Её квартира была этажом выше, и понадобилось ещё несколько недель, чтобы она переехала на новое место.
Из брака с майором, не продержавшимся и трёх месяцев, Наташа вышла совершенно разбитая, она многое делала по инерции, и все дни были одинаково болезненны для неё.
Я сказал ей, что квартира – от больницы, что оплату счетов тоже осуществляет учреждение. Якобы мне должны были дать двухкомнатную, но не нашли, и вот дали две однушки.
Я знал, что непрактичная девчонка поверит в это. Она всегда жила одним днём, как приучила война, и было бы странно требовать от неё какие-то далёкие и даже близкие планы в отношении своей жизни или жизни сына. Но мечты у неё всё же были. Целых две. Найти сестру, например.
Сейчас маленький Эрвин прыгал от радости и не вылезал от меня. Он очень соскучился. Переезд прошёл мимо Наташи: возиться с тяжестями ей было категорически нельзя. Она по привычке готовила, наводила чистоту, ходила в консерваторию, но я видел, как тяжело ей даётся это возвращение. Я очень старался, ведь с ней возвращался и я.
Я легко мог представить себе их ссоры. Попрёки при ребёнке о связи с оккупантом. Майор так хотел знать их тайну, считая, что имеет на неё теперь все права. Но она так и не рассказала ему. Он называл ребёнка Серёжей, не вынося сотрясание воздуха немецкими именами в своей квартире. Наташа терпела. Он то и дело вспоминал её похождения в посёлке. Он ужасно её ревновал. И, наконец, запретил работать в консерватории: концерты, где она привлекала мужские взгляды, взбесили его с первого раза. Он до краёв заполнил собой её жизнь, и беременность стала последней каплей.
Она пришла ко мне вечером, как часто делала, когда мы жили в общежитии, и устало легла на тахту. Я уже знал, что она пришла помолчать. Ей было важно молчать вместе. Наверное, она думала о войне. О погибшей семье. Об ушедшей любви. Я не имел права встревать в её мысли – моего голоса не должно было там быть.
Часто она ложилась на живот, обняв мою подушку, и всё думала и думала, пока не засыпала. Тогда я заводил будильник на полседьмого, чтобы она успела подняться к себе до того, как Эрвин проснётся, и собрать его в садик, а сейчас – в школу.
У меня для неё было наготове мягкое душистое одеяло: она очень любила его запах и всегда улыбалась во сне, как только я накрывал её им. Подушек у меня тоже было штуки четыре: Наташа всегда спала минимум на двух, как положено королеве после почти пяти лет спанья на шершавых ветках или корявых стволах.
Когда она так оставалась – а это случалось часто, – я почти не спал. Её каждую ночь сопровождали неумолимые, не сдерживаемые ничем кошмары. Стакан воды всегда стоял наготове. Она переживала погоню, пытки, одинокие ночи в дремучих лесах, которые провела подростком, следуя по пятам за своим врагом…
Она с тех пор очень боялась темноты, даже сходить в туалет среди ночи – она всегда будила сына или брала его, спящего, с собой. Чтобы дойти ночью до туалета в самом конце коридора в общежитии, надо было стиснуть зубы от страха и пуститься почти бегом. Теперь коридор был очень маленьким, но она всё равно боялась. Малейший шум будил её. Я ставил ей фонарик у изголовья, рядом с водой. Я тоже чутко спал.
Не раз я просыпался: она, пригорюнившись, сидела на кровати. Девчонка никогда не опускала ноги, всегда поджимая их под себя и порой в них уткнувшись.
– Ты чего? В туалет?
– Я однажды на дереве ночевала, оно лежало такое здоровенное и широкое… Ноги во сне свалились – и меня кто-то укусил. Зубами огромными…
Я включал свет. При большом свете было не страшно. Приходилось зажмуриваться.
– Ну, иди, – говорил я.
Она шла очень быстро, щёлкал выключатель: один раз, спустя полминуты – снова. Пулей она запрыгивала на тахту, чтобы её не цапнули снизу, и до глаз накрывалась одеялом.
– Благополучно? – спрашивал я обычно, и она часто-часто кивала.
Я выключал свет.
Если бы кто-то тогда, у маленького озера, сказал, что так будет, что мы будем вместе целых двадцать лет, и я буду любоваться ею вот так, на расстоянии вытянутой руки, буду заботиться о ней и целовать в щёку по праздникам… Я бы, наверное, засмеялся во все мои могучие лёгкие.
Если бы она дала мне хоть единственный повод надеяться, я бы лелеял эту надежду и качал её, как в колыбели, в своём сердце. Если бы я позволил себе выйти за рамки общения, которое сложилось между нами, то, может быть, она бы не стала меня отталкивать. Но вот это «может быть» было страшнее всего на свете.
Каждый день убеждаться, что она не творит очередные глупости, – этого стало вполне достаточно.
***
Было четыре дня в году, когда я для Наташи не существовал: она в одиночестве отмечала дни рождения отца, матери, старшей сестры и младшего брата. День рождения Герхардта не относился к этим одиноким холодным праздникам, возможно, потому, что он был ещё жив.
Меня до сих пор терзает вот что: знает ли Наташа, что в этот день не стало её отца? Девчонка всегда твердила, что он пропал без вести. Она потеряла сознание, когда Герхардт ударил её в тот жуткий день. Она не видела расстрела. И о нём ей никто не сказал.
Для меня пятнадцатое апреля навсегда осталось страшным днём: Бестию истязали на моих глазах, я до сих пор слышал эти крики в подвале. Истерзанное юное тело, каменное лицо Герхардта-наблюдателя, довольный, с окровавленными кончиками пальцев штурмбаннфюрер. Забыть это было невозможно.
Мне иногда казалось, что я остался в России, чтобы воскресить не только порушенное хозяйство страны и развалившиеся избы поселковых жителей, а чтобы не допустить ещё одну жертву, чья жизнь так часто, по какому-то роковому мановению, висела на волоске.
Прошло десять лет нашего соседства, последние военнопленные уехали домой. Сегодня был день рождения её матери; как обычно, Наташа замыкалась и не пускала в сердце даже маленького Эрвина.
В память о семье у неё сохранилась единственная фотография из тёткиного дома. Эта фотография всегда сопровождала Бестию: в довоенной просторной квартире отца, в посёлке у тётки, в общежитие и вот сейчас, в послевоенной однушке.
Эрвин-младший прискакал ко мне делать домашнее задание.
– Почему она всегда так плачет? – не понимал ребёнок. – Ведь многие люди умирают.
Он выполнял упражнение по русскому языку, старательно, дотошно прописывая каждое слово.
– Представь, что твоя мать умерла.
– Она жива, – Эрвин поднял голову, отвлёкшись от каллиграфии.
– В пятнадцать лет она всех потеряла.
– Это же давно было!
– Ну, представь, что завтра и она, и я вдруг умрём. Или даже не завтра – судьба не ждёт. Через полчаса или час мы с ней погибнем.
– Как это? – замер мелкий.
– Собьёт машина, свалятся строительные леса, нападут бандиты… Что угодно. Представь. Нас больше не будет.
– Как это? – сглотнул мальчик.
– Вот и она много лет задаёт себе этот вопрос. Только разница в том, что мы всё-таки живы. А от её семьи не осталось даже могил, чтобы их посетить.
Младший долго молчал, вылетел прочь и через полчаса вернулся, утирая всхлипывающий нос.
– Прости, – сказал я.
Он подошёл ко мне и обнял. Я едва сдержал слёзы. В который раз я хотел пустить проклятие в спину войны, но снова вспомнил, что смею только благословлять её.
Друзья, если вам нравится мой роман, ставьте лайк и подписывайтесь на канал!
Продолжение читайте здесь:
А здесь - начало этой истории: