Вы когда-нибудь писали автобиографию? Необычное занятие. Составлять краткую автобиографию мне приходилось дважды. Это были задания для расширения кругозора и опыта, стимуляции рефлексии. Простое задание из двух слов сильно озадачило меня. Хотя чужие биографии - типичный компонент школьных программ. Но чужой опыт, пропущенный через взгляд дополнительного Другого, трудно превратить в удобоваримую модель, с еще большими сложностями прилагаемую к собственной истории жизни. Еще труднее разобраться, как ты предстаешь и хочешь представать при чтении выходящих из-под руки записей.
Нам знакомо прокручивание мыслей в уме, кто-то имеет опыт ведения дневников, при чем не типичных блогов-копилок или витрин в интернете, а писем к себе. Многим известны исповеди, общения с психологами или психоаналитиками, личные дружеские беседы. Все это - формы обращения к памяти.
Автобиография отличается от перечисленного, потому что она ближе истории, побуждая нас, во-первых, выделить в воспоминаниях определенные факты, во-вторых, собрать их, подведя под итог - точку, из которой они обозреваются. Конечно, возникает и необходимость возродить свой образ в момент свершавшихся воспоминаний, проникнув в мотивы и переживания. Такой принцип подразумевает не только изложение собственной истории, но формулирование идентичности и представления о себе.
В гуманитарных науках есть разграничение истории и памяти из-за организации прошлого и его рецепции. Античность оставила литературные сочинения, классифицируемые как начала истории. Бесспорно и то, что мы имеем совсем архаичные способы удержания памяти, например, в ритуалах. Но все же более подходящую опору для осмысления перемен в XX в., наиболее значимом в свете нашей темы, дает средневековье, многие века занимавшееся переосмыслением истории и подходов к ней из-за распространения христианства и заложения основ исторической науки.
В средних веках существовало понятие memoria. Оно раскрывается в ряде практик, направленных на сохранение памяти о себе, своем роде, великих представителях разных институций. Два краеугольных аспекта memoria составляют представление о смерти через оптику христианства и представление об имени, позволяющем создать присутствие отсутствующего. Именно в средневековье стала активно развиваться культура написания биографий, широкого возведения гробниц, написания портретов. В тот же период появились первые автобиографии, пусть имплицитно, но оперирующие концепцией личности. Часто первой автобиографией называют «Исповедь» Августина, написанную на стыке античности и средневековья, зависит от определения временных рамок эпох.
Впоследствии, накопленный багаж исторических памятников лёг в основу музеев и деятельности культурных, исторических институций, занятых организацией фрагментов прошлого. Серьезный задел на стезе ревизии прошлого был связан с периодом развития национального самосознания, забурлившего в XIX веке и в масштабах мира длящемся по сей день во многих государствах.
Французский социолог Морис Хальбвакс, принадлежавший к социологической школе Дюркгейма, сделал ощутимый вклад своими сочинениями, написанными в первой половине XX в., в исследования коллективной памяти. В основе лежит представление, что история распоряжается коллективной памятью, являясь общественным феноменом, служащим фундаментом для идентичности общества. Память же разбивается на два раздела: память индивидуальная и память коллективная. То есть память, имеющая значение в контексте личной жизни и в рамках общественной, при этом оба вида памяти оказывают взаимовлияние. Личная память способна на это в меньшей степени, требуя определенный уровень власти для трансляции ей необходимых мощностей.
Рассуждения Хальбвакса быстро встретили отклик и уточнения. Мегилл, Фуко, Нора, семья Ассманов и так далее. Память и ее фиксация позволяют остановить время, создав формы репрезентации. Традиция в данном сценарии лишается привилегии обосновывать историческое восприятие, так как история работает с коммеморативными формами и политикой, обращенной к памяти. С коммеморацией все просто: это сознательная практика увековечивания памяти о событиях. Память же создает ряд препятствий для осмысления. Она построена на не верифицируемых утверждениях о собственной валидности, порождая индивидуальные (в масштабах личности или группы) дискурсы, переходящие в нарративы. Этот момент предлагаю запомнить.
Другой аспект, что следует маркировать, - это историософия или философия истории. Какая роль у нее? История, как мы видим сегодня, приводит к появлению узких специалистов и дробится на множество дисциплин, ограниченных не только веками или сообществами, но и темами исследования. Историософия же осциллирует между множеством и единством иначе. Множество - вспомните Шпенглера, Данилевского или Тойнби - связано со множеством культур или цивилизаций, единство - с историческим процессом в целом. На выводимую модель хорошо накладывается значимое новшество, тянущееся примерно с XVIII века и особенно актуализированное в XIX в. - рассмотрение истории через органическую метафорику, от чего история воспринимается не столько как следствие человеческих поступков, но как естественный процесс, распространяющийся на отдельные сообщества по логике расцвета и упадка. Такой отчасти гегельянский штрих с переменными, влияющими на сумму.
Таким образом, при разговоре об истории мы можем столкнуться с рядом явлений, обуславливающих наше обращение с фактами. Выделить факт не трудно - это банальная фиксация произошедшего, последовательности действий, составляющих событие. Трудно четко размежевать себя, свои установки и ожидания, факты, портреты участников давних событий. То есть не превратить историю в аналог автобиографии, отсчитываемой от нас с положенной нами логикой, а подступиться с реконструируемой точке отсчета, учитывая положение дел в рассматриваемый период, что включает массу переменных от языка, мышления, культурных установок до политической обстановки.
Всегда есть соблазн организовать прошлое по универсальной логике. И, в целом, такой способ дают историософские подходы, перемещающиеся с высокого масштаба к микроанализу и назад, манифестирующие некую всеядную логику истории, релевантную для всех эпох - что, на мой взгляд, можно принять с уточнениями -, но дающей почву для рассады малозаметных уточнений, несущих оттиск или временной, или национальной специфики.
Перейдем к интервью Владимира Путина с Такером Карлсоном.
Мне было любопытно, неприязни или гнева при просмотре я не испытал, относясь к увиденному как к историческому событию, над которым не имею власти и которое мне остается разве что осмыслить. Как мне видится, я заприметил смущающие меня аспекты общего характера - браться за фактчекинг я даже не думаю, мне это не интересно - и пару вызвавших улыбку импликаций.
Из чего стоит исходить? Мы имеем множество фактов, которые постепенно вводятся в рассказ, ведя за собой и сцепливающие их нарративы. Значим и язык, что вообще выстраивает перед слушателем поле смыслов, куда мы можем возвращаться для понимания прибывающих сведений. Двигательная сила вопросов, задаваемых Владимиру Путину минимальна, они создают слабые контрапункты в насыщенном подробностями акте речи.
Пожалуй, единственный эпизод, когда я немного всколыхнулся, задумавшись, стоит в самом начале - упоминание Рюриковичей и их роли в истории, потому что в 2014 году Владимир Путин на встрече с организаторами выставки “Рюриковичи” возмутился использованию версии о пришествии государственности извне, рекомендовав говорить о Рюриковичах как о нанятых защитниках. Но продолжим набирать высоту полета.
Услышанное я бы назвал выступлением. Мы имеем обстоятельное, подробное и довольно последовательное освещение позиции нашего президента. Это точка зрения человека, трансгрессирующая в акте высказывания в позицию государства благодаря его посту и представлению гостя в рамках беседы. Связь озвучиваемых положений с личным видением особенно чувствуется на втором часу интервью, когда возрастает степень вовлеченности самого Владимира Путина в обозреваемые им исторические вехи, подкрепляясь массой личных воспоминаний и смещая тяжесть ответственности за достоверность с идеи общепринятой истории на его личный авторитет.
Само повествование можно разбить на несколько частей, отталкиваясь от вопросов Карлсона, но по конфигурации, поддерживающей предшествующий тезис о характере авторства и причастности событиям, можно говорить об истории вокруг положения Украины относительно “Запада” и “Востока” до наступления новейшей истории и об истории, куда вплетена биография рассказчика, на финальном этапе репрезентирующая Россию.
В первой части интервью мы можем заприметить группу черт, задающих тон рассказа. Естественное течение истории, персонализация государств и этносов, национальностей с периодическим переходом к отдельным историческим фигурам, чье поведение укладывается в намечаемую естественную линию течения истории. В контрасте с ними появляются противоборствующие силы, вводимые зачастую путем обобщения, например, “Запад”. Их действия преподносятся в качестве неотъемлемого элемента истории, однако в их описании присутствуют черты геавтономии, придающей окраску злокозненности и смуты, осуществляемых наперекор естественному укладу вещей. Любопытной импликацией является выведение портрета Украины как региона, постоянно раздираемого противоречиями и находящегося на рубеже более масштабного противостояния России и западных держав.
Здесь мы сталкиваемся с двумя важными и актуальными для современной российской политики нарративами, репрезентуемыми в интервью и за его пределами.
Присущий советскому прошлому и XX веку метанарратив прогресса утратил место на пьедестале смысловых рамок для анализа событий. На смену ему пришло внимание к прошлому и нарратив тысячелетней России. Впервые он прорабатывается в конце 90ых-начале 2000ых и выражается в реинтерпретации ключевых для национальной памяти событий. Например, замена годовщины Октябрьской революции Днём национального единства, что замещает один из советских столпов в области “памяти”. Примечательное свойство данного подхода в селекции хороших событий, выигрышно презентующих составляемый цельный миф о тысячелетней России.
Трудные, спорные моменты чаще опускаются. Например, историю российской государственности можно рассматривать через ее терпимость к меньшинствам, открытость этническому, национальному и культурному разнообразию. Параллельно в истории остаётся образ российской империи как тюрьмы народов, популяризированный Владимиром Лениным в отношении к царской власти. Остаются и массовые репрессии, депортации в истории советского союза вопреки его интеграционному проекту.
Другой коммеморативный праздник, подверженный истолковательной эволюции, - день победы в Великой отечественной войне над нацистской Германией. Изначально, в Советские годы, он рассматривался в качестве второго столпа внутренней мифологии и прорабатывался по логике личной заслуги Советского Союза, обособленный от распространенного в других странах празднования завершения Второй мировой войны. Сюда примыкали следствия борьбы с космополитизмом, выраженные в том числе в ретушировании роли Ленд-Лиза и участия других стран, в артикуляции трагедии советского народа в противовес Холокосту, что обнаруживается в его весьма специфических упоминаниях. Но это вехи советской истории.
В истории современной России дань победителям в Великой отечественной войны долгое время была сопряжена с преобладающим мотивом скорби по принесенным нашим народом жертвам, с началом 2010ых акцент сместился в сторону мотива героической победы наших предков в борьбе с нацистами как олицетворением зла и, что иногда имплицитно проскальзывает, допущенного Западом зла в своих же границах.
К 2012-2018 миф о тысячелетнем российском государстве стал насыщаться новыми содержательными конструкциями. В первом десятилетии главенствовала оптика на основе идеи модернизации страны. Она подразумевала необходимость восполнить пробелы в области промышленности, технологий, обращаясь к довольно спонтанно развернутому чувству утраты достижений советского союза, обеспечивавших благами, давая устремленность в будущее.
В послании 2012 года Россия преподносится как государство-цивилизация, дистанцируясь от прежде проговариваемого родства общеевропейским ценностям. В послании 2013 года Владимир Путин открыто назвал свою позицию консервативной. В 2014 году при обсуждении значения Крыма для России им было подчеркнуто, что Херсонес - первичная купель крещения России, за возможность стоять у которой русский народ много веков вел борьбу. Своего пика идеологическая трансформация достигла в 2020 году, приведя к изменениям прежде всего ценностного содержания в Конституции России. Соответственно, во втором десятилетии на передний план вышла национально-консервативная риторика, увенчанная историософской парадигмой, во многом опирающаяся на культурное наследие русской философии за авторством Данилевского, Достоевского, Ильина. Данилевский писал о склонности России и русского народа к самопожертвованию, о готовности принимать к сердцу совершенно чуждые интересы и героически приносить жертвы на алтарь Европы. Достоевский - о великой терпимости русского народа, способности ко всепрощению. Ильин - о мощной интеграционной силе русского народа, предрасположенного к тому, чтобы быть ведущим и правящим, поддерживающим все светлые начинания меньших народов даже в ущерб себе, воплощая в себе главный православный народ, служащий всем другим.
За рассматриваемый период появились законодательные акты, направленные на сохранение памяти и защиту интерпретационной модели. Реализуемая политика в отношении истории подкрепляется оглашенной в 2012 году позицией о том, что история одна и переписать ее невозможно. Злокозненные попытки исказить историю предлагается воспринимать как следствия принадлежности зарубежным агентам, порождающим беспорядки. Особенно актуальным это становится применительно к восприятию роли России во Второй мировой войне.
Стоит отметить, что без прямого оглашения природы идеологической позиции при ревизии прошлого чувствуется напористая консервативная интонация. Символический потенциал российского прошлого, включающий не только ратные заслуги, но и научные, культурные достижения, используется неравномерно. Предпочтение отдается именно первой группе достижений, куда прибавляются элементы истории государственных органов и силовых структур, формируя образ защитников и оберегов порядка, естественного течения истории.
На выходе мы получаем мощный сплав представления об особом пути России, о жертвенной природе русского народа, положенный в символическую матрицу православия, патетику вечности, сосредоточенную в вечной пульсации живой, естественной истории. Пожалуй, приведенные интонации различимы и в интервью, обеспечивая каркасом, где собираются приводимые Владимиром Путиным факты. Так намечается и антагонизм, и сюжет о жертвенной, почти безрассудной заботе.
Предполагаю, что видя годы и тенденции Вы начинаете предвосхищать второй пункт. Он связан с Украиной.
Геополитическая карта, разворачиваемая в интервью, постепенно получает раскрас и детали, показывая витиеватый и местами спутанный, заговорщически многоуровневый образ коллективного Запада. Напротив - Россия, со сложной историей, занятая сплочением и защитой народов. Между ними - Украина, подобная не до конца самостоятельной личности, втянутой в коварные интриги и уводимой от распростертых объятий ее «старшей» родственницы.
Интересно, как была разрешена трудность в формулировании родственной иерархии между этносами и государствами, ведь Киев много веков был «главным столом» среди всех прочих княжеств русских. Как сделать так, чтобы Киев, впаянный в словосочетание «Киевская Русь», с которой традиционно ведется отсчет в истории России, перестал восприниматься в статусе краеугольного камня?
Нужно вывести портрет государства как живого начала, перейти к персоналиям, значимым для образа в целом на протяжении всей истории, а не отдельного периода, после - делегировать субъектность и личностные черты новым регионам, дав им полноту в иллюстрировании образа Руси, а старый регион лишить субъектности, закрепив в памяти как топоним и жертву в частном историческом периоде.
На протяжении повествования в период Киевской Руси акцент делался на едином образе Руси пусть и со множеством княжеств. Еще - на разветвленном роде Рюриковичей с главными действующими лицами, значимыми для основных дат в истории Руси как православной державы и для России по сей день. То есть у нас совершается переход к конкретным людям, параллельно остается персонализированный образ государств. Мы говорим уже не о Киевской Руси как Руси, проводившей политику, а о правителях в лице Рюриковичей. Также мы пребываем в границах эпохи, но уже забрасываем удочки в будущее.
Это позволило сохранить «единое» при переходе к периоду Удельной Руси и транспонировать образ Руси на историю княжеств, чьи исторические территории входят в состав современной России, а образ Украины замкнуть на утрате автономии в период вхождения в состав Великого княжества Литовского. Тем самым, сохранив образ единой Руси, но впоследствии перенеся центр тяжести в данном имени на почву, подготовленную для рассказа о Русском Царстве, а Украину преподнеся в качестве одной из территорий, утративших субъектность.
Разобранный ход совмещается с идеями, в выступлении не проговариваемыми, но развиваемыми вне его на волне идеологических реформ с начала 2010ых. Это выстраивание ассоциативного ряда между «оранжевой революцией» и иностранным вмешательством, создание нарратива о «длинной руки Запада», активно использованной и в отношении протестов в 2011, 2012 годах, многократное выведение параллелей между теми же протестами и Укранским сценарием. К этому добавляются активно распространяемые «Россией 1» сентенции о травме утерянной державы, которой боялись и которая в нынешнем обличии может стать Европой, но не хочет, в противовес «смешной» или «имитационной» Украине, которая не может стать Европой, пусть и хочет.
Теперь кратко по второй части интервью, как я ее выделил. Напомню, к таковой я предложил отнести рассказ о новейшей истории и об истории, куда вплетена биография рассказчика, на финальном этапе репрезентирующая Россию.
В ней уцелело обращение к истории как живому организму и большую колоритность приобрел образ России, принадлежащей естественному, благому порядку вещей и заботящейся о нем. Но исключительную важность эта часть интервью получает благодаря близости настоящему, часто изображаемую через закулисные беседы нашего президента с другими политиками. Очерченный интервал в хронометраже интервью начинает сближаться с автобиографией. Мы обитаем в нескольких смысловых реальностях, обыкновенно разделяя их на рабочую, личную и так далее. Однако вспомните себя за каким-нибудь увлекательным делом: оно всецело занимает нас, поглощая, нарушая течение времени и концентрируя на покорившей деятельности. Такое ощущение могут дать, например, компьютерные игры, где чрезвычайно популярны «песочницы», предполагающие почти бесконечное пребывание в игре с развитием без четкого финала. Другой пример - корпорации или «дела жизни», которые становятся не просто спутниками нашего существования, но основной детерминантой, определяя наши личности. Успехи в делах начинают характеризовать человека, а достижения больших компаний описывать их лидеров. Подобное релевантно и для политики, где колоссальный срок нахождения у власти, связанный с заполнением жизненного пространства одной средой, превращается в основную стезю, где человек проявляет свои личные качества и приобретает новые, с которой он начинает соотносить себя. И, естественно, что возникает желание покорять новые вершины, хотя в социальной иерархии есть предел. Тогда просыпается решимость намечать новые задачи, конвенционально понятные и различаемые в качестве славных заслуг. Если мы говорим о политических лидерах, то по сложившейся традиции, такие подвиги относятся или к приведению страны к золотому веку, или к ратным подвигам. Однако наша жизнь действительно имеет сходство с игровой «песочницей» в том, что в ней нет финального задания, подводящего черту и объявляющему успешное прохождение, и можно либо существовать, поддерживая существование и кооперируясь с другими, либо исчезнуть. Таким образом, я считаю возможным говорить об автобиографичности как следствии из многолетней, интенсивной погруженности в одну среду на одном посту, когда личность размывается в проекте, руководимом ей.
На мой взгляд, наиболее живо постулируемая мной близость на примере интервью раскрывается в ситуациях, когда президент сообщает о повсеместной осведомленности насчет самых тайных козней и намерений, вместе с тем возвышая себя и свою страну, сохраняя историософскую высокую интонацию о готовности пострадать и преодолеть невзгоды, наблюдая за «игрой» хулиганов, противостоящих естественному ходу вещей.
Последнее, что относится к удивившим меня импликациям. Судя по реакциям в интернете, многих впечатлило упоминание писем Богдана Хмельницкого, по словам президента, лежавших в показанной в интервью папке. Многовековая дистанция избавляет от чувства вторжения в частную жизнь, однако в настоящем актуальна народная мудрость: говори сам за себя. Что мы и встречаем в пересказах фрагментов бесед по особенно напряженным ситуациям, в частности, по диверсиям на «Северных потоках». Однако и в рассказе за самих себя имеется предел: результаты работы спецслужб указывают на собирательный образ иностранных агентов, но ознакомиться с ними, как и узнать конкретные имена нельзя даже жителям своей страны.
В заключение, скажу, что интервью я посмотрел увлеченно. Когда-то мне довелось читать на стриме статью с Гефтера «В голове Владимира Путина», которая привлекла попыткой проникнуть в мышление нашего лидера. Однако такое развернутое интервью с объемным хронометражем дает весьма объемное представление напрямую, без попыток собрать все по крупицам, проанализировать и реконструировать. Я не являюсь поклонником политики, проводимой Владимиром Путиным, но, вспоминая стрим с Алексеем Глуховым, считаю, что фундаментальное значение в общественной жизни имеет диалог. Мы можем спорить, враждовать - что случается куда чаще -, возмущаться услышанным или содеянным, но правда такова, что принятие в штыки имеет минимальный эффект. Тем, кто живет в России, включая меня, можно жить дальше или по инерции, или по собственной воле. Так что, возможно, есть смысл не высмеивать или слепо нападать друг на друга, скрываясь в своих маленьких крепостях, максимально изолированных от публичной жизни, но, ощущая в себе большую активность и решимость на фоне распространенного желания отвернуться и промолчать, пытаться понять других и стать понятными, разбирая парадоксы и развенчивая мифы.