Братья наши, южные славяне, как известно, большие охотники до всякой чертовщины. Видимо, от них эта зараза добралась до Малороссии, а уже Малороссия родила Вия, это «колоссальное», по словам самого автора, «создание простонародного воображения».
Будь моя воля, я бы поменял «Вия» и «Ивана Федоровича Шпоньку» местами: первого отправил бы в сборник «Вечера на хуторе», а второго поместил бы в «Миргород». Тогда оба сборника приняли бы законченный и логичный вид: в одном сплошные чудеса, в другом – проза жизни, иногда довольно суровая, как, например, в «Тарасе Бульбе». Но, как говорится, автору виднее. Полемизировать по этому поводу с Николаем Васильевичем глупо и бесполезно.
Итак, «Вий». Что приходит на ум? Разумеется, молодые Варлей и Куравлев. Правильные акценты расставлены в этом кино: ужасам там уделено ровно столько места, сколько они заслуживают. В самой же повести все ужасы уместились на полутора страницах из тридцати девяти. Хотя и здесь чувствуется рука мастера: одна слеза, покатившаяся из-под опущенных ресниц по щеке ведьмы, и застывшая каплей крови, многого стоит.
«Но не в этом теперь дело», как говаривала незабвенная тетушка, Василиса Кашпоровна. Дело, конечно, в живописных картинах бурсацкого быта, киевского рынка и патриархального подворья старого сотника. Вообще, во всей этой, неизъяснимо очаровательной атмосфере малороссийской неги и лени, и бесконечного южного лета, что баюкает в своих нежных, но крепких объятиях и самое природу, и редкие хутора, и их беспечных обитателей.
Вся повесть щедро насыщена своеобразным и неповторимым гоголевским юмором. Этот юмор настолько органичен неторопливо-беззаботному образу жизни поселян, что, кажется, он льется на страницы повести из-под пера автора без малейшего напряжения, легко и естественно.
Вот от толпы счастливых бурсаков, счастливых от того, что начались вакансии, то есть каникулы, по-нашему говоря, отделяются трое и сворачивают с большой дороги в сторону, с тем, чтобы в первом попавшемся хуторе запастись провизией. Это были: богослов Халява, философ Хома Брут и ритор Тиберий Горобець. Автор дает исчерпывающие характеристики всем троим, но нас интересует наш герой – Хома Брут. Мы узнаем, что философ больше всего любил лежать где-нибудь в холодке, желательно в шинке, и курить люльку, был нрава хотя и веселого, но несколько изнеженного, и не любил укладываться спать, не упрятав на ночь полпудовую краюху хлеба и фунта четыре сала; кроме того боялся несколько волков. Богослов переносил эти неудобства с философским равнодушием, а как переносил их ритор, нам и знать не требуется – мал еще, чтобы о нем стало известно хоть что-нибудь уважаемым читателям.
Что ожидало их на хуторе, вы и без меня знаете. Особенно повезло философу: сначала ведьма на нем покаталась, потом он на ней. Тут молитва помогла.
А какие чудные картины наблюдал он, когда скакал с ведьмой на спине по спящим полям и долам: как будто небо опрокинулось на землю; или земля стала прозрачной, как небо; или покрывала землю светлая, как горный ключ вода… Хороша и выплывающая из-за осоки, смешливая обнаженная русалка с упругой спиной и ногами, созданными из блеска и трепета, и с матовыми, как фарфор, персями, то бишь, грудями… В общем, было на что посмотреть.
Побитая нещадно поленом, старуха-ведьма обернулась довольно красивой девушкой, «в изнеможении и со стенаниями упавшей на землю и красиво раскинувшей на обе стороны белые нагие руки, возведя при этом кверху очи, полные слез». К чести нашего героя надо сказать, что ему и в голову не пришло воспользоваться беспомощным состоянием красавицы. Вместо того он ударился бежать со всех ног и остановился не прежде, чем добежал до Киева.
Далее было насильное водворение философа на хуторе старого сотника, дочь которого, возвратясь с прогулки вся избитая, перед смертным часом изъявила желание, чтобы отходную по ней и молитвы, в продолжение трех дней после смерти, читал киевский семинарист Хома Брут.
Не могу не привести краткого вразумления, которым ректор семинарии напутствовал томимого темным предчувствием философа, вздумавшего было заупрямиться и отказаться от поездки на хутор: «Послушай, domineХома! – сказал ретор (он в некоторых случаях объяснялся очень вежливо с своими подчиненными), – тебя никакой черт и не спрашивает о том, хочешь ли ты ехать или не хочешь. Я тебе скажу только то, что если ты будешь еще показывать свою рысь да мудрствовать, то прикажу тебя по спине и по прочему так отстегать молодым березняком, что и в баню не нужно будет ходить».
Хорошо, не правда ли?
А какая благодать царит на подворье старого сотника-вдовца, какая лениво-живописная дворня населяет его! Всего тут в изобилии, и все в слегка запущенном виде. Тропическое безделье перемежается обжорством в раблезианском размере. «Кухня была здесь что-то похожее на клуб, куда стекалось все, что ни обитало во дворе, считая в это число и собак, приходивших с машущими хвостами к самым дверям за костями и помоями. Куда бы кто ни был посылаем и по какой бы то ни было надобности, он всегда прежде заходил на кухню, чтобы отдохнуть хоть минуту на лавке и выкурить люльку. Все холостяки, жившие в доме, щеголявшие в козацких свитках, лежали здесь почти целый день на лавке, под лавкою, на печке – одним словом, где только можно было сыскать удобное место для лежанья».
И во время лежанья и во время общего приема пищи не обходилось без обмена мнениями среди дворни по самым насущным вопросам. Одним из самых животрепещущих был вопрос о ведьмах, благо среди дворни имелось немало компетентных в этой материи специалистов. Общее мнение было, что панночка, сотникова дочка, – ведьма. Нашлись и очевидцы ее шалостей. Выяснилось даже, что на некоторых из них, главным образом на тех, которые незадолго перед обедом посетили вместе с ключником погреб, где что-то искали среди бочек с вином, ведьма ездила верхом, показав им предварительно свои белые упругие полные ножки. Материя о ведьмах сделалась неисчерпаемой. На вопрос молодого овчара, можно ли по каким приметам узнать ведьму, седой козак Явтух хладнокровно заметил: «Когда стара баба, то и ведьма». Что вызвало шумное возмущение слабого пола, особенно стряпухи, легко поднимающей на воздух своими мощными руками огромный казан с дымящимися галушками.
Умершая дочка сотника оказалась, естественно, той самой ведьмой, которую уходил до смерти ловкий Хома. Далее были известные всем три ночи.
После первой ночи Хома пришел в себя не прежде, чем выпил кварту горелки и съел почти полностью довольно старого поросенка; после чего сказал только любопытным: «Да, были всякие чудеса».
После второй ночи Хома поседел и отправился к сотнику просить увольнения от своей службы, на что тот произнес краткую, но убедительную речь: «Слушай, философ, я не люблю этих выдумок. Ты можешь делать это в вашей бурсе. А у меня не так: я уже как отдеру, так не то, что ректор. Знаешь ли ты, что такое хорошие кожаные канчуки? У меня прежде выпарят, потом вспрыснут горелкою, а после опять. Ступай, ступай! исправляй свое дело! Не исправишь – не встанешь; а исправишь – тысяча червонных!»
Вот вам и патриархальная старина – всякий сильный норовит обидеть кого из малых мира сего. Помимо обжорства и безделья есть и свои неприятные стороны.
Герой наш, натурально, ударился в бега. Ну, разве от местных убежишь! Старые козаки ждали его ровно у того места, где он почел себя уже в безопасности.
После третьей ночи…
После третьей ночи заколотили в той церкви двери и окна, в которых завязли нечистые духи, пропустившие петушиный крик. Такой навеки и осталась церковь, обросла лесом, корнями, бурьяном, диким терновником; и никто не найдет теперь к ней дороги.
Друзья помянули Хому Брута, а Тиберий Горобець, сам ставший уже философом, сказал: «А я знаю, почему пропал он: оттого, что побоялся. А если бы не боялся, то бы ведьма ничего не могла с ним сделать. Нужно только, перекрестившись, плюнуть на самый хвост ей, то и ничего и не будет. Я знаю уже все это. Ведь у нас в Киеве все бабы, которые сидят на базаре, – все ведьмы».
Халява же, который преодолел благополучно богословие и стал уже звонарем в одной из киевских церквей, подпив, пошел к своему месту в бурьян спать, прихватив по привычке старую подошву от сапога, лежавшую на лавке.