Из писем Александры Осиповны Смирновой (ур. Россет) (адресат неизвестен)
8 марта 1855, С.-Петербург, перевод
Мы с вами еще не сказали друг другу слова со времени великого события, которым поражен весь мир. В жизни народов словно произошла минутная задержка, и они как будто задают себе вопрос, как им быть теперь. Таково, на самом деле, впечатление, произведенное этою великою вестью, которая, благодаря телеграфу, облетела, как молния, весь образованный свет.
Не стало того, на кого были устремлены с тревогой взоры всего мира, того, кто при своем последнем вздохе сделался столь великой исторической фигурой. Смерть его, меня несказанно поразила христианской простотой всех его последних слов, всей его обстановки.
Подробности вам известны; я узнала их от Мандта, от Гримма (его старого камердинера), и наконец от Государыни (Александра Федоровна) и Великой Княгини Марии Николаевны. Мандт сообщал мне о течении болезни (у меня самой был в это время грипп, и я лежала в постели).
Я пошла посмотреть эту комнату, скорее келью, куда, в отдаленный угол своего огромного дворца, он удалился, чтобы выстрадать все мучения униженной гордости своего сердца, уязвляемого всякою раною каждого солдата, чтобы умереть на жесткой и узкой походной кровати, стоящей между печкой и единственным окном в этой скромной комнате.
Я видела потертый коверчик, на котором он клал земные поклоны утром и вечером перед образом в очень простой серебряной ризе. Откуда этот образ, никому неизвестно. В гроб ему положили икону Божьей Матери Одигитрии, благословение Екатерины при его рождении.
Сильно подержанное французское Евангелие, подарок Александра Павловича (его он, как сам мне говорил, читал каждый день, с тех пор как получил его в Москве после беседы с братом Александром у Храма Спасителя); экземпляр Фомы Кемпийского, которого он стал читать после смерти дочери (Александра Николаевна), несколько семейных портретов, несколько батальных картин по стенам (он их собственноручно повесил), туалетный стол без всякого серебра, письменный стол, на нем пресс-папье, деревянный разрезательный нож и одесская бомба: вот его комната.
Он покинул свои прекрасные апартаменты для этого неудобного угла, затерянного среди тесных коридоров, как бы с тем, чтобы приготовить себя для еще более тесного жилища. Эта комната находится под воздушным телеграфом. Гримм, служивший при нем с ранней молодости, заливаясь слезами, говорил мне, что он после Альмы долго не спал, а только два часа подряд проводил в сонном забытьи.
Он ходил, вздыхал и молился даже громко среди молчания ночи (А. Ф. Аксакова рассказывала, как поздней осенью 1854 года, в Гатчине, засидевшись вечером позже обыкновенного и выглянув в окно, выходившее на тамошнюю дворцовую площадь (где памятник императору Павлу), она увидела чью-то долгую тень. Это был Николай Павлович: он ходил по площади и, останавливаясь перед церковью, клал земные поклоны).
Мне кажется, что он в это время именно раскрылся как человек вполне русский.
Гизо рассуждая как-то о его действиях во время войны, сказал про него чрезвычайно замечательную вещь (1829): "Он никогда не умел быть не вполне русским, не вполне западным человеком". Это совершенно верно; но понял ли Гизо, что в продолжение 30 лет никто не задавался вопросом, "западным" или "русским" человеком был Император России.
Было ясно, что "властитель цивилизован", а "страна варварская" и что "властитель вел ее к цивилизации". В настоящее время это варварство преодолело самого абсолютного государя в свете, и двойственность, столь раздирающая страну, обнаружилась в усиленной степени в фигуре властителя этой необъятной страны, на глазах изумленной и испуганной Европы.
Это напоминает мне слова Гоголя (да будут они пророческими!): "другие государства почтительно сторонятся, чтоб дать России надлежащую дорогу".
Конечно, главным образом, пьедестал, на который Бог поместил Николая, сделал его фигуру столь величественною, и смерть Александра, какова бы ни была его личность, также взволнует Европу, и это волнение не прекратится до тех пор, пока великий вопрос не будет решен.
Когда Европа поймет, что с вопросом кончено, что громкие фразы "о прогрессе, гуманности и цивилизации" не касаются более нас в нашем "отделении от других", она мало-помалу перестанет обращать на нас исключительное внимание.
Интересно узнать, когда мы поймем этот вопрос. И если император Николай подчинялся временному влиянию, то в какой степени другие вынуждены будут подчиниться совершившейся "нравственной революции" (?) в России?
Ясно, что они погибнут, если ей не подчинятся. Мне кажется, что жизнь бьется во всех уголках России и что последние 15 лет подавления произвели действие как раз обратное тому, чего желали и что делали, следуя инстинктивно внушениям в высшей степени абсолютной натуре. Именно там, где предполагали полную смерть, чувствуется возрождение.
Перейдём теперь к юному императору (Александр II, 37 лет), к его столь трудному положению и будем терпеливы, чтобы не нарушить справедливости. Он несет бремя часто тягостное, но оно "бремя его отца", и он должен его чтить.
Эти человеческие отношения первейший долг, как вы сами знаете. Не будем удивляться, если протекут даже года, прежде чем изгладится привычка к прошлому, которое уважают по принципу и по убежденно.
Но ведь мы не привыкли идти по стезе благоразумия и даже не знаем, как поступать с тенью того, что называется свободою. Итак, не будем осуждать первых шагов.
Другие публикации:
- Вигель так оторопел, что не нашелся, что ответить, поклонился и вышел (Из записной книжки П. И. Бартенева)
- Прошу вас, умоляю, заклинаю: берегите себя (Письмо Петра Александровича Плетнева к Василию Андреевичу Жуковскому)
- Катерина Андреевна Карамзина тебя целует и на тебя в претензии, что ты к ней ни разу не написала (Из писем Аркадия Осиповича Россет к А. О. Смирновой)