Всем утра доброго, дня отменного, вечера уютного, ночи покойной, ave, salute или как вам угодно!
Сегодня мы "закрываем" октябрь в жизни Российской Империи XIX века, я же решил было рассказывать только о людях замечательных, деятельных и приятных во всех отношениях, но, к сожалению, так уж устроена жизнь... Сегодня ты попиваешь шабли в ленивом теософском диспуте с Петром Андреевичем Вяземским (неплохо бы, кстати), а завтра - вынужден по роду службы кукситься на лениво ворчащих вальдшнепов в сметане у весьма несимпатичной графини Нессельроде. Однако, давайте же поспешим в день 27 октября, да узнаем поскорее - чем он нас порадует (или, вполне возможно, огорчит)?..
27 октября года 1819 года двадцатилетний и весьма... весело проводящий время Александр Пушкин пишет из столицы в Новгород своему "закадышному" приятелю поручику лейб-гвардии конноегерского полка Павлу Мансурову послание, полное описаний всяческих проказ и шалостей. Привести его без купюр нет ни малейшей возможности, потому заменяю особо "деликатные" выражения неизбежными ***
"Насилу упросил я Всеволожского, чтоб он позволил мне написать тебе несколько строк, любезный Мансуров, чудо-черкес! Здоров ли ты, моя радость; весел ли ты, моя прелесть — помнишь ли нас, друзей твоих (мужеского полу)... Мы не забыли тебя и в 7 часов с 1/2 каждый день поминаем в театре рукоплесканьями, вздохами — и говорим: свет-то наш Павел! что-то делает он теперь в великом Новгороде? завидует нам — и плачет о Кр... Каждое утро крылатая дева летит на репетицию мимо окон нашего Никиты, по-прежнему подымаются на нее телескопы и *** — но увы... ты не видишь ее, она не видит тебя. Оставим элегию, мой друг. Исторически буду говорить тебе о наших. Всё идет по-прежнему; шампанское, слава богу, здорово — актрисы также — то пьется, а те ****** — аминь, аминь. Так и должно. У Юрьева ***, слава богу, здоров — у меня открывается маленький; и то хорошо. Всеволожский Н. играет; мел столбом! деньги сыплются! Сосницкая и кн. Шаховской толстеют и глупеют — а я в них не влюблен — однако ж его вызывал за его дурную комедию, а ее за посредственную игру. Tolstoy болен — не скажу чем — у меня и так уже много *** в моем письме. Зеленая Лампа нагорела — кажется, гаснет — а жаль — масло есть (то есть шампанское нашего друга). Пишешь ли ты, мой собрат — напишешь ли мне, мой холосенький. Поговори мне о себе — о военных поселеньях. Это все мне нужно — потому, что я люблю тебя — и ненавижу деспотизм. Прощай, лапочка.
Упомянутая в письме "Кр..." - воспитанница театрального училища Крылова, пассия Мансурова. Вообще, Пушкин этого периода - без излишнего морализаторства - такой джинн, выпущенный из бутылки", ужасающий не только благопристойного Жуковского, но и даже куда как более искушённого Вяземского. Гусары, попойки, актрисы, карты и разврат - вот, пожалуй, те "боги", которым он отныне молится со всею, свойственной беспечной молодости, безудержностью и даже каким-то отчаяньем. Только за полтора года - с 1818-го по лето 1819-го он был серьёзно болен трижды. И именно стихи тех лет, которыми Пушкин с бесстрашной и дерзкой отчаянностью бравировал в окружении милейшего богача, мота и кутилы Никиты Всеволожского, привели его в конечном итоге в ссылку, несмотря на заступничество славного добряка Милорадовича. Хотя... как знать, возможно, именно ссылка позволила поэту остепениться и стать тем Пушкиным, что оставил глубочайший след в нашей Истории. Стерпи тогда Александр - неизвестно ещё, чем бы всё закончилось? А пока же - вот ещё один образчик его тогдашнего творчества, адресованный, кстати говоря, также Павлу Мансурову:
Мансуров, закадышный друг,
Надень венок терновый!
Вздохни и рюмку выпей вдруг
За здравие Крыловой.
Поверь, она верна тебе,
Как девственница Ласси,
Она покорствует судьбе
И госпоже Казасси.
Но скоро счастливой рукой
Набойку школы скинет,
На бархат ляжет пред тобой
И ***** раздвинет.
А вот другой двадцатилетний молодой человек - Николай Гоголь-Яновский - в письме от 27 октября 1829 года к матушке выказывает совершенно обратные черты характера. Он уже почти год как в Петербурге, отчаянно нуждается в средствах, болеет и, кажется, крайне разочарован, ежели не сказать - напуган, что, разумеется, всячески старается скрыть, чтобы не напугать "маминьку" (горячо любимый отец уже четыре года, как скончался).
Неполучение писем от вас, почтеннейшая маминька, я не смею приписывать молчанию, зная нынешнюю переменчивую и дурную погоду для почт. Что же касается до меня, то ради бога не беспокойтесь об моей участи. Я познаю теперь невидимую руку всевышнего, меня охраняющую: он послал мне ангела-спасителя в лице нашего благодетеля, его превосходительства Андрея Андреевича, который сделал для меня всё то, что может только один отец для своего сына; его благодеяние и драгоценные советы навеки запечатлеются в моем сердце.
В скором времени я надеюсь определиться в службу. Тогда с обновленными силами примусь за труд и посвящу ему всю жизнь свою. Может быть, богу будет угодно даровать мне возможность загладить со временем мой безрассудный поступок и хотя несколько приблизиться к высоким качествам души нашего благодетеля, ангела между людей. Тогда только я буду достоин любви вашей, тогда только вы будете справедливо гордиться вашим сыном.
На службу Гоголь и в самом деле вскоре поступит - но что это за служба? Нижайшим по Табели о рангах чином, на ничтожнейшую должность помощника столоначальника 1-го стола 2-го отделения департамента уделов Министерства уделов!.. Не о том мечталось ему в родной солнечной Малороссии! Наверное, именно поэтому так жалко и трогательно выглядит приписка:
P. S. Я вас побеспокою одною просьбою: здесь очень дорого стоит пошитье манишек, и потому прошу вас покорнейше приказать сделать мне на первый случай шесть. Для образчика прилагаю в посылке одну манишку. Милая сестрица моя, я думаю, не откажется в этом также помочь мне.
Два гения русских - с причудливо переплетёнными судьбами, а - насколько оба разные!..
Только что вернувшийся с семейством из-за границы в Россию сорокалетний дипломат Фёдор Иванович Тютчев исполнен самых радужных надежд. Его инициативы по созданию положительного образа России в Европе получают одобрение Бенкендорфа, а через того - и самого Государя. В письме к родителям от 27 октября 1844 года есть много любопытных деталей и хорошо знакомых нам имён!
Я получил, любезнейший папинька, ваши два последние письма и не могу передать вам, сколь я был растроган добротой, с какой вы позаботились о нашем будущем устройстве в Москве. С другой стороны, мне несколько досадно, что вы потратились, дабы предоставить нам пользование квартирой. Ибо, судя по тому, как складываются здесь дела, я пока не вижу, когда смогу уехать отсюда. Вот как они обстоят. На прошлой неделе я виделся с вице-канцлером, и прием, оказанный им мне, намного превзошел мои ожидания. Не знаю, сказывал ли я вам, что в прошлом году мы были в постоянных сношениях и что некоторые мои письма, относящиеся до вопросов дня, были представлены и ему и государю. И вот после четвертьчасовой беседы о том, что служило предметом нашей переписки, он весьма любезно спросил меня, не соглашусь ли я вернуться на службу. Так как я уже давно предвидел этот вопрос, я сказал ему, что да и как я мыслю это возвращение. Тогда он попросил меня продлить мое пребывание в Петербурге, говоря, что считает необходимым что-то устроить, что он об этом подумает и вскорости я о нем услышу. Одним словом, и дабы сократить ненавистное мне писание, — я был вполне удовлетворен этим свиданием, даже не столько из своих личных интересов, сколько в интересах дела, единственно меня затрагивающего.
На днях я познакомился также с графиней Нессельроде, которая отнеслась ко мне чрезвычайно ласково и любезно. Я встретился с ней у князя Вяземского. Мы были вчетвером, оба Вяземские, она и я, и разошлись только в три часа утра. Через день она пригласила меня к себе. Мне оказан был самый ласковый прием. Это весьма умная женщина и отменно любезная с теми, кто ей нравится. Опускаю подробности, ибо в письме они походили бы на сплетни. Но о чем я не могу умолчать, это о приязни, какую при всяких обстоятельствах выказывает мне князь Вяземский. Самый близкий родственник не мог бы с большим рвением и усердием, нежели он, заботиться о моем благе.
Именно с этих, описываемых Тютчевым, дней начинается самая трогательная и долгая (до смерти Фёдора Ивановича в 1873 году) дружба двух поэтов и государственников - между ним и князем Вяземским. Оба смотрят на Россию одинаково, оба истово ей служат, оба - истинные (а не записные) патриоты Отечества своего. и ещё... Оба - крайне, сказать более - перманентно влюбчивы. Князь Пётр лишь недавно пережил безответное увлечение вернувшейся в столицу вдовою Пушкина Натальей Николаевной, Тютчев долгое время разрывался между второй женою Эрнестиной и молоденькой Лёлей Денисьевой... "Лев сезона" - так иронично отозвался о друге Вяземский, многое сделавший для скорейшего приёма Тютчева высшим светом.
Я же сегодня приведу одно из его не очень известных стихотворений, посвященное как раз осенней поре (у нас же осень!)
Есть в осени первоначальной
Короткая, но дивная пора —
Весь день стоит как бы хрустальный,
И лучезарны вечера...
Где бодрый серп гулял и падал колос,
Теперь уж пусто все — простор везде, —
Лишь паутины тонкий волос
Блестит на праздной борозде.
Пустеет воздух, птиц не слышно боле,
Но далеко еще до первых зимних бурь —
И льется чистая и теплая лазурь
На отдыхающее поле...
Для многих из нас собственное имение представляется чем-то идиллически-пасторальным: грибы-ягоды, мужики что-то пашут, коровы сами собою дают молоко, сады ломятся от плодов, урожай льна столь хорош, что денег у барина после его продажи - куры не клюют, по утрам прекрасно пить чай на веранде с тёплыми булками, ветчиною и вареньями, а вечером - наслаждаться Шопеном, недурно исполняемым дочерью заехавшего погостить соседа на стареньком ланнеровском рояле... Угу! Письмо от 27 октября 1869 года Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина к управляющему своим подмосковным имением Алексею Фёдоровичу Каблукову самым ярким образом свидетельствует об обратном... да ещё о том, что прожить одним лишь натуральным хозяйством в России второй половины девятнадцатого века могли себе позволить лишь самые непритязательные... либо самые въедливые, вроде чеховского дяди Вани. Письмо чрезвычайно пространно - даже и в сокращённом мною виде - и изобилует таким количеством хозяйственных подробностей, что просто диву даёшься - как это далёкий (вроде бы) от деревенского быту писатель, пробивающий к тому же в Петербурге, всё это может помнить и во всё собственноручно вникать?
Многоуважаемый Алексей Федорович.
Я не знаю, что Вам сказать по поводу предложения Евдокима. Конечно, лучше, чтоб мельница была пущена в ход и что-нибудь за нее получить, но меня останавливает следующее обстоятельство. Ежели случится, что воды будет мало, а Евдоким потребует, чтоб его колесо шло, тогда не вышла бы остановка на мельнице. Сверх того, если отдавать Евдокиму, то необходимо, чтоб он исправил маслобойню как следует; там, кажется, и водяное колесо худо. Надо также принять во внимание, что Евдоким человек буйный, а также и то, что на маслобойне будет работа день и ночь — кто же будет смотреть за тем, чтобы с мельницы не было что-нибудь похищено. Да и деньги, пожалуй, не отдаст. Дрова тоже чьи, наши или его?..
Очень жаль погоревших крестьян витеневских. Отчего случился пожар и сгорел ли дом Кузнеца? Действовала ли наша машина на пожаре. Я боюсь, чтобы пожар не подействовал на платеж за землю. Я желал бы помочь пономарю в том же размере, в каком помог и дьячку. Будьте так добры, дайте ему столько же при первом получении денег с крестьян.
Будьте так любезны, пожалуйтесь на Корочкина мировому. Надо же чем-нибудь кончить с этим негодяем, который ни копейки не платит.
Мельница продолжает приносить нищенский доход. Хорошо ли мелет Григорий? Признаюсь, меня берет сомнение, не притесняет ли он? Как не послышишь, везде дурно мелют, а везде есть мелево, а у нас хорошо мелют, а мелева нет. Что-то странно это. Неужто в Осташкове до сих пор мелют. Вы хорошо сделали, что наняли работника вместо Федула; авось либо дело лучше пойдет. Не сбавить ли нам цену на мельнице и не оповестить ли об этом? ..
Очень рад, что Вы овес убрали. Вспахали ли Вы опять это самое место под овес и унавозили ли? А также и то место на заовражье, где был прежде овес. Надобно там весной попытать посеять рожь ярицу. Вообще, я просил бы Вас выполнить все то, что я, отъезжая, написал на особом листке. Пожалуйста, не откажите мне в этом. Перепилите, пожалуйста, сушь, то есть перестойное в корне; там восемь дерев, да в рощице, где баня была, 3 осины да в Похоронных березках есть и на плотине много. Тут дров выйдет порядочно, а старые можно продать, да и старые кстати перепилить и продать...
Очень рад, что Милку оставили дома. Анна может ей давать молока, которое, конечно, остается из-под сливок, употребляемых для масла.
У нас там осталось много индеек. Для приплода нужно оставить только 4-х индеек и 2-х индюков. Остальных надо покормить недели 4 творогом и овсом пареным, и, когда установятся морозы, т. е. в декабре, пришлите нам. Но не разом, а половину в декабре, а другую в январе.
Получили ли Вы что-нибудь с крестьян? напишите пожалуйста. А также, дерут ли гречу на мельнице?
Нет, господа... Не было у меня никогда ... имения, да, пожалуй, после такого чтения и не будет! Неспособен, увольте!..
Скромность - добродетель не только девушек, но и гениев! Именно скромностью (а ещё - нежеланием участвовать в помпезном праздновании пятидесятилетия собственной литературной деятельности) продиктовано письмо Ивана Александровича Гончарова редактору журнала "Вестник Европы" М.М.Стасюлевичу от 27 октября года 1882-го , которое я с удовольствием и приведу ниже:
Я вчера послѣ Васъ, Милостивѣйшій Государь Михайло Матвѣевичъ, впалъ въ глубокое раздумье о томъ, зачѣмъ Вамъ понадобилось отыскивать въ Пуб. Библ. какой-то переводъ съ франц. въ журнальныхъ архивахъ?
„Не зародилось ли, думалъ я, въ его (т. е. Вашей) головѣ подозрѣнія, что я, упомянувъ въ застольной болтовнѣ съ Вами и Анатол. Ѳед. (А.Ф.Кони) о курьезномъ quasi-50-тилѣтіи, намекалъ на какую-нибудь овацію или что-нибудь въ этомъ родѣ, а Вы, добывъ справку изъ Библ., взяли бы, да и пропечатали бы въ журналѣ, что вотъ-молъ такъ и такъ: такой-то старецъ вонъ съ какихъ поръ мажетъ — ...
Фи! какая гадость! А я еще предупредилъ Васъ тогда, чтобы Вы не сказали кому-нибудь, „а то, пожалуй“ и т. д.“ Подъ этимъ и т. д. я разумѣлъ какую-нибудь газетную нескромность или что-нибудь подобное!
А Вы и сами справку наводите! Зачѣмъ? Да — можетъ быть — я ошибся, совралъ (мало ли что за столомъ говорится!); можетъ быть и не въ томъ году было напечатано, или вовсе не напечатано, а только предложено, да не принято, такъ какъ романъ не былъ дозволенъ. Я все теперь забылъ!
Вотъ я и рѣшилъ въ сердцѣ своемъ — немедленно предупредить Васъ и просить — никакихъ дальнѣйшихъ разысканій по этому дѣлу — ни въ журналахъ, ни индѣ не чинить, и никакими поступками ни себя, ни другихъ въ оное дѣло не вовлекать. А какъ мною упомянуто было только Вамъ и Анат. Ѳед., то обнаруженіе сего дѣла и могущія произойти изъ того послѣдствія будутъ сочтены мною за предательство.
Старику нуженъ крайний, абсолютный, для его здоровья покой, и потому онъ очень проситъ меня, а я прошу Васъ убѣдительно — о 50-лѣтіи его лѣни ни въ печати, ни инако не оглашать, ибо это его можетъ сдѣлать только больнымъ, а отнюдь не обрадовать.
Вы — можетъ быть — скажете, что Вы и не думали вовсе ни печатать объ этомъ, ни говорить никому: такъ зачѣмъ же Вамъ нужна была справка? — Нѣтъ, бросьте, бросьте это и примите мой поклонъ съ Люб. Исак. и будьте скромны.
Вашъ И. Гончаровъ
К слову сказать, Иван Александрович пережил свой юбилей ещё без малого на 9 лет, в полном одиночестве сгорев за несколько дней от воспаления лёгких в 79-летнем возрасте. Почему он никогда не был женат? «Поклонник, по художественной природе своей, всякой красоты, особенно женской, я пережил несколько таких драм и выходил из них, правда, «небритый, бледный и худой», победителем, благодаря своей наблюдательности, остроумию, анализу и юмору. Корчась в судорогах страсти, я не мог в то же время не замечать, как это всё вместе взятое глупо и комично. Словом, мучаясь субъективно, я смотрел на весь ход такой драмы и объективно — и, разложив на составные части, находил, что тут смесь самолюбия, скуки, плотской нечистоты, и отрезвлялся, с меня сходило всё как с гуся вода» Объяснение исчерпывающее, однако же... недостаточное! Тут явно какая-то тайна (надеюсь, благопристойная), раскрыть которую наверняка ещё кому-то предстоит. Что же до творчества Гончарова, то все три его великих романа (даже обруганный "Обрыв", кстати говоря, читаемый и сегодня с удивительною лёгкостью и с поразительно чувственным, если не сказать - эротичным, для своего времени образом Веры) актуальны и созвучны для нас и поныне, а их экранизации (Михалкова, "современниковская" с Козаковым и Табаковым, и Венгерова с потрясающей Риммой Марковой) - это не золотой, а, пожалуй, бриллиантовый фонд советского кино.
А постоянный корреспондент нашего цикла Николай Александрович Романов всё продолжает неустанно отдавать всего себя на благо вверенного свыше его заботам Отечеству. 27 октября 1896 года он со скрупулёзностью, явно достойной куда лучшего применения, запишет в своём дневнике:
"Мороз стоял довольно крепкий. В 10 отправились в Гатчину с Д. Мишей и Сергеем, которые вчера вернулись из-за границы. После обедни завтракали со всеми. В 2 часа было отпевание в Кирасирской церкви тела Ивана Мих. Голицына, затем его отвезли на жел. дор. для перевезения в Москву. Гулял с Мишей и Андреем. После чаю вернулись в Царское. Читал немного; вечером поиграли в четыре руки"
Ежели кто-то предположит, что, должно быть, Государь давеча очень много трудился, а сегодня вот - решил немного передохнуть, то... увы... Как пел БГ - "сегодня тот же день, что был вчера":
"Весь снег к счастью сошел, сделалось тепло, но дуло очень сильно, так что повалило много деревьев. Гуляли вдвоем до докладов. В 3 ч. поехали в Баболово и оттуда вернулись домой пешком обычной дорожкой вдоль водопровода. После чаю читал и писал Ксении. Вечером играли в наш любимый трик-трак"
Единственное здесь, что намекает на какую-либо деятельность - "гуляли до докладов". Впрочем, сами доклады, вероятно, длились недолго, ибо - во-первых, до них ещё надобно было и позавтракать, и погулять, а уже в три часа - ехать в Баболово, пить чай, писать Ксении и играть в трик-трак... Времени нет совсем, как всё успеть?
А завершим же наш день из жизни Российской Империи, пожалуй, не совсем традиционно... Не нужно сегодня мрачно предчувствующего Блока... Вчитайтесь в бесподобную, удивительную, новаторскую ритмику строк князя Петра Вяземского, написанных им 27 октября 1863 года в Венеции. Что за язык, право?..
Венеция прелесть, но солнце ей нужно,
Но нужен венец ей алмазов и злата,
Чтоб всё, что в ней мило, чтоб всё, что там южно,
Горело во блеске без туч и заката,
Но звёзды и месяц волшебнице нужны,
Чтоб в сумраке светлом, чтоб ночью прозрачной
Серебряный пояс, нашейник жемчужный
Сияли убранством красы новобрачной.
А в будничном платье под серым туманом,
Под плачущим небом, в тоске дожденосной
Не действует прелесть своим талисманом,
И смотрит царица старухой несносной.
Не знаешь, что делать в безвыходном горе.
Там тучи, здесь волны угрюмые бродят,
И мокрое небо, и мутное море
На мысль и на чувство унынье наводят.
Под этим уныньем с зевотой сердечной,
Другим Робинсоном в лагунной темнице,
Сидишь с глазу на глаз ты с Пятницей вечной,
И тошных семь пятниц сочтёшь на седмице.
Тут вспомнишь, что метко сказал Завадовский,
До прозы понизив морскую красотку:
«Здесь жить невозможно, здесь город таковский,
Чтоб в лавочку сбегать – садися ты в лодку».
Таким - или примерно таким - увиделся мне день 27 октября в жизни огромной империи. Хорош он был или плох - судить вам. Я же только могу пригласить Вас, уважаемый читатель, на посвящённую дню 29 октября, главу нового цикла "Век мой, зверь мой. День из жизни 1/6 части суши ХХ века", и уже совсем скоро - очередная, ноябрьская статья цикла "Однажды 200 лет назад" с непременными литературными прибавлениями к ней.
С признательностью за прочтение, не вздумайте болеть и, как говаривал один бывший юрисконсульт, «держитесь там», искренне Ваш – Русскiй РезонёрЪ