Следовало еще в первой части упомянуть, что в доме Чертопханова помимо Недопюскина жила еще Маша; по словам Пантелея Еремеича: «Жена не жена, а почитай, что жена». Это была молодая, высокая и стройная цыганка, с весьма характерной внешностью и с нравом таким неукротимым и независимым, что «строила», как сейчас принято выражаться, и самого Пантелея Еремеича.
Стоило ей наморщить брови и умолкнуть, как атмосфера в доме сгущалась и становилась предгрозовой, Недопюскин тушевался и затихал почти до полного исчезновения, Чертопханов пыхтел, краснел и выпучивал глаза…
Если же гроза проходила стороной и воздух очищался, то всеобщей радости не было предела. Маша брала в руки гитару: одновременно тоскливая и жгучая цыганская песня лилась прямо в размягченные водкой души слушателей, минуя все препоны и промежуточные этапы. За первой песней следовала вторая… «Ее голос звенел и дрожал, как надтреснутый стеклянный колокольчик, вспыхивал и замирал… Любо и жутко становилось на сердце».
Чертопханов пускался в пляс, Недопюскин топал и семенил ногами, веселье принимало какие-то языческие формы. «Машу всю поводило, как бересту на огне; тонкие пальцы резво бегали по гитаре, смуглое горло медленно приподнималось под двойным янтарным ожерельем. То вдруг она умолкала, опускалась в изнеможенье, словно неохотно щипала струны, и Чертопханов останавливался, только плечиком подергивал да на месте переминался, а Недопюскин покачивал головой, как фарфоровый китаец; то снова заливалась она, как безумная, выпрямливала стан и выставляла грудь, и Чертопханов опять приседал до земли, подскакивал под самый потолок, вертелся юлой, вскрикивал: «Жива!»…
«Живо, живо, живо, живо!» – скороговоркой подхватывал Недопюскин.
И вот эта самая Маша стала началом конца Чертопханова.
Года через два после событий, описанных в «Части 1», постигли Пантелея Еремеича бедствия. Это были не простые неудачи и даже несчастья, на которые прежде он не обращал внимания и «царствовал» по-прежнему.
Первое бедствие, поразившее его, было для него самое чувствительное: Маша рассталась с ним.
Она затосковала вдруг и, просидев три дня неподвижно, прижавшись к стене, встрепенулась, собрала кое-какие тряпки в небольшой узелок и отправилась вон из чертопхановского дома. Видимых причин не обнаруживалось, сама же она объяснила это так: «Нрав наш такой, обычай. Коли завелась тоска-разлучница, отзывает душеньку во чужу-дальню сторонушку – где уж тут оставаться?»
Сказать, что Пантелей Еремеич предпринял меры по водворению беглянки в дом, значит не сказать ничего. Упомяну лишь, что дело дошло до стрельбы из пистолета, который предусмотрительно захватил с собой Чертопханов, бросаясь в погоню.
Вся сцена исчезновения Маши, погони и объяснения исключительно хороша, особенно прощальный диалог ее и Чертопханова.
Уход Маши был для Чертопханова непоправимым ударом, сильно согнувшим его гордую душу. За первым ударом, как водится, последовал другой: закадычный его приятель Тихон Иваныч Недопюскин скончался. Здоровье стало изменять ему в последнее время: он начал страдать одышкой, беспрестанно засыпал и, проснувшись, не скоро мог прийти в себя; уездный врач уверял, что это с ним происходили «ударчики».
Поступок Маши сильно поразил его, едва ли не глубже, чем самого Чертопханова. «Все в нем лопнуло и опустилось». «Вынула она из меня душу», – шептал он самому себе. Даже когда Чертопханов как будто оправился, он, Недопюскин, не оправился. За «ударчиками» последовал удар настоящий; в тот же день его не стало.
Имение свое, известную деревеньку в двадцать две души, Тихон Иваныч завещал, как и следовало ожидать, «своему почтеннейшему благодетелю и великодушному покровителю, Пантелею Еремеичу Чертопханову». Но почтеннейшему благодетелю оно большой пользы не принесло, ибо вскорости было продано с публичного торга – большей частью для покрытия издержек по возведению надгробного монумента в виде статуи молящегося ангела, которую Чертопханов вздумал воздвигнуть над прахом своего приятеля. Статуя была заказана в Москве рекомендованному комиссионеру.
Надо ли говорить, что выписанная из Москвы статуя, оказалась изящной богиней Флорой с гирляндой роз на обнаженной груди, которая много лет украшала один из заброшенных подмосковных садов, и досталась даром комиссионеру, справедливо рассудившему, что в провинции знатоки скульптуры встречаются редко.
Но и это был еще не конец. После смерти своего верного друга Чертопханов серьезно запил. Дела его, и прежде не блестящие, пришли в совершенное расстройство. Денег не было вовсе, последняя дворня разбежалась, наступило для Пантелея Еремеича полное и совершенное одиночество: не с кем было слово перемолвить, не то что душу отвести. Гордости он, однако, не лишился. Чем бедственней были его обстоятельства, тем сильней его заносило.
Осталась у него одна отрада – удивительный верховой конь, серой масти, донской породы, по кличке Малек-Адель.
Следовало мне в свое время упомянуть, что Чертопханов был почитателем литературного таланта Бестужева-Марлинского и лучшего кобеля своего прозвал Аммалат-Беком. Малек-Адель, кажется, оттуда же.
Достался конь Чертопханову каким-то чудесным образом, от нечаянно вырученного им жида (так у автора), что не удивительно: чудеса были свойственны ему. Да и вся его жизнь, по крайней мере, та ее часть, которая стала нам известна благодаря «Запискам», представляла собой прихотливую цепь чудесных явлений. Чертопханов души не чаял в Малек-Аделе, конь отвечал ему преданностью и послушанием. Главным делом, главной заботой, радостью в жизни Чертопханова стал Малек-Адель. Он полюбил его так, как не любил самой Маши, привязался к нему больше, чем к Недопюскину.
Какое еще бедствие могло окончательно сломить душу Чертопханова? Утрата коня. Это и произошло. Коня свел по всем признакам его прежний хозяин, казак. Осталась одна надежда – найти похитителя и вернуть коня. Год продолжались поиски, и они увенчались успехом – конь был найден и состоялось триумфальное возвращение Пантелея Еремеича в свою усадьбу верхом на Малек-Аделе. Но!
Червь сомнения глодал несчастную душу Чертопханова: он не совсем был уверен, что приведенный им конь был действительно Малек-Адель. Худшей участи нельзя было придумать, невозможно было сильнее уязвить его! Пантелей Еремеич запил окончательно.
Вот подлинно русский человек, взятый во всех его противоречивых достоинствах: если веселиться, то до упаду; если любить, то до самоотречения; если пить, то до гробовой доски.
Что было потом, нетрудно догадаться. О драматических подробностях последних дней Чертопханова читайте у Ивана Сергеевича Тургенева.