Найти в Дзене

В контексте жизни (1)

Сегодня я начинаю публикацию глав из книги моего отца, Алексея Ивановича Бороздина (1937-2021), педагога-новатора, работавшего с детьми-инвалидами по своему авторскому методу абилитации через музыку и искусство. В этой книге он сам рассказал о своей жизни, начиная с военного детства в оккупированном немцами Курске, учебы во Львовской консерватории, переезда в Новосибирск и заканчивая работой в Центре абилитации детей-инвалидов в Новосибирском Академгородке.

Предисловия – здесь и здесь.

Продолжение – здесь.

В контексте жизни. Курск (1)

Мы жили в своем доме в пригороде Курска, в Казацкой слободе, жили большой, веселой семьей. Каждое утро, когда я просыпался и выбегал на крыльцо, яркое солнце слепило глаза и какая-то звонкая радость на целый день охватывала всего меня…

Мне 4 года, я впервые в городе – большие дома, широкая улица, солнечный день, много красивых людей в белых одеждах, панамках и шляпах. Я иду с тетей, с двумя своими братьями и играю на гармошке, а все проходящие мимо улыбаются мне и треплют за щеки.

Слово «война» у меня связывается с приходом отца из тюрьмы. То же лето, то же солнце, он идет от речки по дорожке к дому, а мы бежим ему навстречу. С нами он побыл недолго и через два дня ушел на фронт.

Еще картинка: ночь, зловещее зарево над городом, - говорили, что это горит винзавод. Взрослые поднимали нас на руки, чтобы лучше было видно.

Немцы бомбили по ночам; нас, детей, укладывали спать на полу под окнами, чтобы не поранило осколками стекол, если бомба упадет поблизости. Такие случаи в городе уже бывали. Мы укутывались в одеяла, вжимались в стеночку и страстно читали молитвы, прося Божечку сберечь нас…

Мы, дети, радовались, когда в наш дом приходили соседки. Женщины подолгу говорили о своих делах, а нам было спокойней, когда в хате много народу: казалось, от их громких разговоров бомбы испугаются и полетят в другую сторону.

Осень. Дядя Миша, единственный мужчина из всей нашей обширной родни, собравшейся в доме, был здесь, он лежал на печке, а где-то далеко по шляху шли немцы. Дядя Миша был глуховат, и мама моя кричала ему вверх на печку, какие звуки раздавались с далекого шляха – например, «та-та-та!» Дядя Миша говорил – это пулеметы, женщины понимающе кивали головами, но спокойней от этого никому не становилось.

Я не помню, когда впервые на нашу улицу пришли немцы, но помню, как в наш дом пришли огромные рыжие финны. Они забрали все продукты, какие лежали на виду, нашли все, что было спрятано, даже разыскали две баночки со сметаной на чердаке, припрятанные там на самый крайний случай для нас, детей, и со смехом ушли.

Зловещее слово «оккупация». Люди сидят по своим домам. Холод, голод, по улице проходят то немцы, то венгры, то полицаи, каждую ночь бомбежки и нескончаемое ожидание своих…

Страшные девяностые годы. У киоска двое справных молодых мужиков. Один кричит на всю улицу:

- Чего испугались оккупации, пили бы сейчас баварское пиво и жили бы не хуже других!

Я смотрю на них и буквально немею: до чего я дожил, услышать такое в России, в Академгородке! Ну откуда они взяли, где прочитали, кто им говорит сейчас про баварское пиво, и сколько он получает за это?!

- Да вас бы и на свете-то не было! – кричу я им.

- Это почему же не было?

- Да потому что некому было бы вас родить, вот почему!

В другой раз у того же киоска стоят двое офицеров, присматриваются, что купить, к ним подходит подвыпивший пошляк и начинает на них кричать, что вот они, дармоеды, паразиты на теле государства; правильно пишут газеты, армию давно надо разогнать, самим есть нечего! Офицеры смущаются, а я говорю им:

- Ребята, не слушайте его, по жизни дураков, в общем-то, не много, служите, куда мы без вас?

А память подбрасывает картинку из детства: 41-й год, и ужас на лицах взрослых: «Наши уходят, что с нами будет?!»

Курск. В городе 150 000 человек, но ни одной больницы, ни одной поликлиники, ни одной аптеки для населения. Люди обречены. Лечились сами. Дедки и бабки вспоминали древние рецепты, собирали лечебные травы, и я сам видел, как соседской тете Дуне, когда та заболела, за неимением медицинских, на спину ставили пол-литровые банки!

Не было соли, не было спичек. На нашей улице огонь сохраняли в домах по очереди. Сегодня в нашем доме всю ночь в печке поддерживают горящие уголья, а утром их разбирают соседи, завтра в другом, и так всю зиму.

Есть война или нет войны, а корове раз в год нужен бык. Бык в городе остался один, и жил он в Стрелецкой слободе, а это на другом краю города! Я помню, как однажды ночью мать с племянницей Анькой водили корову к этому быку. Их останавливали немецкие патрули, спрашивали, куда они идут.

- Мы говорим, что корова гуляет, а они нам: «Ночью гулять нельзя, комендантский час», - рассказывала мать. Она часто вспоминала это приключение и всегда старалась, чтобы было смешно, но только теперь до меня по-настоящему доходит, что они пережили в ту ночь!

Все-таки они дошли до быка, он сделал свое дело, и к утру корову привели домой. За время оккупации немцы дважды выводили нашу корову со двора и каждый раз возвращали.

Хмурое утро. В нашем дворе появляются немецкий унтер и двое солдат, не то румын, не то венгров. Эти неизвестно кто выводят нашу Лыску из стойла, а мы, трое детей, выскакиваем на крыльцо и начинаем орать. Немец от нашего крика как бы смутился, вдруг что-то четко сказал тем, двоим, они отпустили корову. Лыска спокойно идет в свой коровник, а мы продолжаем орать. Унтер вытаскивает из бокового кармана фотокарточку и подзывает к себе женщин. Мать рассказывала, что этой карточке были сняты женщина и две девочки:

- Та, что поменьше, стояла на венском стуле слева от матери, а что постарше – рядом с матерью справа. Немец говорил, что это его киндеры, еще он говорили одно слово – «хвамилия», «хвамилия», а какая такая у него была хвамилия, так и не сказал.

Осень, холод, моросит мелкий дождь, по нашей улице медленно едет телега, нагруженная кирпичами, рядом идут двое немецких солдат. От нашего дома начинается небольшая горочка, на этой горочке телега застревает, колеса утопают в грязи, лошадь топчется на месте. Один из немцев заходит спереди, хватает лошадь за уздечку, лупит ее по морде палкой и кричит: «Иё! Иё!», задний тоже кричит: «Иё!» - и лупит лошадь палкой по крупу.

На пригорке стоят наши бабы, молча смотрят, как немцы избивают ни в чем не повинную животину, морда лошади уже в крови, и тут соседка наша Мураниха не выдерживает и с криком:

- Что ж ты делаешь, немецкая сволочь! – сбегает вниз, отталкивает немца, тот от неожиданности падает в грязь, бабы ахают, а Мураниха берет лошадку под уздцы и распевно говорит ей:

- Но-о, лошадка, но-о! Давай-давай, двигай помаленьку, но-о!

Лошадка не сразу, но все-таки начинает тянуть повозку вперед.

Немец ругается, поднимается на ноги, видя, что повозка движется, присоединяется к другому немцу, вдвоем они подталкивают телегу сзади, бабы спустились к повозке и всем миром вытянули ее на ровное место. На ровном месте грязный немец кинулся было к кучке женщин, отыскивая глазами Мураниху, н о ее там уже не было. Он погрозил всем окрестностям кулаком, громко выругался, и повозка продолжила свой путь.

Начало февраля 43-го года. Рано утром в наши закрытые оконные ставни громко застучали палкой и раздался истошный крик тети Дуни:

- Вставайте, «Кавказ» горит!

Мы выглянули. На улице еще темно, а на высоком берегу Кура, в народе прозванном «Кавказом», как огромные свечи, горят хаты. Было очень страшно. Мать, тетка, бабка и мы, трое детей, не отрываясь, смотрим на этот ужас, а там, далеко между домами, мелькают огоньки: это немцы бегают с факелами и поджигают дома! Придя в себя, женщины на случай пожара на огороде за сараем выкопали в снегу большую яму, снесли туда перины, подушки и одеяла с наших кроватей, и мы, дети, должны были в этой яме сидеть.

Вскоре в нашу хату нагрянули немцы. Их было много, они заполнили весь наш дом. Во дворе они оставили одного с ящиком и высокой палкой, а чтобы он не замерз, ему на голову набросили бабушкину телогрейку.

Сидеть в яме было скучно, мы пришли в дом и болтались среди немцев. А те растопили плиту, заставили нашу маму принести из погреба картошки, стали ее варить и греться. В огонь летели немецкие книжки, немецкие плакаты и листовки, а также и немецкие деньги, которые отдала им мать. Полетел в огонь и портрет Гитлера, который во время оккупации висел в каждой хате в обязательном порядке. В 1941 году полицаи принесли и повесили этот портрет в нашей горнице, мать сорвала его, а вечером пришел к нам наш полицай, увидел и сказал:

- Ты, Варя, плюй на него с утра до вечера, но не срывай, а то, если немцы увидят, всех вас вместе с домом сожгут.

Портрет снова повесили на стену, и бабушка, Наталья Егоровна, каждый раз, проходя мимо него, крестилась и со словами: «Свят, свят, свят, опять повесили антихриста», - плевала на него.

Вот этого оплеванного Гитлера и жгли немцы в печке, чтобы лучше горело.

Когда картошка сварилась, они стали делать бутерброды – нарезали одинаковые кусочки сала, колбасы, картошки и хлеба, складывали все это в ровненькие столбики, бросали их себе в рот и ели. Один играл на губной гармошке, другой все время переобувался – ноги его были темно-синего цвета!

Бабушка ворчала:

- Не сиделось вам в своей Германии, все передохнете тут, как собаки!

Корова наша, привязанная за яблоню, стояла на взгорке за домом у всех на виду. Ее вывели туда, чтобы она не сгорела, если загорится сарай. Корова ревела там, на чужом огороде; мать, пригибаясь, носила ей воду и сено; где-то поверху свистели пули, и чудо, что ни одна не зацепила нашу Лыску.

Дома на «Кавказе» догорали.

Немцы то заходят, то выходят, и каждый раз в хату врываются белые клубы холодного пара. Днем двое немцев принесли большой бак, остальные приготовили котелки, но тут в хату влетел тот, что сидел на ящике во дворе, что-то громко и коротко крикнул, немцы быстро оделись, один взял ведро, выплеснул из него воду на улицу, двое подняли бак и вылили из него суп в ведро.

- Матка, киндер, зупп, - крикнули они и убежали.

Больше мы немецких солдат не видели.

Оккупация кончилась!