Из "Записок" Александра Михайловича Тургенева
Тутолмин был архангельским и олонецким генерал-губернатором, кавалером ордена Александра Невского и Владимира 2-й степени и прочее и прочее, и пользовался особенною доверенностью государыни. Императрица (Екатерина Алексеевна) пригласила Тутолмина прибыть к ней в Петербург; в рескрипте своем Тутолмину она говорила: "Приезжайте, Тимофей Иванович, к нам, на словах удобнее объяснимся, а будем писать друг другу - запишемся".
Тутолмин, сверх возложенной должности управления губерниями, имел от государыни устроить в Олонце чугунно-плавительный завод и литье на флот пушек. Славный Гаскойн (Карл Карлович), англичанин (шотландец), был переманен из Англии и украдкой вывезен из Лондона.
Скоро и неожиданно хорошо завод был устроен; литье пушек, хотя из чугуна, не только равнялось, но превосходило отливку из меди пушек, отлитых на петербургском пушечном литейном дворе.
Губернатором в то время при Тутолмине был известный, гениальный поэт наш Г. Р. Державин; не смею и подумать о суждении поэтических его достоинств, я невежда, знаю только то, что все восхищались, кричали о его "Фелице", что он за песнь свою Фелице, или о Фелице, получал досканцы (здесь ларцы) с червонцами, а за оду его "Бог" ни одной копейки, - известно было всем тогда и после, что Державин был великий, славный поэт, но дурной начальник, сварливый в делах, бестолковый, пристрастный человек.
Во время его управления министерством юстиции, дела решались само несправедливейшим образом; сетовали, жаловались, что к нему имели доступ чрез заднее крыльцо, что супруга его занималась с секретарями отправлением дел, а Гавриил Романович, в это время умствуя, "терялся в идеалах", "созерцал были с небылицами", "творил и разрушал миры", видал вокруг себя десятки "парящих гениев", - всего и пересказать не сумеешь, что поэтам подчас забирается в голову; но кто, по несчастью, имел тяжебные дела, у кого отнимали имение, кто из благосостояния переходил в скудость и терпел недостатки, тот - в том и сомневаться не можно - проклинал и певца Фелицы, и всех его гениев, и все его поэтические вымыслы.
При отъезде Тутолмина из Олонца, как он уже откланивался, в зале его, собравшимся чиновникам и гражданам на проводы, и был готов садиться в карету, Державин подал Тутолмину преогромный, незапечатанный куверт с надписью: "Всемилостивейшей государыне императрице, в собственные руки".
Тутолмин, принимая куверт, спросил Державина:
- Что это такое, Гавриил Романович?
- Донос на ваше высокопревосходительство, - отвечал Державин.
- Гавриил Романович! Вы знаете правила почты и то, что доносчики обязаны изветы свои посылать запечатанными. Слуга! огня, сургуч, печать! Гавриил Романович, вы приложите вашу, - отвечал на это Тутолмин. Державин вынужден был при всех запечатать куверт и подать его Тутолмину за печатью.
Тутолмин, принимая куверт, прибавил Державину:
- Ваше превосходительство, можете быть в том совершенно уверенным, что донос ваш будет представлен всемилостивейшей государыне императрице. Первой и непреложной поставляю себе обязанностью всеподданнейше повергнуть к священным стопам ее величества писание вашего превосходительства, коль скоро только буду осчастливлен лицезрения августейшей монархини.
Прощайте, Гавриил Романович, но еще повторяю вам, как начальник высочайшей властью поставленный, и прошу вас, как дворянин, в продолжение отсутствия моего соблюдать тот же самый порядок в отправлении дел, какой мною введен и производится. В противном случае вы будете подлежать ответственности. Обняв Державина, Тутолмин пошел усаживаться в подвезенную к крыльцу карету.
В царствование Екатерины все обыкновения и обряды при дворе ее были совершенно противоположны введённым со вступлением на трон государя Павла Петровича.
Пышный, великолепный двор Екатерины был преобразован в огромную кордегардию (здесь гауптвахту). В царствование Екатерины, в чертогах царских, последний истопник старался отличить себя в разговорах словами благопристойными, учтивыми, отборными; высший круг царедворцев говорил на французском диалекте лучшим языком Вольтеров, Дидеротов, Жан-Жак-Руссо, знал наизусть творения лучших французских авторов; трагедии Расина, Мольер были всем коротко знакомы.
С 7-го ноября 1796 года (здесь после смерти Екатерины II) в чертогах северной Семирамиды, вместо разговора уже кричали. В комнатах учреждены были караулы; бряцание оружия, топанье ногами носились эхом по залам и возвещательное слово "вон", громко и протяжно часовыми произносимое заблаговременно, чтобы караул, учрежденный в другой зале, имел достаточно времени стать под ружье, пугал, от непривычки, всех приходящих.
Павел повелел, вместо сигнала к ружью, как то существовало, извещать караульных о том, что они должны взять ружье, криком: - Вон!
Великая княжна Александра Павловна, переходившая из комнат своих на половину императрицы Марии Фёдоровны, была столь много испугана возвещательным криком "вон!", что, повернувшись, побежала обратно в свои комнаты и была несколько дней не здорова от испуга.
Равномерно и обряд принимать прибывших генерал-губернаторов и губернаторов при Павле Петровиче вовсе переменился. До 6-го ноября 1796 года приехавший в столицу, местопребывание императрицы, генерал-губернатор или губернатор был обязан всенепременно, на другой же день по прибытии, явиться во дворец и сказать непосредственно камердинеру государыни, чтобы доложил ее величеству о прибытии его.
Императрица немедленно соизволяла принимать приезжего, разговаривать с ним иногда весьма долгое время обо всем относящемся до вверенной его управлению части государства и по окончании разговора всемилостивейше приветствовала прибывшего словами:
- Вы сегодня у меня обедаете.
С 7 ноября 1796 года введено Павлом Петровичем, что приехавший в Петербург генерал-губернатор или губернатор нередко живал месяц, два и три, ожидая дня, когда дозволено будет ему представить себя государю, и представление бывало не в кабинете, а в зале, где всех представляют.
Государь, выходя из внутренних апартаментов, изволил обходить в полукружие поставленных к представлению; обер-церемониймейстер, следуя с боку у Павла Петровича, несколько выдавшись вперед, читал имена стоявших по порядку, как солдаты стоят по ранжиру во фронте.
Павел Петрович одним, во изъявление высочайшего всемилостивейшего благоволения, при услышании имен их, соизволял улыбаться; услышав наименование других, благоволил всемилостивейше отвращать от них высочайшие взоры свои. Разговора ни с кем не вел.
Относительно дел, не токмо с государем, да и с министром, с 1797 года по 1800 г. разговора не существовало. "Извольте подать докладную записку" - был общий ответ министров на все словесные доклады. Век бюрократии. Докладная записка не бывала обыкновенно прочтена министром (1796-1800 гг.), но препровождалась по принадлежности для соображения, извлечения и составления докладной записки г. министру в департамент.
Директор департамента, получив докладную записку губернатора, или отношения генерал-губернатора, поданные министру, передавал ее по принадлежности и разделения предметов начальнику отделения. Начальник отделения сдавал докладную записку начальнику стола. Здесь первоначально начиналось прочтение и обсуждение докладной записки или отношения.
И всегда, а не иногда, начальник стола, т. е. повытчик, знал прежде, полнее, яснее и основательнее о чем представлено у отделения начальника, директора и министра, который, т. е. министр, по распределению производства дел никогда и ни о каком деле полного, ясного и основательного понятия иметь не мог. Все искусство столоначальника заключалось в том, чтобы сделать сокращенное из записки извлечение.
Превосходство начальника отделения состояло в том, чтобы из сокращённого извлечения, извлечённого столоначальником, извлечь сокращенную эссенцию. Вся гениальность директора департамента ознаменовывалась тем, чтобы из сокращенной эссенции вытянуть квинтэссенцию, т. е. описанные на 20-ти листах обстоятельства превратить в 5-6 строчек.
В сём кратком извлечении представлялась записка г. министру и от него препровождалась в статс-секретарю, для поднесения на высочайшее благоусмотрение государя Павла Петровича. Таким образом, Голиаф превращался в пигмея, нередко в таракашку или, лучше сказать, что в постепенных сокращениях и извлечениях так бывало далеко отойдут, уклонятся от настоящего существа дела, изложенного в докладной записке губернатора или отношения генерал-губернатора, что, наконец, по утверждении высочайшей волей поднесённого доклада, не знают как его привести в исполнение.
Это (в старину) часто и весьма часто совершалось. В виду этого губернаторы испрашивали высочайшее соизволение всемилостивейше дозволить им сохранить ношение военного мундира, оставаясь в чине гражданском; единственно по тому уважению, что, будучи облеченным в хитон, или однорядок военный, гражданский губернатор, прибывший в Петербург, имел право, по военному одеянию, явиться на вахт-парад и иметь счастье быть представленным комендантом испросить высокомонаршее соизволение на аудиенцию, всеподданнейше доложить о чем нужно, получить высочайшее соизволение и утверждение, и нередко выходил молодец из кабинета с декорацией чрез плечо, в то время как министр внутренних дел едва успевал узнать о прибытии его превосходительства в столицу.
Тутолмин прибыл в Петербург под вечер в среду. В 6 часов утра на другой день, т. е. в четверг, он был уже во дворце. Камердинер доложил императрице: - Олонецкий и архангельский генерал-губернатор Тутолмин.
Государыня повелела, сказав: "Проси".
Входит Тутолмин в кабинет, держа огромный пакет доноса Державина в руке. Государыня пожаловала Тутолмину поцеловать руку и с видом беспокойства изволила спросить его:
- Это что у вас, Тимофей Иванович? - показывая на куверт.
- Всемилостивейшая государыня, гражданский олонецкий губернатор, Державин, в минуту отъезда моего из Олонца, вверил мне всеподданнейше иметь счастье поднести вашему величеству.
- Да что такое?
- Донос на меня, государыня.
Императрица, с видом хладнокровного негодования соизволив принять куверт, сказала: - Прочту; садись, Тимофей Иванович.
И начала с ним говорить о губерниях, управлению его вверенных. Но долгом трехчасном беседовании соизволила Тутолмина уволить, без повеления явиться к обеденному столу. Тутолмин откланялся, вышел с сокрушенным сердцем, почитая уже себя в опале, и спешил уехать из дворца как можно скорее, не заходя даже на поклонение к генерал-адъютанту, как все то делали. В 10 часов вечера является в Тутолмину гоф-фурьер от государыни с приглашением явиться завтра в императрице в 6-м часу утра.
Екатерина, вставши с постели утром, всегда сама разводила в камине огонь и сама приготовляла себе кофе. В 5 часов утра, в пятницу, Тутолмин стоял уже пред дверью кабинета Екатерины. Чрез 10 или 15 минут камердинер, вышедший от императрицы, поклонившись пренизко Тутолмину, с почтением доложил ему: - Государыня императрица изволит ожидать вас, ваше высокопревосходительство, - и отворил в кабинете дверь.
Тутолмин вошел; государыня занималась варением кофе, подкладывая под кофейник изорванные куски бумаги и, обратясь к Тутолмину, изволила сказать: - Тимофей Иванович, садись-ка здесь поближе, мне с тобою кое о чем потолковать надобно, ты, ведь, не боишься камелька: я чаю, у вас в Олонце огонь в чести, - холодно бывает.
Тутолмин, удивленный столь милостивейшим приветствием, поспешил повиноваться велению монархини, не ожидая быть еще более и милостивейше ободренным. Когда он уселся, государыня, продолжая подкладывать рваные листы под кофейник, изволила сказать ему:
- Спасибо тебе, Тимофей Иванович, ты мне вчера привез прекрасную подтопку, смотри, как мой кофе хорошо и скоро варится. Это вчерашний куверт.
Тутолмин вскочил с кресел, хотел было начать говорить; государыня, протянув ему руку, чтобы поцеловал, изволила сказать: - Садись, садись, Тимофей Иванович, что нам толковать о глупостях, поговорим о деле.
По утрам, почти каждый день, в разные неопределенные часы Екатерина ходила в Эрмитаж и библиотеку; в Эрмитаже всходила на антресоль рассматривать камеи и любоваться эстампами. В это время, пока она смотрела на камеи, рылась в эстампах, Медков рассказывал ей, как протодиакон сугубую ектения, все дошедшие до него сведения; они на антресолях бывали всегда с глазу на глаз, без свидетеля; нередко государыня останавливала рассказчика, что ей угодно было знать подробнее и задержать в памяти, говоря: - это прошу повторить, - и Медков снова начинал рассказ события.
С антресолей заходила Екатерина всегда в библиотеку, где встречалась с библиотекарем своим, Иваном Фёдоровичем Лужковым, которого государыня уважала, даже, можно сказать, боялась, но нельзя подумать, чтобы любила. Лужков был в полном смысле слова строгий, стоический философ; говорил безбоязненно правду, говорил прямо, без оборота, как что он по внутреннему убеждению и собственному обсуждению понимал.
Беседа с Лужковым начиналась всегда на дружеской ноге; когда государыня входила в комнату, где он занимался, сидя за столом, выписками, Екатерина приветствовала его: "Здравствуй, Иван Федорович", и садилась в кресло по другую сторону стола против Лужкова.
Начинался разговор тихий, плавный, потом мало-помалу беседовавшие разгорячались в прениях, пререкали друг друга, кончалось обыкновенно не ссорой, но жарким спором громким голосом, и Екатерина вставала с кресел не сердитая, но, однако ж, недовольная и нередко слыхали, что императрица, выходя из библиотеки, говорила Лужкову: - Ты, Иван Федорович, всегда споришь и упрям, как осел.
Лужков, поднявшись с кресел, отвечал: - Упрям да прав! Он никогда не трогался с места своего, чтобы отворить двери государыне. - Нет! - императрица как только и обращалась к нему спиною, чтобы идти из комнаты, Лужков опускался спокойно в кресло, ворчал сквозь зубы последние речи, разговоры и споры их, и принимался продолжать прерванную посещением государыни работу свою.
Екатерина написала оперу "Федул с детьми" (комическая опера в 1 действии. Либретто написано Екатериной II. Композитор Василий Пашкевич. Первое представление состоялось 17 января 1791 года в Петербурге на сцене Эрмитажного театра) и с самодовольствием пришла в библиотеку показать сочинение свое Лужкову, с лаской и убеждением просила его прочесть пьесу при ней же и сказать, не обинуясь, свое мнение.
Лужков начал читать. Екатерина не спускала глаз с него. Лужков, читая, сатирически улыбался, иногда подергивало лицо у него, и, дочитав оперу, подал ее через стол государыне, не сказав ни слова. Екатерина, заметившая уже иронически озлобление и кривление лица, и уже кипевшая неудовольствием, ожидая хулы, спросила: - Что ж скажешь, Иван Фёдорович?
- Да что же сказать, государыня, хорошо!
С этим сказанным "хорошо", - лицо Лужкова никак не сообразовалось и показывало мину насмешливого сожаления. Екатерина прочла в лице Лужкова приговор сочинению своему и с жаром сказала ему:
- Да ты, г-н философ, насмехайся, сколько хочешь, и кривляй себе рожу, а посмотрим как пьеса принята будет публикою! Лужков, сидя на своих креслах, преравнодушно отвечал государыне: - В этом ней ни малейшего сомнения, будет хорошо принята, потому Екатерина писала эту пьесу.
Государыня получила с нарочным курьером из Вены известия и подробное описание казни Людовика XVI в Париже. Едва успела она прочесть полученные бумаги, не посылая еще за канцлером Безбородко (Александр Андреевич), с конвертом в руке изволила скорыми шагами пойти в библиотеку, где Иван Фёдорович по обыкновению корпел над фолиантами с 6 часов утра.
Государыня вошла в библиотеку встревоженная, с расстроенным лицом, кусая себе губы, и, заняв свои кресла и подавая конверта Лужкову, сказала: - Прочти-ка, Иван Фёдорович, какое ужасное злодеяние совершили в Париже!
Лужков развернул конверт, прочитал бумаги и, отдавая их Екатерине, сказал: - Я ничего в этом не нахожу удивительного.
- Как, - возразила Екатерина, - ничего?
- Да, ваше величество, нечему удивляться, все отрубили голову - одному. Вот, напротив, это удивительно, что один всем рубит головы, и люди шеи протягивают, это достойно удивления.
Екатерина, рассердясь, вскочила с кресел, двинула стол с такою силой, что было, свалила Лужкова с ног, и вышла из библиотеки. Иван Фёдорович остался преспокойно продолжать свои занятия, как будто ничего не было и как бы он не виделся с Екатериною. Две недели императрица не приходила в библиотеку.
Не менее достопамятен разговор Лужкова с императором Павлом I, пожалование его в коллежские советники и отставка с пенсионом.
На третий день самодержавия своего император Павел зашел в библиотеку. Он лично и коротко знал Лужкова.
- Здравствуй, Иван Фёдорович, - хочешь ли мне служить?
- Государь, если служба моя угодна вашему величеству, готов служить вам, государь.
- Да ведь ты знаешь, Иван Фёдорович, я горяч, вспыльчив, мы не уживемся.
- Государь, я вас не боюсь.
С оглашением этих слов очи Павла засверкали, уста начали отдувать, трость повертывалась в его длани, и он гневно спросил Лужкова: - Как, ты меня не боишься?
- Да, государь, не бояться, а любить государя должно; а люблю вас, как должно любить верноподданному государя своего. Вы вспыльчивы, ваше величество, но должны быть справедливы. Так чего же мне бояться вас!
Эта речь Лужкова остановила гнев Павла и он милостиво сказал Ивану Фёдоровичу: - Я знаю, ты добрый человек, я уважаю тебя, но мы не уживемся; проси у меня что хочешь, все дам тебе, а жить вместе нам нельзя.
- Когда так угодно вашему величеству, осмеливаюсь всеподданнейше просить пропитания, у меня ничего нет и мне некуда голову преклонить.
- Я даю тебе полное твое жалованье 1200 руб., жалую тебя в коллежские советники (Иван Фёдорович 25 лет или более при Екатерине все был титулярным советником) и велю для тебя купить или выстроить дом.
- Государь, вашему величеству угодно всемилостивейше облагодетельствовать меня: повелите, государь, дать мне на Охте близ кладбища клочок земли и на ней поставить для житья дом в две или три комнаты.
Павел тут же изволил приказать дать Лужкову на Охте подле кладбища 200 кв. саженей земли и выстроить для житья дом, какой захочет сам Лужков.
Иван Фёдорович жил на Охте в построенном для него домике до 1811 или 1812 года. Занятия его были: каждый день слушал в храме Божьем утреннюю литургию; возвратившись из храма домой, пил чай и потом занимался часа три письмом. Обедать приносили ему из харчевни.
В последнее время он рыл на кладбище для бедных покойников безвозмездно могилы; при нем жили два отставные солдата, которых он содержал. Неизвестно, кому после него досталось то, что он писал повседневно. Если написанное Лужковым утратилось,- потеря эта весьма важна для летописи нашей.