Получив свою рукопись с правкой царя, Пушкин поначалу попытался спасти повесть — внести в неё исправления: попробовал было слово «кумир» заменить более нейтральным — «седок». Но смысловая разница оказалась для него непомерно велика, и в конце концов он предпочел петербургскую повесть «Медный всадник» не печатать. Такова оказалась цена одного слова.
Пройдут годы, десятилетия, и писатель Д. Гранин, перечитывая классика, заметит:
«Оказалось, что именно в отчёркнутых строках сосредоточилась та доля сокровенного, пожертвовать которой нельзя без ущерба для смысла поэмы. В истинно поэтических произведениях, где всё необходимо, есть какие-то несущие узлы, выраженные иногда одной фразой, одним словом, убрать их — и всё исказится, рухнет. Примечательно, что Николай I, отнюдь не ценитель и знаток поэзии, сумел отыскать в поэме эти важнейшие опорные её точки. Второй лик Петра и второй лик Евгения — эти вторые опаснейшие лики, которые как бы начинали реакцию расщепления, — их Николай I обнаружил и вычеркнул. Он учуял их тем особым нюхом на крамолу, обострённым у ревнителей самовластья».
Почти сразу последует второй чувствительный удар: Пушкину присвоят придворное звание — камер-юнкер. Пушкин рассердился. На что? Оно не соответствовало его возрасту? Пушкина взбесило другое: положение историографа позволяло ему видеть себя преемником Щербатова и Карамзина. Будучи поставлен в ряд с другими камер-юнкерами, он как бы утрачивал свою исключительность.
На деле пожалованный мундир являл собой совсем иное: при дворе Николая I быть историографом — значило гораздо меньше, чем в просвещённые времена XVIII — начала XIX столетий.
В начале 1835 года Пушкин приступил к конспектированию 9-томника «Деяния Петра Великого, мудрого преобразователя России», написанного И. И. Голиковым, основного тогда труда по истории Петра. В декабре того же года он намеревался ехать в Москву «на два месяца или более», чтобы рыться в тамошних архивах. Но поездка тогда не состоялась. Впрочем, в свой приезд в Москву в мае 1836 года поэт посетил московские архивы. О чём известил жену:
«В Архивах я был и принуждён буду опять в них зарыться месяцев на шесть».
И Пётр Чаадаев в письме из Москвы к А. И. Тургеневу от 25 мая писал:
«У нас здесь Пушкин. Он очень занят своим Петром Великим».
Осенью, получив от М. А. Корфа список преимущественно иностранной литературы о Петре, он «испугался и устыдился»: оказалось, что «большая часть цитованных* книг» ему неизвестна. В январе 1837-го, за три недели до своей смерти, поэт говорил посетившему его Д. Е. Кёлеру, бывшему лицеисту:
«Я до сих пор ничего не написал ещё, занимался единственно собиранием материалов; хочу составить себе идею обо всём труде, потом напишу историю Петра в год или в течение полугода и стану исправлять по документам».
* Цитовать — устар. Цитировать.
И с каждым прожитым день росло осознание Пушкиным опасности, нависающей над ним: его репутация в свете как человека, облечённого доверием царя, находится под угрозой.
Последнее упоминание о его работе над сочинением о Петре промелькнёт в дневниковой записи А. В. Никитенко 21 января 1837 года, где сказано о встрече с Пушкиным у П. А. Плетнёва. Из неё становится ясно одно: поэт осознал, что «историю Петра пока нельзя писать, то есть её не позволят печатать. Видно, что он много читал о Петре». Справедливость опасения Пушкина позже нашла своё подтверждение в словах Николая I, когда Жуковский представил государю пушкинские материалы по истории Петра I для их опубликования:
«Рукопись издана быть не может по причине многих неприличных выражений на счёт Петра Великого».
Обстоятельства сложились так, что нити драматической ситуации с «Историей Петра I», обусловленной прежде всего мучительным несовпадением собственных взглядов с характером официального заказа, сплелись в жёстко завязанный клубок с нитями финансовой несостоятельности и семейной коллизии. Пребывая в ужасном нервном состоянии, Пушкин становится мрачным, неразговорчивым, замкнутым в себе. Таковы ноябрь, декабрь 1836 года и январь 1837-го. Бывало «тоской и рифмами томим», теперь всё чаще он остаётся наедине с тоской. Она у него постоянно есть, а вот с рифмами напряжёнка. Все его друзья говорят о той страшной депрессии, в которой он находился.
Историк В. С. Листов в одной из своих работ о поэте — «Пушкин: Однажды и всегда» — пишет:
«Есть свидетельство, что, когда у него за спиной падает книга, он оборачивается как от выстрела — в таком он нервном напряжении».
Скорее всего, рассуждение историка построено на воспоминаниях Льва Павлищева, который ссылался на слова матери, сестры Пушкина:
«Ольга Сергеевна была поражена его худобою, желтизною лица и расстройством его нервов. Александр Сергеевич не мог сидеть долго на одном месте, вздрагивал от громких звонков, падения предметов на пол; письма же распечатывал с волнением; не выносил ни крика детей, ни музыки».
Уважаемые читатели, голосуйте и подписывайтесь на мой канал, чтобы не рвать логику повествования. Буду признателен за комментарии.
И читайте мои предыдущие эссе о жизни Пушкина (1—116) — самые первые, с 1 по 28, собраны в подборке «Как наше сердце своенравно!»
Нажав на выделенные ниже названия, можно прочитать пропущенное:
Эссе 67. Н.К. Загряжская: «Действительно, вы очень красивы» (фр.)
Эссе 71. Любовный треугольник менее всего можно положить в основание пушкинской трагедии
Эссе 75. Фёдор Тютчев: «…не царь, а лицедей»