тех полков, которые находились под непосредственным его начальством и потому с особенным удовольствием относился к тем редким случаям, когда кто-либо добровольно изъявлял готовность служить под его командою.

Как бы то ни было, но оба наши юнкера и в особенности мой отец никогда не имели повода раскаиваться в своем решении и во все время своего пребывания в конно-гвардейском полку, до 1813 года, не подверглись никаким не только уже личным вспышкам грозного шефа, но даже и каким-либо взысканиям по службе.

Правда, что и чувство долга и дисциплины было у них настолько развито, что сознание своего достоинства не допустило бы их до нарушения обязанностей.

Отец часто говаривал, что самое строгое подчинение чужой воле, в сфере служебной иерархии и по требованию законной дисциплины, не может заключать в себе ничего унизительного для самой гордой и самостоятельной натуры; но что крайне тяжело и невыносимо было бы подвергаться начальническому справедливому взысканию, а еще хуже того, начальническому снисхождению, за нарушение своего служебного долга.

И это правило так согласовалось со строгой, исполненной собственного достоинства натурой моего отца, что мне никогда не представлялось возможным вообразить себе, чтобы когда-либо и кем-либо могло быть применено к нему нечто похожее на снисхождение.

Служба наших юнкеров шла своим чередом; дядя мой Аркадий был произведен в корнеты в 1809 году, а отец мой в начале 1810 года.

Об этой эпохе в жизни отца в моих воспоминаниях не сохранилось никаких рассказов, заслуживающих упоминания. Он, по-видимому, платил в то время дань молодости в очень больших размерах; и могу себе легко вообразить тот широкий размах, с которым юноша его склада и темперамента, предоставленный самому себе, окунулся в водоворот столичных увлечений и увеселений.

Он еще был слишком молод, чтобы следить с напряженным вниманием и сознательным интересом за развитием тех новых, "либеральных веяний", которые высказывались в нашем государственном строе со времени воцарения императора Александра Павловича.

Поглощенный службой и веселой, беззаботной жизнью, он не мог и по возрасту своему, и по роду службы и товарищескому кругу, принадлежать к юной партии, так называемого прогресса.

Впрочем, во всех своих отрывочных суждениях об этой эпохе так называемого возрождения, он, со свойственной уму его прямотой и с присущим ему в высшей степени здравым смыслом и ясным пониманием людских слабостей, идущих часто рядом с самыми высокими дарованиями и достоинствами, всегда относился вполне беспристрастно к видным деятелям того времени.

Так, например, по личным связям и отношениям, ради искренней дружбы с князем Петром Андреевичем Вяземским, а после женитьбы своей и по семейному сближению, он принадлежал к так называемому карамзинскому кружку. Относясь постоянно с особенным чувством уважения к светлой личности и историческим заслугам Н. М. Карамзина, он всегда с особенным удовольствием вспоминал о неизменном расположении к нему почтенного нашего историографа и до конца жизни оставался верным другом этого семейства.

Верность и прочность отношений составляли вообще отличительное свойство моего отца во всех тех случаях, когда в основании их лежало чувство уважения и доверия; но при этом мне известны некоторые случаи в его жизни, где он круто обрывал интимное сближение, завязавшееся случайно среди кутящей молодежи, когда впоследствии обнаруживалось, что это сближение не соответствовало его строгим и резко определенным требованиям.

Но, возвращаясь к вышесказанному, относительно его принадлежности к карамзинскому кружку, я хочу досказать здесь, что он в то же время относился весьма беспристрастно и осторожно к характеру деятельности других видных личностей совершенно противоположная лагеря, как например, Сперанского и его последователей.

Он всегда упоминал с крайним недоверием об установившемся в то время убеждении на счет преступных, противогосударственных побуждений, приписываемых Сперанскому, и утверждал, что, по его мнению, Сперанский был, в то тяжкое для России время, "жертвой общественного настроения", взволнованного предстоящей войной с Наполеоном.

Ему всегда казалось, что при нормальном положении политического строя к Европе подобное обвинение, если бы оно даже и могло возникнуть, само собой и разрушилось бы, не вызывая внезапного падения этого крупного государственного деятеля, которое последовало, в виду ополчавшейся на отечество наше Европейской коалиции.

Наконец, наступила година 1812 года. Отец мой и старший брат его Аркадий выступили со своим полком в Литву в составе гвардейского корпуса, при котором совершал поход и цесаревич Константин Павлович.

Здесь мне приходится, в моих воспоминаниях, расстаться с моим дядею Аркадием Семеновичем, который вскоре поступил ординарцем, а потом адъютантом к князю Витгенштейну в его особый, северный корпус. Братья разошлись и уже не сходились более на службе в одной и той же части до конца.

Продолжение следует

Другие публикации:

  1. Битва под Прейсиш-Эйлау (Из "Записок" фельдмаршала князя Фабиана Вильгельмовича Остен-Сакена (1807-1811))
  2. Из формулярных списков офицеров лейб-гвардии Уланского ЕВ полка (1816)