Продолжение воспоминаний Федора Ивановича Тимирязева
Во время пребывания императора Александра Павловича в Вильне получено было известие о вступлении Наполеона в пределы России и началось то знаменитое отступление русской армии. Отец мой (Иван Семенович Тимирязев) был безусловный поклонник Барклая де Толли вообще и его плана военных действий, в особенности; он, считал "невозможным открытый бой с теми недостаточными силами, которыми мы в то время располагали", и всегда повторял, что "случись даже Бородинское сражение месяцем ранее и не под Москвой, а где-либо в Литве или за Смоленском, то последствия его для русской армии были бы непоправимы".
С прибытием князя Багратиона (Петр Иванович), этого доблестного героя, столь любимого войском, ропот и неудовольствие против главнокомандующего достигли крайних пределов, и, подкрепленные авторитетом этого блестящего представителя суворовской школы, выразились в общем обращении к великому князю Константину Павловичу с просьбою, чтобы он, как брат Государя, могущий пользоваться относительной свободой слова и мнений, объяснил главнокомандующему, что "дальнейшее продолжение принятой им системы постоянного отступления деморализует армию, распространяет ужас во всей России и, в конце концов, может окончательно сокрушить воинственный дух и всякую отвагу в русском солдате, непривычном к подобному образу действий".
Великий князь решился исполнить желание своих сослуживцев и отправился к главнокомандующему. Барклай с величайшей учтивостью и полнейшим вниманием выслушал горячую речь цесаревича и затем заявил, что, не считая возможным, при настоящем составе армии, изменить "утвержденную Государем" систему действий, но в то же время, признавая всю важность и значение представленных великим князем возражений, он просит его высочество приготовиться к немедленному отъезду в Петербург с донесением от него Барклая, так как никто лучше его не сумеет объяснить Государю Императору истинного положения вещей.
Великий князь действительно уехал; недовольные примолкли, и в тот же вечер Барклай с обычною невозмутимостью осматривал новую позицию для последующего отступления. Весьма возможно, что этот эпизод был передан отцу моему впоследствии самим цесаревичем, который часто и охотно возвращался в своих разговорах с приближенными к подробностям "великого похода".
В лагерь под Дриссою пришло извещение "о назначении нового главнокомандующего", а при Цареве-Займище князь Кутузов уже вступил в командование. Роль Барклая кончилась, но он еще оставался некоторое время при армии и, по словам моего отца, в Бородинском сражении видимо искал смерти; его белый конь и невозмутимая высокая, неподвижная фигура виднелись всюду, где была наибольшая опасность; но он не был даже ранен.
Замечательно при этом, что русский солдат, столь чуткий и опытный в определении личной храбрости и неустрашимости, во время командования армией Барклаем доходил до "обвинения его в трусости и даже измене" и с затаенным, злобным недоверием относился к его имени.
После же Бородинского сражения, по отзыву моего отца, когда Барклай возвращался шагом с последнего осмотра поля битвы, молчаливый и задумчивый по обыкновению, все части войск, мимо которых приходилось ему проезжать, по собственному, неудержимому побуждению, приветствовали его единодушным, громогласным "ура", как бы в виде возмездия, за тяготевшее над ним доселе несправедливое и обидное обвинение.
Дедушка Семен Иванович с двумя дочерями Настасьею и Авдотьею переехали из Рязанского имения села Свинушек в Тамбовскую свою деревню, село Токмаково, где и провели всю последующую зиму.
Вступление Наполеона в Москву не сопровождалось для семьи отца никаким прямым имущественным ущербом, потому что она обыкновенно проводила зиму в наемных домах и в Москве значительной собственности не имела.
Но помню, что отец мой говаривал, что с 1812 года начался постепенный упадок в делах дедушки. Семен Иванович вел винокурение в обширных размерах и поставлял вино в казну по подрядам интендантства.
В это смутное время, когда все подвозочные средства центральных местностей были захвачены в распоряжение правительства для перевозки войск, провианта, раненых или забираемы были частными лицами для выезда из Москвы, дед мой не мог выставить к назначенному сроку известного количества вина и впоследствии был подвергнут за это, хотя и невольное, нарушение контракта уплате крупной неустойки и в то же время лишился естественно и значительной доли дохода.
Это обстоятельство послужило началом к постепенно возраставшим затруднениям в его делах и, в конце концов, привело к продаже с публичного торга его любимых Свинушек. Когда младшие сыновьи его, Александр, Михаил, Андрей и Сергей, постепенно поступили в военную службу (и все также, как и старшие два брата, сперва в конную гвардию), то старик, отпустив дочерей своих на постоянное жительство к родной тетке их (сестре их матери) старой девице Елисавете Михайловне Юрьевой в Москву, сам поселился в имении умершего брата своего, Василия Ивановича, в селе Ржавец и тихо оканчивал там свое существование.
Вот приблизительно всё, что я мог запомнить из отрывочных рассказов моего отца по этому поводу, к чему могу еще присовокупить, что только в 1830-х годах старик, однажды решился покинуть свое уединение и навестить детей в Петербурге.
В то время дядя Аркадий был отцом многочисленного семейства, и отец мой был уже женат и, кажется, я только что успел появиться на свет Божий. Порадовавшись на детей, из которых старший Аркадий уже занимал видное место по министерству финансов, а Иван (отец мой) состоял в свите Е. И. В. генерал-майором, - старик вернулся в свое ржавецское уединение и в том же году, в самый день светлого праздника, тихо угас. Вследствие весеннего разлива рек никто из его детей не успел даже прибыть к нему и находиться при его кончине.
Возвращаюсь к прерванной нити моего рассказа и прямо перехожу к 1813 году и к выступлению наших сил заграницу. Здесь самым крупным явлением, в интересе моих записок и в служебной карьере моего отца, служит его назначение адъютантом при цесаревиче Константине Павловиче.
Это случилось, кажется, в июне месяце 1813 года, и на другой же день отцу было приказано вступить в дежурство. В то время адъютанты не имели особой формы и носили полковую; но требовался аксельбант и еще какие-то особенности, составляющие принадлежности адъютантского звания.
Помню рассказ отца, что дядя Аркадий нарочно поскакал в какую-то другую часть войска, чтобы добыть у каких-то друзей необходимые предметы, и отец мой на следующий день уже был дежурным при своем шефе. С этой минуты благоволение великого князя приняло окончательную, определенную форму и оставалось неизменимым до самой его кончины.
Лично на себе отец никогда не испытывал не только вспышек гнева и неудовольствия, но даже и тех своенравных выходок, которые составляли такую тяжелую сторону в характере Константина Павловича. Кроме справедливой оценки всех положительных достоинств, и заслуг моего отца, как всегда исправного и отличного офицера и как строгого и неуклонного исполнителя всех возлагаемых на него поручений, в великом князе часто проглядывало какое-то, вообще несвойственное ему пристрастие к своему юному адъютанту.
Неоднократно, по отзыву отца, какое-нибудь мелкое обстоятельство, которое, несомненно, вызвало бы бурю над головой провинившегося, сходило отцу с рук совершенно благополучно. Случалось даже, хотя и редко, что Константин Павлович как будто и сам поражался своим послаблением к любимцу и тогда объяснял это тем, что отец никогда не старался скрывать своей вины и прямо в ней сознавался.
"Я знаю и уверен, - говорил в таких случаях великий князь, - что у него сзади ничего нет и что он постоянно весь тут!". И действительно проницательным начальником была сразу подмечена отличительная черта в характере отца. Трудно себе вообразить подобное отсутствие, так называемой "задней мысли" в чем бы то ни было; всегда, всюду и во всем он был весь "налицо", со всеми его высокими и дурными свойствами, со всеми его сочувствиями и нерасположениями до того очевидными и прозрачными, что он бывало сам смеялся, когда мы приходили в ужас от его слишком явного подчас неодобрения какой-нибудь личности, которая ему не нравилась.
Эта откровенность его, даже когда она явно не высказывалась и не могла высказываться, например, в его отношениях к великому князю, тем не менее, так ясно выражалась на его лице и на всей его фигуре, что Константин Павлович, неоднократно, когда ему приходилось читать это неодобрение в чертах моего отца, говорил: "Конечно, вам это не нравится, прошу не прогневаться и пр.". Но, в сущности, он именно это свойство и ценил в своем неустрашимом подчиненном.
В течение всей кампании 1813 года любимым воспоминанием отца было Кульмское сражение, которое он считал "первым, безусловным и бесспорным торжеством союзных войск" и с которого совершился окончательно поворот в успехе оружия, приведший нас к стенам Парижа. Он с особенным удовольствием останавливался на всех подробностях этого славного дня и всего более на той минуте, когда, при ярком солнечном освещении, император Александр, в сопровождении великого князя Константина Павловича и блестящего штаба, спустился в Кульмскую долину, и ему представили пленного Вандама с остатками его корпуса.
С большим уважением говорил он о графе Остермане (Александр Иванович), главном виновнике торжества и в особенности о начальнике его штаба, знаменитом впоследствии А. П. Ермолове, которому более всего принадлежала честь победы. Кульмский крест свой отец ценил очень высоко и когда, будучи сенатором в Москве, был переименован в 1860-м г. из генерал-лейтенантов в действительные тайные советники, то постоянно продолжал носить его на фраке.
С грустью вспоминаю, что в 1863 году, когда отец мой еще не оправился от только что постигшего его нервного удара, в Бозе почивший император Александр Николаевич, находясь в то время в Москве, пожелал соединить за обедом во дворце немногих, остававшихся в живых участников Кульмского боя, по случаю наступившего 14 августа того года пятидесятилетия со дня этой победы.
Помню, что мы скрыли это обстоятельство и само приглашение на обед, чтобы не возбудить в отце волнения. Помнится, что, заканчивая свой рассказ о славной победе при Кульме, отец говорил, что "в этот день Константину Павловичу с его свитой был предложен для ночлега находящийся вблизи поля сражения роскошный замок знатного богемца князя Клари и что отцу моему пришлось расположиться одному в огромной зале дворца, где ему поставили кровать и огородили ее ширмами.
Цесаревич как-то случайно зашел в эту залу, и его очень забавляла оригинальная отцовская спальня, причём он со смехом заметил: Ну, тебе, братец, здесь, кажется, не будет тесно!".
Вообще ощущалось всеми, что с Кульмского дела все колебания исчезли, и союзные войска безостановочно стали подвигаться к пределам Франции. С особенным интересом вступали мы в этот край, прославленный столькими мировым событиями, - рассказывал отец, - сперва революционными и кровавыми "во имя свободы", а вслед затем не менее кровавыми "во имя деспотизма и цезаризма" и, быть может, вследствие этого ожидания встретить "нечто необыкновенное", мы были на первый взгляд чрезвычайно разочарованы.
Большинство населения поражало своею необразованностью, материальной нуждой, неприглядностью и даже каким-то безучастием к совершающемуся разгрому. Уже и тогда, по-видимому, все жизненные, государственные силы Франции были исключительно сосредоточены в нескольких крупных, городских центрах и преимущественно в Париже; так что наши войска встречали повсюду на пути своем скорее "тупое любопытство", чем "ожесточение и ненависть".
Заметны были усталость и уныние, после стольких жертв и утрат; поражало отсутствие молодежи, обращенной всецело в знаменитую наполеоновскую "chair á canon" (мясо для пушек); не было почти никаких столкновений с местным населением. Это явление, несомненно, должно было поражать наших воинов, столь недавних очевидцев народного, поголовного движения в пределах нашего отечества, в только что минувшем, 1812 году.
Наконец, 18-го марта 1814 года. на высотах Монмартра состоялась знаменитая капитуляция, передавшая "всемирную столицу" во власть союзников. По словам отца, в эту ночь, понятно, никто не думал о покое; солдаты занимались чисткой амуниции, приготовляясь к торжественному вступлению в город; офицеры и штабная молодёжь, сразу позабыв обо всех ужасах и тягостях прожитого прошлого, готовились насладиться столь прославленными парижскими наслаждениями; словом, это была одна из тех ночей, которые никогда в жизни не забываются.
Бывало, уже на старости лет, отец мой аккуратно каждый год присутствовал 19-го марта на обеде, который граф Закревский (Арсений Андреевич) давал всем участникам этого славного дня, и возвращался оттуда в ясном и бодром настроении духа.
По отзыву отца, самым замечательным явлением было тогдашнее отношение к нам парижского населения. Оно встречало победителей, как своих освободителей от тяжёлого ига, и в особенности император Александр Павлович был предметом восторженных приветствий.
Отец рассказывал, между прочим, что был сам очевидцем, как во время торжественного молебствия на площади Согласия, когда войска проходили мимо союзных государей, толпы парижанок окружили со всех сторон сидевшего на коне русского императора; они с наивным любопытством рассматривали его; а одна из них, одобренная его приветливым и благодушным видом, вскочила даже ногою в его стремя, чтобы лучше рассмотреть все подробности парада, так что Государь, с улыбкой на устах, рукою поддержал ее, чтобы она не упала.
Во всех магазинах появились немедленно не только портреты союзных монархов, но даже разные предметы дамского туалета "à la Alexandre I-er", и Государь не мог показаться на улицу без приветствий и восторгов толпы. Особенное любопытство возбуждали во французах наши казаки; о них ходили преувеличенные, почти баснословие рассказы; впрочем, по словам отца, и самим русским представлялось как-то особенно странным, почти невероятным, проходя аллеями Тюльерийского парка, натыкаться на казачьи пикеты.
Но самолюбию нашему было очень лестно сознавать, как быстро исчезло в парижанах недоверие к предполагавшемуся варварству северных наших богатырей. Назначенный губернатором Парижа наш генерал граф Фабиан Вильгельмович Сакен сумел вскоре вселить такое всеобщее к себе уважение и доверие, что, бывало, когда он входил в театр, то, несмотря на присутствие коронованных особ, публика вставала, чтобы почтить приветствием маститого воина и, как известно, при отъезде его, Париж поднес ему великолепную почетную саблю.
Здесь мне приходится опять повторить почти то же, что было мною сказано о первых годах службы моего отца в Петербурге. Покуда союзные монархи решали судьбы Европы, молодой адъютант великого князя (тогда 24 летний юноша) предавался с увлечением молодости всем прелестям парижской жизни. Получив, кроме награды по службе, 800 червонцев наградных денег, он, но собственному отзыву, оставил их все в Париже и вспоминала, всегда с особенным удовольствием о своей тамошней жизни.
Между прочим, вспоминается мне, что, в числе посещённых им парижских достопримечательностей, забрел он с молодыми товарищами к знаменитой в то время прорицательнице m-lle Le Normand.
Отцу она при этом не сказала ничего особенного: "Votre vie ira son train, et je n’ai rien à vous prédire de particulier, jeune homme" (ваша жизнь будет идти своим чередом, и мне больше нечего к этому добавить, молодой человек). Но когда подошёл к ней один из его товарищей, то она, взглянув на его руку, оттолкнула ее, как бы с ужасом и отказалась предсказывать ему его судьбу.
Понятно, что он стал настаивать, и вся молодёжь с любопытством окружила ее. Наконец, гадальщица уступила, долго вглядывалась и пробормотала: "Vous ne mourrez pas d’une mort naturelle!" (вы не умрете естественной смертью).
- Je serai tué à la guerre? (меня убьют на войне?), - спросил он.
- Non.
- Alors eu duel? (на поединке?).
- Non, non, bien pire que cela; ne me questionnez plus; je ne vous dirai plus rien (нет, нет, много хуже того; не спрашивайте меня, я больше ничего вам не скажу), и с этими словами она закрыла лицо руками. Этот молодой человек был К. Ф. Рылеев, и только после событий 14 декабря, отец вспомнил про это предсказание, на которое в то время ни сам Рылеев, ни прочие не обратили особенного внимания.