Домашнее насилие, насмешки одноклассников, странная любовь... Рассказ о жизни "маленького человека".
Фельетон «Петербургской газеты».
Одинешенек. Очерк.
Лет уж пять знаком я с чиновником Белянкиным. Жили мы когда-то с ним стена об стену в мебелированных комнатах, и он, заметив, что ко мне доставляют разные газеты, прислал однажды через горничную письмо, в котором самым смиреннейшим образом изложена была просьба «об одолжении по прочтении». И когда он прочитывал газеты, то являлся в моих дверях, почтительнейше кланялся и, подойдя большими шагами к моему столу, говорил обычное приветствие. Я менял ему старые номера на новые - и Белянкин тот час исчезал. Сколько бывало, я его не упрашивал остаться пить чай или просто посидеть, никогда он не принимал моего приглашения: состроит печальную физиономию, разведет руками и уйдет.
Между тем, мне очень хотелось сойтись с ним поближе. Белянкин меня интересовал. Невозможно было смотреть без участия на его бедную фигурку. Идет бывало мимо окошка в должность. Стан изогнулся в одну сторону, голова в другую. В правой руке большой, туго набитый портфель, левой помахивает для облегчения тяжести. Походка нетвердая. Провожу глазами его и думаю, что всегда ли был этот Белянкин таким жалким и робким существом? Или какая житейская вьюга изломала человека? Не мог я тоже не удивляться образу его жизни. Уйдет в девять часов утра в свой департамент, придет оттуда в пять вечера. Коли есть у него работа, слышу, как за тонкой перегородкой скрипит его перо. Нет работы - у соседа могильная тишина, прерываемая только его глубокими вздохами. Никогда он не выходил по вечерам из своей комнаты, никто его не навещал, никто не присылал писем.
Я захотел непременно узнать поближе этого заброшенного человека. Подумал, написал ему коротенькую записочку, которая, как мне казалось, могла заставить его прийти ко мне и ждал. Не прошло и четверти часа, как дверь отворилась, и Белянкин остановился на пороге по своему обыкновению.
«Вот и отлично, что Вы пришли, Иван Николаевич» — сказал я. «Пожалуйте-ка сюда, садитесь. Надеюсь, что сегодня вы не откажетесь провести у меня вечер».
«Извините, право» - начал он неуклюже, протягивая мне руку - «Вы мне написали насчет переписки, так я готов работать для вас. Весьма много от Вас вижу одолжений. Вот, получите номерки. Много благодарен… удовольствие в уединении… А теперь позвольте узнать, в чем будет состоять работа? Я бы немедля, так как из департамента ничего не принес»
«Нет, Вы только не торопитесь. Кладите вашу фуражку и поговорим. А работа не к спеху».
На этот раз мне удалось задержать Белянкина подольше, и я рассмотрел его лицо. Какое славное это было лицо: некрасивое, но выразительное и открытое. Темно-голубые глаза глядели осмысленно и даже иногда блестели одушевлением. Улыбка, полускрываемая мягкими белокурыми усами, была такая привлекательная, что я еще больше сочувствовал моему гостю. После этого первого визита у нас завязалось и полное знакомство. Даже и тогда, когда я покинул мебелированные комнаты, а Белянкин переселился куда-то «под горку», мы не забывали друг друга и кое-когда обменивались посещениями.
Был какой-то большой праздник, когда я в первый раз вошел в одинокую келью Ивана Николаевича, и он по этому поводу наготовил разных закусок и печенье к чаю и угощал ими меня самым радушным образом.
«Вы то примите в резон» – возражал он мне, когда я начинал отказываться от угощений – «что я вам очень рад как единственному моему знакомому человеку. Кого же мне еще и угощать, как не вас? Да и то в расчет, я награды девять рублей получил. Куда же мне ее девать? Ведь не дворец же этот украшать» - Белянкин с улыбкой указал вокруг себя.
В сырой, пахнувшей дымом комнатке стояли стол, кровать и два стула, на которых мы сидели. На столе, кроме самоварчика, чашек и тарелок, были оловянная чернильница, календарь и несколько истрепанных книжек стихотворений. Над столом на стенке висели маленькое зеркальце и фотографии Полежаева, Кольцова и Никитина.
«Любимейшие мои сочинители и, так сказать, друзья моего уединения» - заметил он, когда мои глаза обратились на карточки поэтов. «Очень их уважаю. Страдавшие были люди, ну и описывали все это так, что до сердца доходит, знаете. Конечно, я не переживал таких житейских ураганов, как, вечная ему память, злополучный Александр Васильевич» - Белянкин показал на портрет Полежаева - «Но понимаю, могу понять». Он вздохнул, опустил глаза и начал было декламировать: «И я жил...» Но, спохватившись, начал извиняться.
«Полноте, Иван Николаевич!» – возразил я ему - «Зачем Вы все стесняетесь, да не доверяете мне? Дайте-ка мне вашу руку, и будем не только знакомыми, но и друзьями. В самом деле, неужто Вы уже давно живете таким аскетом, деля вашу жизнь между департаментом и своей кельей?»
«Давно уж себе предоставлен» – крепко пожимая мне руку, произнес Белянкин и отвернулся, чтобы скрыть набежавшие на его глаза слезы - «Все об себе самом жил». Немного погодя, Иван Николаевич успокоился и занялся набивкой папирос.
«Многие меня сожалели» - говорил он - «Многим тоже любопытно было знать, почему этот человек диким зверем живет и знать никого не хочет. Я, видите ли, знать никого не хочу. Хе-хе! Спросили бы, кто меня знать хотел».
Я попросил его рассказать мне что-нибудь из своего прошлого.
«Ну, слушайте, коли охота есть» - начал Иван Николаевич, усмехнувшись - «Я подозреваю, что Вы воображаете в моей жизни какую-нибудь драму, так смею Вас уверить, драм никаких не происходило, а скорее комедии. Я вот сейчас выразился, спросили бы, кто меня знать-то хотел. И ответ с моей стороны таков будет, что на меня никто очень большого внимания обращать не изволил. Нянюшка моя не один раз рассказывала мне, что тот самый час, когда я родился, моего папашу, генерал-майора Белянкина, обошли Станиславской лентой. Это обстоятельство имело своим последствием большое ко мне нерасположение со стороны папаши. Как взглянет на меня, так и вспомнит про ленту. И был я у него на нехорошем счету.
Братцы мои и сестрицы, видя, что я у папашеньки из «балванов» да из «скотинки» не выхожу, тоже начали мне оказывать некоторые пренебрежения. А маменька, хоть и очень добренькая была, не могла, знаете, мне большой ласки предоставить, потому что боялась папашу. Он бедовый был человек, ежедневно гневался чему-нибудь. То скатерть со стола со всем, что на ней есть, на пол во гневе сдёрнет, то в маменьку чем-нибудь пустит. Раз меня шляпным футляром так по голове съездил, что я ещё и теперь не забыл. Братцы и сестрицы умели этот гнев утешать. Прыгать около папашеньки начнут, ручку ему поцелуют, горизонт и прояснится. А я на этот счет был вовсе не способен, боялся и прятался по углам. Так еще с детства, можно предположить, отвыкал я от людей.
Сначала мне и ни по чем было, что я один все хожу. Детское воображение трудилось и создало мне особую компанию приятелей. Самым любимым из них был кот Васька, с которым я переговорил о многих серьезных вещах. Братнина старая шинель рассказывала мне про то, что делается на улице, изразцовая Церера на печке была моей первой любовью. Были зато и враги подобного же сорта: папашин портрет с сердитыми глазами, да вышитый на подушке Отелло. От них я тоже старался прятаться. Замечали все наши эти мои фантазии и смеялись. Только и название мне было, что чудак да дурачок. Наслушаюсь бывало всего этого и грустно станет, даром что дитя еще. Зимой, бывало, в сад уйду, да брожу и раздумываю. К вечеру спохватятся меня, няня приведет домой, папашенька щелчок в лоб пожалует, а сестры засмеют».
«И между товарищами игр Вы не нашли никого, кто бы с Вами подружился?» – спросил я.
«Да я не играл в их кружке. У сестриц да у братьев были приятели, и им, конечно, представляли меня дурачком. В школу отдали, еще хуже мне стало. Дразнят напропалую, а спрятаться нельзя. Думал, учиться начну, стараться буду, так тут-то и покажу, что я не совсем уж дурак. Вот и этого не мог выполнить. Оказалось, у меня совершенная неспособность к наукам, особенно к танцам да к арифметике. Ну и новые потешания начались надо мной. Так горько приходилось, что теперь даже удивительно становится, как ребенок может все горячо к сердцу принимать. Впрочем, и то сказать, горечь эта и теперь меня посещает. Взять, например, мое умственное развитие. Рассудишь и видишь, что мозги мои и впрямь не так устроены, как у добрых людей. Я Вам признаюсь, не могу я и теперь взрослых книг читать. Непонятно. Детские больше люблю - Хрестоматию, Крылова басни, «Детский мир».
А в то же время не могу сказать, чтобы совсем глуп оказывался. Поверите ли, заинтересовался я раз астрономией. Накупил всяких книжек по этому предмету. Ночей не спал, пока не понял всего хорошенько. Потом насчет насекомых: год целый занимался и теперь всякую букашечку знаю. Память значит есть. А начну вот журнал или серьезную книгу читать, и хоть ты тресни, не понимаю. Ну, да уж я смирился и порешил с детским разумом остаться. Да-с.
В корпусе в кадетском года четыре прострадал хуже, чем в школе. Ни науки, ни маршировки не выдержал - исключили. Хорошо еще, что папаши на свете не было, а то побил бы больно. Маменька и сестрица махнули на меня рукой - никуда, мол, негодный человек вышел. Вот я и поступил, по обязанности дворянина, в губернское правление. Трубил там без жалования, пока не добился местечка в нашем департаменте. Так и живу один-одинешеник, ведь чиновники, как бывало дети в школе, тоже меня за дурака понимают. Я и в трактир с ними не хожу, и разговоры про девочек вести не мастер. Что тут будешь делать? Если в трактир позволишь себе хоть раз сходить, да покутить с чиновниками, наверное, знаю, что горьким пьяницей сделаюсь, чувствую, что слаб. В рассуждении любовных похождений опять ничего не смыслю, потому что боюсь женщин. Право, боюсь. Самолюбьеце у меня не умерло. Вздумаю, что осмеют меня, байбака, и не подхожу во избежание обиды.
А влюблен был, только не знаю в кого именно. Ходил я одно время в Смольный. Ходила туда же какая-то брюнетка в белой шляпке, смуглая такая, огненная, вроде того, как Полежаев черкешинок описывает. Года два я на нее любовался по воскресеньям. И грех, думаю, в храм Божий хожу с таким плотским помыслом. Не было у меня воли, чтобы дома остаться в обедню. Живешь неделю, только и думаешь, что о ней, об этой богине черноглазой, дождешься праздника и увидишь ее, и ей Богу на душе такой праздник чувствуешь, что словами и выразить нельзя. Конечно, все это от моего чудачества. Вдруг перестала она ходить в Смольный, а я все туда наведываюсь. Надежда баловала, пока, наконец, не свернула горячка. Вот Вам и любовь моя. Только вышло из нее, что из отделения в архив перевели и пять рублей жалования сбавили. С той поры, понятно, я еще больше стал бояться женщин. В стихах про них люблю читать, это правда
Ну, вот и рассказал Вам про себя. Видите, что комедии больше тут, нежели чего плачевного» - закончил Иван Николаевич, принимаясь укладывать набитые папиросы - «Говорю, Вы первый у меня приятель, и спасибо Вам».
«А родные Ваши неужели так и не знали Вас?»
«Хм, маменька вскоре померли. Братец старший важным барином стал: сохрани Господь и встретится-то с ним. Сестрицы замужем, в Новый год, да на Пасху захожу поздравлять. Ничего, добрые, только не приглашают меня, чему я рад. Вижу, знаете, какой повсюду раздор в семьях… лучше подальше».
«Послушайте» - сказал я - «ведь у всех людей есть личные страсти, охота к чему-нибудь особенному».
«Да и у меня есть и по сие время страсть, только такая, что я ее удовлетворить почти не могу. И стоит дешево, а нельзя. Звание чиновника не позволяет, да и место трудно найти».
«Что же это такое?»
«Да бумажный змей под небеса запускать!» – совершенно серьезно ответил Белянкин.
Перепечатал, оформил и заново обнародовал Георгий Рудик.
Спасибо, что дочитали до конца, за подписку, лайк и комментарий! До новых встреч.
#фельетон #питер #спб #история #забытыеимена