Хотя и считается, что русская деревня до революции была чуть ли не поголовно неграмотна, на деле это было не совсем так.
В своих мемуарах под названием "Жизнь для книги" дореволюционный издатель Иван Дмитриевич Сытин рассказывает, как в конце 19 века розничные торговцы офени (они же коробейники) торговали по всей России "вразнос" печатной продукцией, которую выпускали мелкие типографии, размещавшиеся преимущественно на городских рынках.
В основном это были литографические картины, которые, в некотором роде, выполняли тогда роль телевидения, развлекая и просвещая народ.
Особой популярностью у покупателей пользовались изображения "святых мест", о чем я уже как-то писал с своей заметке "Корабли и монахи".
Не меньше интереса вызывали героические военные эпизоды. (См. "Зачем немцы расстреляли губернского казначея Соколова").
Такие картины не требовали грамотности. Ну, или почти не требовали, так как некоторые из них содержали пояснительные надписи, что стимулировало тягу к чтению и изучению грамоты.
Таким образом, как отмечает Сытин, "литографические картины тянули за собой книгу".
"Песенники, оракулы (предсказания — Путешественник во Времени), сонники, "соломоны" (сборники цитат из библейский книг царя Соломона), священная история и "Потерянный рай" Мильтона в переделке — все выпускалось Никольским рынком. Им же издавалась для народа азбука ценою в 1, 2 и 3 копейки, самоучители русской грамоты в 15 копеек, начальные рассказы из русской и священной истории, начальная арифметика и пр."
(с) И.Д.Сытин. Жизнь для книги
Но, тот же Сытин вспоминает, что существовал и целый пласт художественной "народной литературы", восходящий ко временам Бориса Годунова, когда одни и те же книги читали и в царских хоромах, и в мужичьих избах.
Потом русская литература разделилась на "дворянскую", которую до сих пор преподают в школе как "русскую классику", и "простонародную".
Взаимосвязь этих "литератур" хорошо прослеживается, к примеру, через произведения Н.В.Гоголя, черпавшего сюжеты из народных сказаний. В свою очередь целая "плеяда" "народных авторов", "адаптировала" Гоголя по канонам "Никольского рынка" для "широкой публики".
Вот что об этом пишет Сытин:
"Повесть Гоголя "Вий" в издании Никольского рынка называлась "Три ночи у гроба". Повесть "Страшная месть" названа "Страшный колдун". Текст этих повестей уже не вполне гоголевский.
Никольский писатель всегда относился к чужому литературному произведению совершенно так, как мы относимся к народной песне. Кто-то сложил песню, а я хочу спеть ее по-другому, по-своему. Разве нельзя? Кому принадлежит песня? Никому, хозяина у нее нет. Как хочу, так и пою, а вы хотите — слушайте, хотите — нет, дело ваше.
Эти "писатели", не имеющие даже отдаленного представления о "плагиате", заимствования и переделки не считали грехом...
Какой-нибудь Миша Евстигнеев совершенно запросто говорил:
— Вот Гоголь повесть написал, да только у него нескладно вышло, надо перефасонить.
И "перефасонивал". Сокращал, изменял, менял заглавие".
Русская демократическая общественность возмущалась низким уровнем такой "литературы".
В 1876 году Н.А.Некрасов в поэме "Кому на Руси жить хорошо" мечтал о том времени:
Когда мужик не Блюхера
И не милорда глупого —
Белинского и Гоголя
С базара понесет?
Некрасов имел в виду литографический портрет героя войны с Наполеоном прусского фельдмаршала Блюхера, получившего прозвище "Генерал вперед!", что не могло не импонировать настоящим русским мужикам, в отличие от довольно занудливых статей литературного критика В.Г.Белинского.
А "глупый милорд" — "лубочная повесть" русского писателя XVIII века Матвея Комарова.
Несмотря на примитивность "народных книг", Сытин не без восхищения констатировал:
"В русской литературе нельзя, кажется, указать ни одного произведения, которое прожило бы 300 лет и не растеряло бы своих читателей.
Жизнь книги почти так же коротка, как и жизнь человека: 50, 75, очень редко 100 лет — и затем наступает забвение и смерть...
Повесть о Бове-королевиче у нас очень долго считали сказкой, и притом русской сказкой, хотя более поздние изыскания с несомненностью установили, что это итальянский рыцарский роман.
Герой романа — Буова из города Анконы на русской почве стал Бовою из города Антона. Итальянские рукописи этого романа, как говорят, восходят к XVI столетию.
Значит, Буове из Анконы уже лет 400-500.
А Бове из Антона, вероятно, лет 300...
В чем же, однако, дело? Почему русский народ сотни лет рассказывает эти чужие сказки и никогда не устает слушать их? Очевидно, героизм, которым пропитаны оба сказания, неизменно нравится русскому народу. Приключения, опасности, торжество над врагами и подвиги пленяют воображение. Проходят целые столетия, а художественное обаяние этих образов не теряет своей силы.
Такой же притягательной силой обладали многие другие народнолубочные произведения более поздней эпохи: "Повесть о милорде английском Георге" ."Францыл Венециан" и другие.
Для народа был уже доступен и Толстой, и Пушкин, а "глупый милорд", как назвал его Некрасов, так прижился в русской деревне, что еще долго не хотел уходить из нее".
Можно, конечно, возразить Сытину, указав на то, что Пушкина и Гоголя читают до сих пор. Но задайтесь вопросом — насколько это чтение массово и добровольно? Стали бы их читать сегодня, или даже сто лет назад, столько народа, если бы их произведение не входили в школьные программы? Да и современные школьники все больше читают не толстые тома классиков, а краткие пересказы их содержания, публикуемые в Интернете.
Царские власти не обращали внимания на увлечение простолюдинов "блюхерами" и "глупыми милордами". Но появления на лотках коробейников книжек Толстого, которые тот начал писать специально для простых мужиков, было встречено в штыки.
Сытин вспоминает, что в 1877 году у него состоялся разговор с влиятельным издателем-реакционером Ф.Н.Катковым:
"Не протягивая мне руки и не здороваясь, он начал:
— Послушайте, Сытин, что это вы обижаете нашего старика Победоносцева (член Госсовета — Путешественник во Времени)? Он мне говорил, что вы печатаете какие-то зловредные книги Толстого и тому подобное.
Я повторил только то, что говорил Победоносцеву.
— Ваше превосходительство, я печатаю все то, что печатает и Петербургский комитет грамотности. Все, что печатается, разрешено цензурой.
— Но вы же знаете, что Толстой — атеист и что он вносит в народ ересь. Комитет вам не указ: вы идете в народ, вы распространяете книги через офеней — это большая разница. И имейте в виду, что этих покупателей мы у вас отстрижем.
Катков говорил властным тоном, не терпящим возражений, — тоном неофициального, но полномочного вельможи, которому все позволено и который все может.
Я пробовал было возражать. Я говорил, что офени торгуют не только произведениями Толстого, что в коробе каждого офени есть и молитвенники, и псалтыри, и евангелие и что народные книжки Толстого тонут в этом коробе, как капля в море.
— Согласитесь, ваше превосходительство, что мужику негде будет купить ни молитвенника, ни псалтыря. Не ехать же ему для этого в город? Да и в городе разве он знает, где купить и что купить?
Но Катков упорно стоял на своем.
— И не нужно мужику молитвенников. Все, что ему надо, он услышит в церкви. А больше ему ничего и не требуется.
Вскоре офеней-коробейников попытались поставить в жесткие административные рамки, требуя, чтобы они для торговли книгами получали от губернаторов и полицмейстеров "свидетельства о благонадежности".
Однако, "суровость российских законов смягчается необязательностью их исполнения".
Через семь лет, в 1884 году, к Сытину явился ближайший сотрудник, редактор и издатель Толстого Владимир Георгиевич Чертков, который предложил ему наладить издание "для народа" дешевых книг "настоящих" писателей. Сытин согласился.
Было основано издательство "Посредник", название которого означало, что оно должно было стать посредником между русской либерально—демократической интеллигенцией и русским народом.
Впрочем, у либерально-демократических писателей не все обстояло так радужно, как им этого бы хотелось.
Сытин вспоминает:
"Л. Н.Толстой принимал самое близкое участие в печатании, редакции и продаже книг, много вносил ценных указаний и поправок. Любил он ходить ко мне в лавку, особенно осенью, когда начинался "слет грачей", как мы называли офеней, которые с первопутком трогались в путь на зимний промысел — торговлю книгами и иконами. В это время в лавке часто собиралось их до 50 человек сразу. Офени сами отбирали себе книги и картины. Целый день шла работа, слышались шутки, анекдоты. В это время любил заходить в лавку Л. Н.Толстой и часто подолгу беседовал с мужиками. Он ходил в русской одежде, и офени часто не знали, кто ведет с ними беседу. Льва Николаевича всегда дружески встречал наш кассир Павлыч, большой балагур.
— Здравствуйте, батюшка Лев Николаевич, — встречал он великого писателя. — А сегодня у нас, касатик, грачи прилетели. Ишь, в лавке какую шумиху несут. Уж очень шумливый народ-то. Иван Дмитриевич им языки-то размочил — хлебнули, теперь до вечера будут галдеть, а к вечеру, батюшка, в баню будут проситься. И водим, касатик, водим.
Лев Николаевич смеется, отходит к прилавку, в толпу:
— Здравствуйте. Ну, как торгуете?
— Ничего, торгуем помаленьку. А тебе, что же, поучиться хочется? Стар, брат, опоздал, раньше бы приходил.
Павлыч суетится, видит, что они дерзят Толстому, как простому мужику.
— Вы, ребята, понимаете, с кем говорите? Это ведь сам Лев Николаевич Толстой.
— Так зачем же он оделся по-мужицки? Иль барское надоело. Дал бы нам, мы бы поносили.
Искренне, от души смеется Лев Николаевич.
— Ну, Лев Николаевич, побеседуй с нами. Мы, брат, работники, труженики. Мучаемся, таскаем вот сытинский товар всю зиму, а толку мало: грамотеев-то в деревне нет. Картинки еще покупают, а вот насчет книг плохо.
Лев Николаевич интересуется, как идут книги под девизом "Не в силе бог, а в правде".
— По новости плохо. Таскаешь их в каждый дом. За зиму даже надоест. Спрашивают везде все пострашнее да почуднее. А тут все жалостливые да милостивые... Пишите-ка, Лев Николаевич, книжечки пострашнее. Ваши берут, кто поумнее: попы, писаря, мещане на базаре. В деревне разве только большому грамотею всучишь".
Именно после этого Лев Николаевич опубликовал свои самые страшные, по моему мнению, произведения — повести "Крейцерова соната" и "Отец Сергий", а также рассказ "После бала".
А теперь вывод, к которому я пришел:
Самоустранившись от книгоиздательской деятельности для широких масс, царская власть уступила важнейший механизм формирования народных настроений своим противникам — тогдашним либералам и демократам, которые проторили дорогу революционерам с их антиправительственными прокламациями (о чем я рассказал в заметке "Загадка картины Репина "Арест пропагандиста"").
Жмите на кнопки, пишите комменты, читайте предыдущие и будущие мои публикации.