Найти тему

Фотография деда

Мой дед, Тябин Николай Сергеевич
Мой дед, Тябин Николай Сергеевич

Деду позволили остаться в доме только одной фотографией. О нем редко говорят.  Если вспоминают, то плохое. Пил запойно. Пропадал неделями. Если приходил домой, для домочадцев начинался ад. Громко кричал, пел песни ночами напролёт, беспокойно ходил по дому.  Это могло длиться неделю и больше. Никто в эти дни не спал. Как в общем и в дни, когда судьба его была неизвестна. Поэтому дети, как это водится в деревне, загруженные тяжёлыми сельскими хлопотами, и так считающие школьные часы роскошью, когда можно дать телу отдохнуть, в школу почти не ходили. Или ходили, но с трудом, силясь не уснуть, просиживали даже самые простые предметы.

Детей было четверо, три дочери и сын. Моя мама - старшая. В ней до сих пор живет страх ко всему, что связано с алкоголем. Всегда избегала вечеринок, праздников, походов в гости. Еще моя мама была единственной из детей, кто знал отца, когда он не пил.

Фотография деда не висит торжественно на стене в рамке. Она лежит в комоде, образуя бесформенную массу вместе с другими такими же выцветшими, почти ватными в уголках, фотографиями разнообразных родственников. Многих из них я не знаю. Некоторых не знает и бабушка. Причина их попадания в комод никому из оставшихся в живых не известна. А вот почему деду определено место именно тут, я догадываюсь. Хоть вслух этого никто никогда не произнёс.

Он отравился паленой водкой и умер в сорок три года, оставив бабушку одну с четырьмя детьми. Почти до семидесяти лет она работала дояркой на ферме. Я застала время ее «активной профессиональной деятельности на благо страны». Условия этой деятельности были нечеловеческими. В 4 утра открытый грузовик увозил ее на ночную дойку. В 8 возвращал. Потом в 9 увозил на утреннюю и возвращал в 12. Снова увозил с часу до пяти на дневную дойку, в последний раз она уезжала в 6 вечера и дома появлялась в 9.

Почти перед пенсией количество доек сократили до трёх в сутки. В колхоз завезли оборудование, которое неизменно ломалось, вызывая бурную ругань и доказательство собственной ценности доярок. С приходом модернизации они продолжали жить на ферме. Каждый день. В любую погоду. Вместе с другими женщинами бабушка ехала в открытом кузове, и особенно печально эта живая масса сонных лиц выглядела в непогоду, в ливень, в град, в метель. Кузов так никто и не закрывал. Доярки без особого успеха кутались в плащи, платки, фуфайки. При этом я не помню, чтобы бабушка хотя бы раз пропустила рабочий день по причине болезни. Не помнили и ее дети, чтобы их болезни как-то меняли привычный уклад, чтобы их вообще кто-то лечил. Как-то сами проходили бронхиты, глисты, вши, лихорадки, желтухи, однажды мама, сама ещё ребёнок, искала по всему селу человека с лошадью, чтобы отвезти маленького брата в районную больницу. Сепсис. Едва успели.

Фактически, бабушки дома никогда не было. Мама вспоминает, что приготовленная еда была редкостью, хотя в продуктах не нуждались. Платили дояркам неплохо. Уже в пять лет мама умудрялась готовить что-то простое, варила картошку, макароны. Это в дополнение к работам по огороду. Кроме того, она фактически заменила мать своим младшим сёстрам и брату, кормилицу многочисленным свиньям, курицам, корове.

Мою маму, как и остальных детей в семье, не долюбили, не доласкали, не долечили, не докормили, не досмотрели. «Не до» - это даже слишком сильное определение. Просто «не». Наверное, за это деда не простили. Он предал семью. Я никогда не слышала именно этих слов. Но это всегда подразумевалось. Он променял жену и детей на водку.

Всякий раз, приезжая к бабушке, я открываю комод. Груз обиды не давит на меня, у меня не было сначала времени с ним, потом времени без него. Поэтому я легко это делаю. Достаю мягкую пачку, небрежно сложенную в очень старый пакет. Нахожу фотографию деда. Ему там лет девятнадцать. Очень напряженное и красивое лицо. Говорят, он был из более зажиточной семьи, чем бабушка. К тому же, она была не красива. Отучилась только семь классов. А он учился в техникуме, много читал, шикарно пел, играл на аккордеоне. Почему они оказались вместе, никто так и не выяснил. Бабушка до сих пор отвечает, что просто поженились и все. Она ожидаемо пришлась не ко двору, много лет жила под одной крышей со свекровью, имела прозвище, никогда не слышала от матери мужа своего имени или вообще обращения, предназначенного человеку, а не скоту. Муж не защищал. Она и не жаловалась. На все нападки матери о нерадивой невестке, он молча брал аккордеон и уходил из дома.

Моей маме было лет семь, когда он начал пить. Эти семь лет она изредка, когда бабушка не слышит, вспоминает тепло, всегда будто стыдясь этого запретного чувства. Отец учил ее читать, делал с ней уроки в первом классе. Брал с собой на трактор, на комбайн, на рыбалку. Рассказывал много историй. В основном весёлых. А иногда и страшных, из военного детства.

Ему было десять лет, когда в селе начался страшный голод. Отец к тому времени уже пропал без вести. Мальчик жил с матерью и сестрой. Женщины сдались быстро.  Когда начали пухнуть от голода, он носил ягоды, грибы, заваривал кору. Как-то в августе он обнаружил их полумёртвыми. Встать они уже не могли. И он пошёл в единственное оставшееся место надежды, на колхозное пшеничное поле. Прополз незамеченным. Набрал две полные горсти колосков. А когда отползал со своей добычей обратно, к дороге, путь преградил охранник с ружьем. Он не стрелял. Бил тяжёлым кирзовым сапогом в лицо, в пах, по рёбрам, по исхудалому, изможденному детскому телу. Наверное, он его и оттащил к лесополосе. Дед рассказывал, что когда пришёл в себя, деревья вокруг кружились, уплывали, огромное солнечное колесо будто накатывалось на него. Сколько он так пролежал, прежде чем смог встать, не известно. Но когда поднялся на колени, чтобы ползти домой, понял, что кулаки с колосьями все ещё крепко сжаты. Он с трудом их разжал даже дома. Мать и сестра выжили.

Я смотрю в его грустные, но такие взрослые, даже стариковские глаза на фотографии, на его плотно сжатые пухлые губы, его почти неприличную шевелюру кудрявых волос. Все это, с беспечной улыбкой, с другими, счастливыми детскими воспоминаниями, могло бы быть голливудской карточкой начала пятидесятых. Я знаю это лицо наизусть, но каждый раз вглядываюсь пристальнее, чем в предыдущий, силясь найти в нем что-то новое. Я ищу ответы. Что я хочу понять? Вопрос всегда один. Был ли он счастлив, хоть когда-то, хоть единожды? И если бы диалог через время был возможен, я бы ждала ответа, как в детстве, скрестив пальцы, повторяя про себя: пожалуйста, пусть будет «да».  Мне очень важно знать, что «да».