Из "Записок" Вильгельма (Василия Фёдоровича) Ленца
По поводу важного и долгого судебного дела в Сенате, я вынужден был весною 1833 года отправиться в Петербург. Два дня и две ночи ехал я из Риги в дилижансе и наконец, утром на третий день, достиг 60° северной широты и остановился против Семеновского моста, у конторы дилижансов. Уже и тогда славилась гостиница Демута, приобретшая в настоящее время историческую известность.
Мне шел 24 год. Париж и Лондон были мне коротко знакомы; с понятием о больших городах я вполне освоился; но кроме некоторых родственников, принадлежавших к чиновничьему мирку, я был человек чужой в Петербурге, где судьба определила мне узнать все и всех и застрять на долгое время.
В своей родной Риге я числился адвокатом. Дядя мой, генерал-лейтенант Бартоломей (Алексей Иванович), принадлежавший к дворянскому роду лифляндского острова Эзеля, женился в Петербурге на графине Девьер (Александре Николаевне, урожд. Сабурова) и затем исчез для нас в высшем воинском кругу.
Он был человек сердечный и во времена молодости искреннейший друг моего отца. Отец Бартоломея находился в таких дружеских отношениях с моим дедом по отцу, что они поменялись между собой старшими сыновьями, так что мой отец воспитывался в Аренсбурге, а Бартоломей у нас в Риге. Редкий случай, характеризующий семейные отношения старого времени.
Мне велено было явиться к дядиной теще. Старая графиня (Марья Михайловна Девьер) жила у Конюшенного моста на Мойке, в тесной, но уютной обстановке. Я очутился перед маленькой, дородной женщиной, с головой, глубоко ушедшей в плечи, с серыми проницательными глазами и рябоватым лицом. Графиня была урожденная Сабурова, а Сабуровы принадлежат к древнейшим боярским родам.
Она во всех отношениях была представительницей прошлого столетия, объяснялась только по-русски и придерживалась старого патриархального обычая говорить всем, старому и молодому, знатному и незнатному, ты.
Некогда она была богата и жила открыто. Теперь посвятила она всю себя моему двоюродному брату Ивану (Алексеевич) Бартоломею, который только что был выпущен из юнкерского училища гвардейским офицером и жил у нее в доме. - Мой Жан ученый, - сказала она, - и ведет разговоры все об ученых предметах. Согласен ты жить у нас, в одной с ним комнате? Я принял предложение с радостью.
Жан, хотя и прошел только курс юнкерского училища, был действительно в своем роде ученый. Он был не из тех, которые полагают, что на все достаточно одного только здравого человеческого смысла, этого знаменитого здравого смысла, на который все ссылаются, но который встречается так редко. Он был нумизмат по природе. Он сам собой выучился персидскому языку. Сассаниды были его специальностью. По целым дням сидел он за своими монетами. Известный нумизмат, академик Дорн, посещал его и советовался с ним при покупке монет. Когда Жан брал в руки монету, взор его насквозь проницал ее, и часто говаривал он, к удивлению великого немецкого ученого: - Эта монета настоящая, а эта известная Парижская подделка, и представлял доказательства своему мнению.
Также и по латыни он выучился сам собой, практически, по римским монетам, а не по Брёдеру и Шаллеру. Все в нем было дельно и основательно. Если я предлагал помочь ему в разборе какой-нибудь надписи на монете, он отвечал: - Не надо, не надо! Дня в два я сам добьюсь, лишь то остается в памяти, до чего сам дойдешь! Латинским языком занимался он только для разнообразия, следуя пословице: Varietas delectat (Разнообразие приятно). Он любил римские изречения. Восточными языками он обладал как родным. Он говорил каким-то особенно-изящным русским языком, не таким как другие, и превосходно по-французски. Относительно произношения, он был педант и в спорах об этом предмете всегда оставался прав.
Писать на иностранных языках он терпеть не мог, а также не любил немецкого языка, который знал очень мало - явление, очень часто встречающееся в детях, происходящих от смешанных браков. Он был ультра-аристократ и обладал сведениями по части геральдики. Герб его отца был прекрасен: Пегас с надписью: per aspera ad astra (Трудным путем к небесам). Свои нумизматические исследования он представил Академии на сухом французском языке; они были опубликованы в "Бюллетене" и оценены по достоинству знатоками.
Мы спали на диванах, пред которыми стояло по рабочему столику. Говорили мы по-французски, и ему нравился мой несколько изысканный парижский выговор; но малейший неправильный акцент в произношении приводил его в священное негодование. Это было для меня очень полезно.
- Что за толстая книга? спросил он меня в первое утро.
- Corpus juris и вдобавок издание Эльзевира.
- Я люблю толстые книги, вот и моя толстая книга!
Это был Кер-Портер, сборник великолепных гравюр на меди, изображавших развалины Персеполя, - огромный фолиант в полинялом красном сафьяне с золотым гербом.
- Это редкость, где вы ее достали?
- Где я достаю и свои монеты - на толкучке. Надобно только не щадить труда, надо все исследовать: погреба, подвалы. Видишь ли, когда умирает какой-нибудь знатный вельможа, державший только ради моды библиотеку или какую-нибудь коллекцию, то лакейство крадет из всего этого, что только можно, и продает за бесценок стоившее больших денег. Все это попадает на толкучку. Я туда делаю еженедельный набег. Толкучка неистощима, потому что воровство никогда не прекращается.
И действительно, десять лет спустя, один молодой гвардейский офицер, любитель картин, купил на толкучке, большую надвое распиленную картину Гольбейна, восстановил ее и отказался продать за 40000 франков Людовику Филиппу, который именно в то время собирал произведения Гольбейна и посылал нарочного удостовериться в ее подлинности.
Она представляла "Поклонение Волхвов", сопровождаемых многочисленной свитой; фигуры в 1/4 натуральной величины. Весь Петербург бросился смотреть картину. Имя счастливца Ладевицкий; в большом свете его называли le petit guerrier (маленький воин). Через эту картину он попал ко двору великой княгини Елены Павловны.
Касательно обмена мыслей, Бартоломей был мне другом, но, в сущности, мы составляли положительную противоположность между собой. В музыке и поэзии он ничего не смыслил, не интересовался даже Бальзаком, бывшим тогда в такой моде, что можно было даже вместо: -Comment vous portez-vous? спросить: Avez-vous lu "l'Histoire des treize" (Как поживаете? Читали ли вы "Историю тринадцати")?
Бартоломей говаривал: - Как получу наследство после матушки, сейчас же выхожу в отставку, переодеваюсь персидским нищим и пешком пойду чрез Ташкент и Персию в Индию. Вот там-то можно находить древние монеты! Когда ему доводилось идти в караул, он клал в карман сверток с Сассанидами со словами: - Вот мой Бальзак, - отправлялся на свою 24 часовую службу.
Он был мелочен по службе, но очень любим товарищами и умел сделать так, что они редко его посещали, чтобы не отнимать у него времени от занятий. Он мало спал и почти ничего не ел, но весь день напролет пил чай и курил. По ночам он рисовал на память развалины Персеполя и исправлял себя потом по Кер-Портеру. Он не посещали ни общества, ни театров.
В первый же день моего новоселья, около 4 часов, поднялся страшный шум на дворе дома, куда выходили наши окна. Громадное здание на четырех колесах, с исполинскими гербами на дверцах, в четыре лошади, с форейтором, кучером и лакеем в ливрее, с громом выкатилось из ворот.
- Grand'maman отправляется в Зимний дворец, - объяснил мне Жан: - она круглый год ежедневно ездит к министру двора (князю Волконскому) обедать. К 11 часам вечера за нею приезжает карета. Дождитесь бабушки, она это любит, она вам расскажет, что там было и кто там был. Но при этом вы должны только слушать, ничего не говорить и ни о чем не расспрашивать; она старого поколения и старого времени, когда молодые люди не смели разевать рот, для нее и министр внутренних дел, Перовский, молодой человек. Сего последнего вы увидите у нас, - он человек очень сведущий и в милости у князя.
Бартоломей отправился в караул, я остался один. - Пора бы пообедать, - подумал я, и скромно осведомился на счет обеда у горничных, старшая из которых дежурила по ночам у графини, когда та страдала бессонницей. Ответ был:
- У нас на кухне никогда не разводят огня, ставят только самовар, - мы никогда не обедаем, мы покупаем себе поесть в лавке. Молодой барин тоже посылает за обедом - ему все равно.
Графиня возвращалась ровно в 11 часов. Лакей нес за нею сверток с придворными конфетами, который она аккуратно каждый раз брала от десерта и которые на другое утро подавались к чаю. Этими отличными конфетами можно было заморить червячка до обеда.
Настала для меня своеобразная, тихая-тихая жизнь. По вечерам можно было чуять веяние вечности! Я чувствовал себя как в птичьем гнезде, в самой трущобе леса, называемого Петербургом.
- Пора тебе представляться! - сказала добродушная старушка. Я говорила о тебе с Грегуаром (Волконский, Григорий Петрович). Грегуар был сын министра двора, только что возвратившийся лауреатом из Парижского университета, отличный баритон и человек в высшей степени любезный. Впоследствии он был очень любим, в должности попечителя Петербургского университета.
С ним я тотчас же сошелся: это был человек по мне. Он явился ко мне сам, совершенно по-парижски и объявил мне напрямик:
- Я введу вас только в два дома, где я свой человек и где вы можете быть уверены в отличном приеме: к князю Одоевскому, писателю, и к почт-директору Булгакову (Константин Яковлевич). У Одоевского вы найдете литераторов из высшего круга и также Блудова (Дмитрий Николаевич); с ним не мешает познакомиться. У Булгакова вы встретите министров и дипломатов; даже отец мой, который ни у кого не бывает, посещает его. Вы вероятно уже слышали от ваших близких, что отец мой неразлучен с Государем, - ему я не смею никого представлять.
Григорий Волконский (Князь Григорий Петрович Волконский, в должности гофмейстера, женат был на дочери шефа жандармов графине Марии Александровне Бенкендорф) занимал маленькую антресоль в коридоре Зимнего дворца, ведущем в помещение гофмейстера, в непосредственном соседстве с Государем.
В этой антресоли мы много занимались музыкой. Известная витая лестница, со стороны Невской набережной, на пути в Фельдмаршальскую залу, вела также и к министру двора, который занимал всего три комнаты, но в каком соседстве! Накануне нового года, в те времена, каждый имел право являться без билета в Зимний дворец на маскарад, состоявший в том, что весь двор, одетый в домино, совершал процессии чрез все покои дворца.
Двор ужинал в театре Эрмитажа. Народу во дворце собиралось несколько тысяч, в том числе немало бараньих тулупов. Все залы, все комнаты были битком набиты людьми из всех сословий. И над всей этой массой высилась высокая фигура, императора Николая, в треугольной шляпе с развевающимися перьями.
Князь Григорий Волконский был так добр, что взялся показать мне этот ужин. Сделать это мог только он, да и то, директор Эрмитажа Лабанский (?) чуть не преградил нам доступа. Освещение театра было по истине волшебное. От этого народного праздника, не имевшего ничего себе подобного при других Европейских дворах, до такой степени портилась мебель, подымалась такая пыль по всему необъятному зданию, что он был отменен с 1 января 1835 года.
Расскажу замечательный случай, связанный с воспоминанием об этом празднике. При Александре I-м вошло в обычай спрашивать у первого, кто входил во дворец, и у последнего, кто его покидал, имена их и на другое утро докладывать о них Государю.
Один начальник отделения Военного Министерства, состоявшего под управлением всемогущего Аракчеева, никогда еще не бывал ни в маскараде, ни в театре, всю жизнь он ложился в 10 часов вечера и вставал с солнцем. Сестра его жены приезжает из провинции, и обе дамы решают, что старик должен ехать с ними в маскарад. На свое несчастье он соглашается. Он не знал, что такое выходить из дому, или возвращаться в 11 часов.
В огромном нижнем этаже дворца, в некоторых проходных комнатах есть маленькие, неосвещенные кабинетцы, снабженные креслами. Этот господин юркнул в один из таких закоулков, сказав своим дамам, чтоб они следовали за толпой, совершили бы своей маскарадный обход и потом пришли за ним. Но этого им не удалось исполнить: кабинетцев множество, занавески их опущены, давка страшная.
Дамы в отчаянии отправляются домой, старика же утром будят полотеры. Он ушел последним, но и прибыл первым, в надежде поскорее отделаться. Проходит год. Аракчеев делает представление к наградам. Его лучший работник, наш начальник отделения, тоже не забыт. Представление Государь утверждает, вычеркивая одного начальника отделения.
Аракчеев решается замолвить за него слово, но Государь прерывает его: - Вы ничего не знаете: этот чиновник посещает все маскарады; он первый появляется и последний уезжает - это уж не работник! Никакие доводы не действовали: старику пришлось выйти в отставку. А он только и покидал свою квартиру, чтобы идти в канцелярию, где и был первым и последним.
Так рассказывал мне этот анекдот обер-шенк граф Вельегорский и при этом прибавил: - Я тебе вот что скажу: ты, мне кажешься именно таким человеком, что способен как раз попасть в беду. Граф, по русскому обычаю, говорил мне ты, из снисходительной дружбы.
В 1833 г. князь Владимир Одоевский, уже известный писатель, принимал у себя каждую субботу после театра. Прийти к нему прежде 11 часов было рано. Он занимал в Машковом переулке (на углу Большой Миллионной) скромный флигилек, но, тем не менее у него все было на большую ногу, все внушительно. Общество проводило вечер в двух маленьких комнатках и только к концу переходило в верхний этаж, в львиную пещеру, то есть в пространную библиотеку князя.
Княгиня, величественно восседая перед большим серебряным самоваром, сама разливала чай, тогда как в других домах его разносили лакеи совсем уже готовый. Ее называли la belle Creole (прекрасная Креолка), так как она цветом лица похожа была на креолку и некогда славилась красотой. Она была сестра сенатора Ланского, бывшего впоследствии министром.
У Одоевского часто бывали Пушкин, Жуковский, поэт князь Вяземский, драматург князь Шаховской, в насмешку называвшийся le pere dela comedie (отец комедии), далее Замятин (будущий министр юстиции), Блудов, молодые члены французского посольства.
Из дам особенно обращали на себя внимание красавица Замятина, графиня Лаваль старая и страшно безобразная, и нетерпящая света княгиня Голицына, Princesse Nocturne (Ночная Княгиня), как ее называли, потому что она обращала ночь в день и вставала не раньше полуночи. Она носила всегда платья резких цветов, слыла ученой и, говорят, вела переписку с Парижскими академиками по математическим вопросам. Мне она казалась просто скучным синим чулком.
Во время пребывания Бальзака в Петербурге в 1845 году, она, не будучи с ним знакома, послала за ним в полночь карету с приглашением к себе. Я случайно находился в то время у Бальзака, который очень этим оскорбился, и я всеми силами старался успокоить его, поставляя ему на вид все странности старухи.
Бальзак написал ей: У нас, милостивая государыня, посылают только за врачами, да и то за теми, с которыми знакомы. Я не врач. Подпись, и ничего более. В негодовании Бальзак ударял кулаком по столу и восклицал: - Чего мне еще после этого ждать впереди!
У князя Одоевского я встретился с земляком фон Вегезаком, рижским уроженцем, которого за его наружность называли бароном. Он служил под начальством Лаваля в Министерстве иностранных Дел и впоследствии был министром-резидентом в ганзейских городах.
Тут можно было встретить также Дантеса, красивого кавалергардского офицера, от руки которого впоследствии пал Пушкин. Гордый своими успехами между дамами, он был воплощенная спесь. Гораздо скромнее и проще держал себя молодой римлянин, друг Григория Волконского, учитель пения, Чиабатта, ослепительной красоты Антиноева голова. Он женился на богачке и потерялся для нас во внутренних губерниях империи. По красоте Дантес не мог идти в сравнение с Чиабаттой, но он носил мундир, а мундир надо всем брал тогда верх!
Однажды вечером, в ноябре 1833 г., я пришел к Одоевскому слишком рано. Княгиня была одна и величественно восседала перед своим самоваром; разговор не клеился. В этом доме человечество подразделялось на князя, княгиню, княжну и за тем уже остальное человечество.
Вдруг, - никогда этого не забуду, входит стройная дама, в платье из черного атласа, доходящем до горла (в то время был придворный траур). Это была жена Пушкина, первая красавица того времени. Такого роста, такой осанки я никогда не видывал "incessu dea patebat" (Когда она появлялась, то казалось, что видишь богиню)! Благородные, античные черты ее лица напоминали мне Эвтерпу Луврского музея, с которой я хорошо был знаком. Князь Григорий, подойдя ко мне, шепнул на ухо:
- Не годится слишком на нее засматриваться.
В этом доме не существовало общего всем другим домам и всегда тягостного обычая представлять гостей друг другу. Раз, введенный сюда считался как бы знакомым со всеми и так и держал себя. Это весьма удобно. Уходят, не прощаясь, и входят с легким поклоном, как будто виделись 10 минут тому назад. Мне захотелось посидеть, по крайней мере, около Пушкина.
Я собрался с духом и сел около него. К моему удивлению, он заговорил со мной очень ласково: должно быть был в хорошем расположении духа. "Фантастические сказки" Гофмана в это самое время были переведены в Париже на французский язык и, благодаря этому обстоятельству, сделались известны в Петербурге. Тут во всем главную роль играл Париж. Пушкин только и говорил что про Гофмана; недаром же он и написал "Пиковую Даму" в подражание Гофману, но в более изящном вкусе.
Гофмана я знал наизусть; ведь мы в Риге, в счастливые юношеские годы, почти молились на него. Наш разговор был оживлен и продолжался долго; я был в ударе и чувствовал, что говорил как книга.
- Одоевский пишет тоже "Фантастические пьесы", - сказал Пушкин с неподражаемым сарказмом в тоне. Я возразил совершенно невинно: Sa pensee malheureusement n'a pas de sexe (К несчастью, мысль его не имеет пола), и Пушкин неожиданно показал мне весь ряд своих прекрасных зубов: такова была его манера улыбаться.
- Что такое вы сказали? - спросил меня князь Григорий, - чему он засмеялся?
Слова, сказанные мною, впоследствии распространились в публике, я должен был бы сказать себе: si tacuisses, philosophus mansisses (Если бы смолчал, остался бы философом), но я был молод.
Наверху в библиотеке у Одоевского сидел худощавый господин, в черном фраке, застегнутый на все пуговицы, со звездой на каждой стороне груди. Я слышал от Бартоломея, что настоящая сторона для звезды левая, хотя бы их имелось и две. Черный господин напомнил мне Магнетизёра в Гофмане.
Он рассуждал о полемике между Савиньи и Гансом по вопросу о posse-sio (владение), сделавшейся известною благодаря только что прибывшей из Парижа книге Лерминье: Introduction a l'histoire de droit (Введение в историю права), поверхностной, но написанной увлекательным слогом. И все же опять Париж!
Черный господин продолжал ораторствовать. Пушкин бросал на него нетерпеливые взгляды: ему очевидно все это страшно надоело. Я испросил себе слова, только потому (как я скромно прибавил) что слушал в Берлине лекции Савиньи и Ганса. Я попал в свою сферу и изложил дело ясно и доступно всем, что не составляет большой заслуги для студента Дерптского университета.
Черный господин поднялся с места и прямо подошел ко мне. - Я принимаю по четвергам, - сказал он, и буду очень рад видеть вас у себя. Я Дегай (Павел Иванович).
Это приглашение имело для меня важные последствия. До сих пор тяжба моя заставляла меня не раз понапрасну стучаться у дверей его, он оставался для меня невидимкой, он, директор Министерства Юстиции. Дегай тотчас же определил меня на службу, что было моим самым горячим желанием, ибо Петербург мнё полюбился.