Переписка братьев Антона Павловича и Александра Павловича Чеховых - замечательная иллюстрация к русской народной поговорке "свой своему поневоле друг". Не исключение их поздравления с тогда ещё Новым годом, а теперь старым новым годом:
Александру Чехову, 4 января 1886 г. Москва
Карантинно-таможенный Саша! Поздравляю тебя и всю твою юдоль с Новым годом, с новым счастьем, с новыми младенцами... Дай бог тебе всего самого лучшего. Ты, вероятно, сердишься, что я тебе не пишу... Я тоже сержусь и по тем же причинам... Скотина! Штаны! Детородный чиновник! Отчего ты не пишешь? Разве твои письма утеряли свою прежнюю прелесть и силу? Разве ты перестал считать меня своим братом? Разве ты после этого не свинья? Пиши, 1000 раз пиши. Хоть пищи, а пиши... У нас все обстоит благополучно, кроме разве того, что отец ещё накупил ламп. У него мания на лампы. <...> Был я в Питере и, живя у Лейкина, пережил все те муки, про которые в писании сказано: «до конца претерпех»... Кормил он меня великолепно, но, скотина, чуто не задавил меня своей ложью... Познакомился с редакцией «Петербургской газеты», где был принят, как шах персидский. Вероятно, ты будешь работать в этой газетине, но не раньше лета. На Лейкина не надейся. Он всячески подставляет мне ножку в «Петербургской газете». Подставит и тебе. В январе у меня будет Худеков, редактор «Петербургской газеты». Я с ним потолкую. Но ради аллаха! Брось ты, сделай милость, своих угнетённых коллежских регистраторов! Неужели ты нюхом не чуешь, что эта тема уже отжила и нагоняет зевоту? И где ты там у себя в Азии находишь те муки, которые переживают в твоих рассказах чиноши? Истинно тебе говорю: даже читать жутко! Рассказ «С иголочки» задуман великолепно, но… чиновники! Вставь ты вместо чиновника благодушного обывателя, не напирая на его начальство и чиновничество, твоё «С иголочки» было бы теми вкусными раками, которые стрескал Еракита. <...> Но самое главное: по возможности бди, блюди и пыхти, по пяти раз переписывая, сокращая и проч., помятуя, что весь Питер следит за работой братьев Чеховых. Я был поражен приёмом, который оказали мне питерцы. Суворин, Григорович, Буренин... всё это приглашало, воспевало... и мне жутко стало, что я писал небрежно, спустя рукава. Знай, мол, я, что меня так читают, я писал бы не так на заказ... Помни же: тебя читают. Далее: не употребляй в рассказах фамилий и имён своих знакомых. Это некрасиво: фамильярно, да и того... знакомые теряют уважение к печатному слову... Ещё раз ради аллаха! Когда это ты успел напустить себе в жопу столько холоду? И кого ты хочешь удивить своим малодушием? Что для других опасно, то для университетского человека может быть только предметом смеха, а ты сам всей душой лезешь в трУсы.К чему весь этот страх перед конвертами с редакционными клеймами? И что могут сделать тебе, если узнают, что ты пишущий? Плевать ты на всех хотел, пусть узнают! Ведь не побьют, не повесят, не прогонят... На что строго у офицерства, но и там не стесняются писать явно. Прятать нужно, но прятаться — ни-ни! Нет, Саша, с угнетёнными чиношами пора сдать в архив и гонимых корреспондентов... Реальнее теперь изображать коллежских регистраторов, не дающих жить их превосходительствам, и корреспондентов, отравливающих чужие существования... И так далее. Не сердись за мораль. Пишу тебе, ибо мне жалко, досадно... Писака ты хороший, можешь заработать вдвое, а ешь дикий мёд и акриды... в силу каких-то недоразумений, сидящих у тебя в черепе... Я ещё не женился и детей не имею. Живётся нелегко. Летом, вероятно, будут деньги. О, если бы! Пиши, пиши! Я часто думаю о тебе и радуюсь, когда осознаю, что ты существуешь... Не будь же штанами и не забывай твоего А. Чехова.
Николай канителит. Иван по-прежнему настоящий Иван. Сестра в угаре: поклонники, симфонические собрания, большая квартира...
Антону Чехову, 17 января 1886 г. Новороссийск
Дорогой Антоша! Поздравляю тебя с днем ангела. Да ниспошлют тебе боги стихийные, органические и неорганические (по химии) всякого блага. Да преуспеваешь ты в служениях музе, медицине, дяденькам Митрофашенькам, тетенькам, тятеньке, маменьке и т. д. и да минует тебя чаша сознания сего преуспевания. Прими от меня поздравление и веруй, что, случись я в этот день в Москве, я, подвыпив, нашел бы в себе достаточно материала, чтобы заставить тебя и твоих гостей посмеяться. Теперь же, когда я далеко от тебя, я отдался под крик Николки и писк твоего будущего крестника Антошки воспоминаниям. Они касаются твоего и моего детства. Поэтому тебе не безынтересно будет прочесть их. Злобствуй! Я заслужил этого. Я помню момент, когда ты сидел на горшке и не мог исполнить того, что надлежало. Я был приставлен к тебе в качестве провожатого. Ты ревел и просил моей помощи, уповая на механическую. Сквозь рев ты повторял: "Палкой его!" Я же, чувствуя свое бессилие помочь тебе, озлоблялся все более и более и в конце концов пребольно и презло ущипнул тебя. Ты "закатился", а я, как ни в чем не бывало, отрапортовал явившейся на твой крик маменьке, что во всем виноват ты, а не я. Это было в доме Говорова в Таганроге. Потом ты на много лет стушевываешься из моей памяти. Я даже не помню, как ты провожал меня в университет - этот важный для меня шаг. Я помню далее, что в моисеевском доме я "дружил" с тобою. У нас был опешенный всадник "Василий" и целая масса коробочек, похищенных из лавки. Из коробок мы устраивали целые квартиры для Васьки, возжигали светильники и по вечерам по целым часам сидели, созерцая эти воображаемые анфилады покоев, в которых деревянному наезднику Ваське с растопыренными дугою ногами отводилось первое место. Ты был мыслителем в это время и, вероятно, рассуждал на тему: "у кашалота голова большая?" Я был в это время во втором классе гимназии. Помню это потому, что однажды, "дружа" с тобою, я долго и тоскливо, глядя на твои игрушки, обдумывал вопрос о том, как бы мне избежать порки за полученную единицу от Крамсакова. Затем я раздружил с тобою. Ты долго и много, сидя на сундуке, ревел, прося: "дружи со мною!", но я остался непреклонен и счел дружбу с тобою делом низким. Я уже был влюблен в это время в мою первую любовь - Соню Никитенко... Мне было не до тебя. Далее протекли года. Я вспоминаю тебя в бурке, сшитой отцом Антонием, припоминаю тебя в приготовительном классе, помню, как мы с тобою оставались хозяевами отцовской лавки, когда он уезжал с матерью в Москву, и в конце концов останавливаюсь на тарсаковской лавке, где ты пел: "Таза, таза, здохни!" Тут впервые проявился твой самостоятельный характер, мое влияние, как старшего по принципу, начало исчезать. Как ни был я глуп тогда, но я начинал это чувствовать. По логике тогдашнего возраста я, для того, чтобы снова покорить тебя себе, огрел тебя жестянкою по голове. Ты, вероятно, помнишь это. Ты ушел из лавки и отправился к отцу. Я ждал сильной порки, по через несколько часов ты величественно в сопровождении Гаврюшки прошел мимо дверей моей лавки с каким-то поручением фатера и умышленно не взглянул на меня. Я долго смотрел тебе вслед, когда ты удалялся и, сам не знаю почему, заплакал... Потом я помню твой первый приезд в Москву, когда "она царствовала и царствует на этом столе". Помню, как мы вместе шли, кажется по Знаменке (не знаю наверное). Я был в цилиндре и старался как можно более, будучи студентом, выиграть в твоих глазах. Для меня было по тогдашнему возрасту важно ознаменовать себя чем-нибудь перед тобою. Я рыгнул какой-то старухе прямо в лицо. Но это не произвело на тебя того впечатления, какого я ждал. Этот поступок покоробил тебя. Ты с сдержанным упреком сказал мне: "Ты все еще такой же ашара, как и был". Я не понял тогда и принял это за похвалу. Потом... мои воспоминания начинают принимать уже характер нашего общего совместного жития, обмена мыслей и чувств. Ты перестаешь быть для меня единицей, ты делаешься членом общества. Вспоминая о тебе, я должен поневоле вспомнить и окружающих тебя. Но этого мне не хотелось бы. Я просто хотел тебе послать эскиз того, о чем я думал в вечер твоих именин о тебе. Наша студенческая жизнь так недавня, что еще не успела сложиться в "воспоминания". Об ней мы, вероятно, будем говорить не раньше старости. Но и теперь есть кое-что для памяти; сойдемся, свидимся, припомним... Прими еще раз мое поздравление и будь здоров. Твой Ал. Чехов.
Александру Чехову, 2 января 1889 г. Москва
Велемудрый секретарь! Поздравляю твою лучезарную особу и чад твоих с Новым годом, с новым счастьем. Желаю тебе выиграть 200 тысяч и стать действительным статским советником, а наипаче всего здравствовать и иметь хлеб наш насущный в достаточном для такого обжоры, как ты, количестве. В последний мой приезд мы виделись и расстались так, как будто между нами произошло недоразумение. Скоро я опять приеду; чтобы прервать это недоразумение, считаю нужным искренно и по совести заявить тебе таковое. Я на тебя не шутя сердился и уехал сердитым, в чем и каюсь теперь перед тобой. В первое же мое посещение меня оторвало от тебя твое ужасное, ни с чем не сообразное обращение с Натальей Александровной и кухаркой. Прости меня великодушно, но так обращаться с женщинами, каковы бы они ни были, недостойно порядочного и любящего человека. Какая небесная или земная власть дала тебе право делать из них своих рабынь? Постоянные ругательства самого низменного сорта, возвышение голоса, попреки, капризы за завтраком и обедом, вечные жалобы на жизнь каторжную и труд анафемский - разве все это не есть выражение грубого деспотизма? Как бы ничтожна и виновата ни была женщина, как бы близко она ни стояла к тебе, ты не имеешь права сидеть в ее присутствии без штанов, быть в ее присутствии пьяным, говорить словеса, которых не говорят даже фабричные, когда видят около себя женщин. Приличие и воспитанность ты почитаешь предрассудками, но надо ведь щадить хоть что-нибудь, хоть женскую слабость и детей - щадить хоть поэзию жизни, если с прозой уже покончено. Ни один порядочный муж или любовник не позволит себе говорить с женщиной грубо, анекдота ради иронизировать постельные отношения. Это развращает женщину и отдаляет ее от бога, в которого она верит. Человек, уважающий женщину, воспитанный и любящий, не позволит себе показаться горничной без штанов, кричать во все горло: "Катька, подай урыльник!"... Ночью мужья спят с женами, соблюдая всякое приличие в тоне и в манере, а утром они спешат надеть галстух, чтобы не оскорбить женщину своим неприличным видом, сиречь небрежностью костюма. Это педантично, но имеет в основе нечто такое, что ты поймешь, буде вспомнишь о том, какую страшную воспитательную роль играют в жизни человека обстановка и мелочи. Между женщиной, которая спит на чистой простыне, и тою, которая дрыхнет на грязной и весело хохочет, когда ее любовник <...>, такая же разница, как между гостиной и кабаком. Дети святы и чисты. Даже у разбойников и крокодилов они состоят в ангельском чине. Сами мы можем лезть в какую угодно яму, но их должны окутывать в атмосферу, приличную их чину. Нельзя безнаказанно похабничать в их присутствии, оскорблять прислугу или говорить со злобой Наталье Александровне: "Убирайся ты от меня ко всем чертям! Я тебя не держу!" Нельзя делать их игрушкою своего настроения: то нежно лобызать, то бешено топать на них ногами. Лучше не любить, чем любить деспотической любовью. Ненависть гораздо честнее любви Наср-Эддина, который своих горячо любимых персов то производит в сатрапы, то сажает на колы. Нельзя упоминать имена детей всуе, а у тебя манера всякую копейку, какую ты даешь или хочешь дать другому, называть так: "Отнимать у детей". Если кто отнимает, то это значит, что он дал, а говорить о своих благодеяниях и подачках не совсем красиво. Это похоже на попреки. Большинство живет для семей, но редко кто осмеливается ставить себе это в заслугу, и едва ли, кроме тебя, встретится другой такой храбрец, который, давая кому-нибудь рубль взаймы, сказал бы: "Это я отнимаю у своих детей". Надо не уважать детей, не уважать их святости, чтобы, будучи сытым, одетым, ежедневно навеселе, в то же время говорить, что весь заработок уходит только на детей! Полно! Я прошу тебя вспомнить, что деспотизм и ложь сгубили молодость твоей матери. Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой. Отец теперь Никак не простить себе всего этого... Деспотизм преступен трижды. Если Страшный суд не фантазия, то на этом суде ты будешь подлежать синедриону в сильнейшей степени, чем Чохов и И. Е. Гаврилов. Для тебя не секрет, что небеса одарили тебя тем, чего нет у 99 из 100 человек: ты по природе бесконечно великодушен и нежен. Поэтому с тебя и спросится и 100 раз больше. К тому же еще ты университетский человек и считаешься журналистом. Тяжелое положение, дурной характер женщин, с которыми тебе приходится жить, идиотство кухарок, труд каторжный, жизнь анафемская и проч. служить оправданием твоего деспотизма не могут. Лучше быть жертвой, чем палачом. Наталья Александровна, кухарка и дети беззащитны и слабы. Они не имеют над тобой никаких прав, ты же каждую минуту имеешь право выбросить их за дверь и надсмеяться над их слабостью, как тебе угодно. Не надо давать чувствовать это свое право. Я вступился, как умею, и совесть моя чиста. Будь великодушен и считай недоразумение поконченным. Если ты прямой и не хитрый человек, то не скажешь, что это письмо имеет дурные цели, что оно, например, оскорбительно и внушено мне нехорошим чувством. В наших отношениях я ищу одной только искренности. Другого же мне ничего больше не нужно. Нам с тобой делить нечего. Напиши мне, что ты тоже не сердишься и считаешь черную кошку несуществующей. Вся фамилия кланяется. Твой А. Чехов.