Продолжение воспоминаний князя Александра Александровича Шаховского
Объезжая правую сторону обширного (здесь московского, 1812 года) пепелища, я заехал в уцелевший дом Познякова (на Большой Никитской), где жил вице-король Италии (Эжен де Богарне) и давались оставшимися в Москве французскими актерами спектакли. При въезде моем на большой двор, обоняние мое было поражено ужасным запахом, а глаза отвратительным видом нескольких уже давно издохших лошадей и всякой мерзостной нечистоты.
Во внутренности дома не только все уцелело, но еще было нанесено множество фортепиан и не принадлежащих к нему зеркал и мебелей, а за сценой домашнего театра брошены остатки священнических риз, из которых выкроены кафтаны и костюмы для комедий, разгонявших тоску жертв наполеонова властолюбия.
Проездив почти до вечера по городской пустыне, я приехал к Иловайскому (Алексей Васильевич), где уже шумело многолюдное собрание вступивших, приехавших и отыскавшихся в Москве. Первый поздоровался со мною Павел Дмитриевич Киселев, бывший тогда адъютантом всегда близкого к неприятелю графа Милорадовича (Михаил Андреевич).
Он, посланный им пробраться к Москве, чтоб узнать в ней о действиях неприятеля, прямо въехал к друзьям и обрадовал нас известями о торжествующей уже армии. Несколько раненых офицеров, в том числе бывший потом камергером и губернатором Кривцов (Николай Иванович), рассказывали нам, что могли знать о Наполеоне, т. е, что он остановился сперва в доме главнокомандующего, перебрался от пожара в Петровской дворец, и потом плотно загородился со своей старой гвардией в Кремле от шумного ропота голодающих французов.
Он им издалека еще показывал Москву, как венец их трудов, обещал в ней довольства, обогащение и самый прибыльный мир, которого они давно требовали и который он, в тогдашнее время, столько же должен был полюбить, сколько наш Император и русские возненавидеть. Я помню, что барон Винцингероде (Фердинанд Фёдорович) показывал мне письмо, где он называл мир с Наполеоном политическим рабством и внутренней враждой.
Рассказ старика Тутолмина (Тимофей Иванович), оставшегося начальником Воспитательного Дома с малолетней частью его питомцев, ограничивался представлением его к Наполеону, стоявшему перед камином, и переводным с ним разговором, который заключался в вопросах.
- Кто остался в Воспитательном Доме?
- Малолетние.
- Нет ли в нем помещения для лазарета?
- Найдется довольно.
И еще несколько слов, удовлетворивших старика Тутолмина. Он хотя рассказывал одно и то же особо всякому, кто входил в комнату, однако не могу точно всего припомнить; но уверен, что из 1001 старикова рассказа несколько до вас дошло (здесь адресатом для князя А. А. Шаховского служил А. И. Михайловский-Данилевский).
Движущийся остов престарелого генерал-поручика Сипягина, схваченного французами при запоздалом выезде его из Москвы, по обыкновению их, разутого и принуждённого несколько времени в тележке возить землю для укрепления Кремля, разжалобил всех собеседников.
Но отставной шталмейстер Загряжский (Петр Иванович) никого не умилил: хотя он и не был, как разнесся слух, в наполеоновой службе, но по прежней будто приязни с Коленкуром (здесь фр. посланник), в добром здоровье оставался под его покровительством в чужой Москве, для сохранения своего имущества, а может быть и для благоприобретения к нему, в случае мира, им одним из русских желаемого.
Я забыл сообщить вам нечто достойное наблюдения. При нашем въезде в Москву, к нам явился книгопродавец Рис и рассказывал, что, принужденный остаться при своей лавке и вдруг услышав издали трубы и барабаны, вышел на улицу; его схватили, представили Наполеону, помнится у Дорогомиловского моста, и вот их разговор:
- Кто ты?
- Французский книгопродавец.
- А! Стало мой подданный.
-Да, но давнишний житель Москвы.
- Где Ростопчин?
- Выехал.
- Где московское городское правительство (magistrat)?
- Также выехало.
- Кто же остался в Москве?
- Никого из русских.
- Быть не может!
Рис, кажется, поклялся в истине своих показаний. Тогда Наполеон нахмурил брови и, простояв довольно долго в глубокой думе, наконец, как бы решась на очень опасное дело, вскрикнул: "марш! вперед!". Но этот марш, как я потом слышал от пленного племянника и адъютанта маршала Бертье, походил не на торжественное вшествие победителей, а на погребальный ход за покойником.
После обеда мы перебрались, с корпусной канцелярией, вверенной моему надзору, в дом князя Белосельского (на углу Тверской), где жил маршал Бессьер (Жан-Батист) и в котором величественная зала и библиотека, вероятно, маршальской свитой, превратились в "безымянное между порядочными людьми место".
Нам очистили на другом конце дома княгинины комнаты; там, сидя у камина и разговорясь, о чем тогда только и говорилось, пустились мы в предузнание следствий оканчиваемой Наполеоном, а начинаемой нами войны.
Надобно вам знать, что дорогобужский дворянин Богданович, служивший капитаном в смоленских командах, некогда охотою составленных против Пугачева (1775), вышедший с той поры в отставку и сохранивший тогдашний мундир свой, т. е. синюю куртку с алой выпушкой, при вступлении неприятеля в Великороссийские границы, сел на коня со своими двумя слугами, пристал к отряду барона Винцингероде, прилепился к графу Бенкендорфу (Александр Христофорович) и, перейдя с нами на новоселье, сидел в круговинке у камина.
Он долго ничего не выпускал из своего рта, кроме табачного дыма; наконец, оторвав от него огромную трубку и ударив по сабле, гордо сказал: - Я эту дуру сниму только в Париже! Мы улыбнулись такому неожиданному пророчеству; однако ж, пророк точно снял свою непраздную дуру в Париже.
Я думаю, что он оттого вернее нас предузнал волю Небесного Промысла, что мы судили по земным расчётам и по понятиям иноземных воспитателей наших, а он просто по русской вере, уповая на святость нашей православной церкви, на всемогущество русского царя и твердую грудь русского народа.
К третьему дню нашего пребывания в Москве уже все было приискано, приноровлено и готово для благодарственного молебствия. Одна только большая церковь в Страстном монастыре нашлась удобной к совершению Божественной литургии. Французы, из всегдашнего уважения к прекрасному полу, исполнили просьбу оставшихся в монастыре, хотя только престарелых, монахинь и учтиво не осквернили в нем храма Божий.
Несколько священников отыскались; но серебряные сосуды были вывезены; и кто-то, сохранивший древний стеклянный, явился с ним к досужему земляку моему, подполковнику Кедрину, которому я поручил хлопотать об исполнении придуманного мною сильного "Действия", несколько в сценическом роде.
Этот радушный человек был из числа тех "проворных людей", которых, как говаривал граф П. А. Пален, не встретишь нигде, кроме России. Вся жизнь их "беспрестанная скачка верхом или в тележке"; единственное желание их "все отыскать, всем услужить и везде поспеть". Я только намекнул досужему земляку моему, как оживить для торжественного молебствия "замертвелую Москву", и всё было сделано.
На всех уцелевших колокольнях явились звонари, церковники, мещане, посадские мальчики, и ожидали условленной "повести". Прежде 9 часов ударил большой колокол Страстного монастыря, и вдруг широко раздался благовест по всей погорелой обширности Москвы. Верно тогда не было никого, чье бы сердце не вздрогнуло, на чьих глазах не навернулись слезы, и кто бы перекрестился не только по одной привычке.
Москва будто ожила, когда повсеместно загудели милые ей колокола, которыми она искони тешилась и славилась. Перед входом нашим в монастырь, двор его, переходы, паперть и церковь были уже наполнены богомольцами, и вся тогдашняя столица всероссийских царей втеснилась в одно не очень обширное здание.
Сильный трезвон, заколебавший московское поднебесье, усилил ожидаемое мною действие; все как будто встрепенулись, и конечно с победы Пожарского и всенародного избрания царя Михаила Фёдоровича не было ни одной обедни петой в Москве с таким умилением и слушанной с таким благочестием; но когда, по ее окончании, священный клир возгласил перед царскими дверями: "Царю Небесный, Утешителю!", все наполнявшие монастырское здание, начальники, воины, дворяне, купцы, народ, русские и иностранцы, православные и разноверные, пали на колени, и хор рыданий смешался со священным пением, всеместным трезвоном колоколов и, помнится, пальбой, каких-то пушек.
Усилие оживотворить торжественный день нашего спасения так взволновало и животную, и духовную память мою, что я пропустил рассказанное нам на другой день вступления графом Бенкендорфом.
Он рано поутру поехал в Спасские казармы, служившие больницей русских и французов, из которых по его распоряжению уже начали вывозить больных в полусожженный Петровский дворец. При входе в казармы, он был поражен убийственным зловонием и нашел между страждущих и умирающих полусогнившие трупы, коих съеденные смертностью мышцы уже не скрепляли распадающихся членов, и они, при усилии подымавших тела, от них отрывались.
Ужас и омерзение, произведенные этим, более чем варварским презрением к человеку, преследовали целый день добродушного сострадальца полумертвецам, просящим жизни почти на всех европейских языках, и он только тогда отдохнул, когда после полудни удостоверился, что все больные были перенесены и перевезены по его назначению, и им подавали возможную тогда помощь, под бдительным надзором полковника Орловского и подполковника Оленина.
На другой день запах французского пребывания в зале и библиотеке, проходя в наши комнаты, выгнал нас из палат князя Белосельского в дом моих родственников, который напоминал нам вечера, в нем радостно проведенные, во время коронации покойного императора (Павел Петрович).
У меня также вышло из головы, в этой или прежней квартире остановился у нас прежний наш сослуживец генерал-адъютант граф Сен-При, присланный фельдмаршалом для начальства нашим отрядом; однако же, не истратилась из сердца тогдашняя утеха моего самолюбия.
Граф сказывал, и при всех, что фельдмаршал (здесь М. И. Кутузов), прочтя присланное к нему обнародование от имени генерала Иловайского и зная уже, что я вошел в Тверское ополчение, сказал: "А! Шаховской в Москве", - и этот лестный отзыв, бессмертного мудростью полководца очень обрадовал мое авторство.
Прибытие из Твери по Высочайшему повелению нынешнего графа Голенищева-Кутузова (идя с нами к обедне в Страстной монастырь, он заметил на углу ограды, из приваленного к ней дрязга, высунувшуюся ногу человеческую, и открылось, что тут были замётаны чем попало тела шести московских мещан, схваченных, обвинённых в зажигательстве и повешенных на фонарях подле Тверских ворот) для принятия в команду отряда переменило еще начальника, и я по вступлении его остался в Москве, где должен был дождаться графа Ростопчина, чтоб изустно объяснить ему все найденное и сделанное с выступления неприятеля.
Явившийся обер-полицеймейстер Ивашкин (Петр Алексеевич) со своими подчинёнными снял печати и часовых, охранявших строения, в которых были склады разных уцелевших вещей и запасов. Я не помню, чем французы наполнили палаты графа Ростопчина, князя Куракина и некоторые другие, но не забыл, что обер-церемониймейстера Валуева (Петр Степанович) были превращены в свечной магазин, а магазин Шальме пополнился многими сносами с Кузнецкого моста.
По снятии печати и осмотра этого дома, в котором жил Лейт (родившийся в Архангельске, путешествовавший с Лаперузом, бывший французским консулом в Петербурге и Наполеоновым префектом в Москве), обер-полицмейстер нашел в комнатах г-жи Шальме все в большом беспорядке: накрытый стол и на нем полуразрезанный кусок говядины, с воткнутой в него вилкой.
Эти явные признаки торопливого выезда жильцов, в том числе и начальника города, доказывают, что Наполеона вовсе неожиданно выпугнуло из Москвы Тарутинское дело, и что надежда на позорный для России мир длилась в нем хитростью старой лисицы, как, говорят, он называл нашего мудрого полководца.
В тот же день объезжая Москву с г-м Ивашкиным, мы взобрались кое-как в развалины сгоревшей залы Благородного Собрания. Вздыхая о прошедшем ее великолепии и не воображая еще нынешнего, я почувствовал, что нога моя уткнулась в нечто твердое, высунувшееся концом из груды щебня и, наклонясь, увидел палец медной руки. Тотчас полицейские, привыкшие вырывать всякие поклажи, открыли бронзовую статую Екатерины II-й.
Вы можете себе представить, как я восхитился, видя, что этот памятник благодарности русского дворянства, за дополнение благодеяния Петра III-го, не достался Наполеону. Бог его не допустил никакой явной добычей ознаменовать в Париже пленение Москвы, опалившей своим собственным пожаром крылья его фортуны, которых уже не мог отрастить и уцелевший гений его.
Поехав от собрания по тогдашней топи, а нынешней прекрасной площади, мы между обломков, заваливших двор Университета, увидели белый, будто мраморный бюст; но прикосновение к нему открыло, что это верхняя часть человеческого тела, вероятно выброшенная в известной смеси Кремлевским взрывом.
Меня обрадовал приезд московского гражданского губернатора Николая Васильевича Обрескова, очень умного и любезного человека, который, по хорошему знакомству нашему, захотел остановиться в одном доме со мною. Я от него узнал многие обстоятельства происшествия, предварившее вход неприятеля; между прочем о горючем шаре, который долго и тайно приготовляли в подмосковной князя Репнина.
Несколько оставшихся от него, начиненных горючим веществом бумажных трубок были выставлены уликой в зажигательстве Москвы несчастных, схваченных и повешенных по военному наполеонову суду, давно известному на Руси "именем Шемякина". Нам принесли сторублевые ассигнации французской работы, которые от настоящих мы могли только отличить по выгравированной подписи.
Я слышал, что фабрика или завод этого бездельства находился в Кёнигштайне, куда до самого освобождения Саксонии от наполеоновского ига никого не впускали; но я уверен совершенно только в том, что повелитель почти всего западного материка Европы промышлял фальшивыми ассигнациями.
Другие публикации:
Я знал вашего папеньку, когда он был молодым офицером (Из воспоминаний Дмитрия Васильевича Губерти)
Французы в Донском монастыре (Описание, что происходило во время нашествия неприятеля в Донском монастыре 1812-го года)