– Николай Максимович, складывается такое впечатление, что у выпускников с улицы Зодчего России более трепетное отношение к своей альма матер, чем у тех, кто выпускался в Москве. Так это или нет, по вашему мнению?
– Я так не могу сказать. Во-первых, я учился в период расцвета Московского хореографического училища, в тот момент, когда Головкина создала действительно самое главное учебное заведение в мире, где был лучший педагогический состав. К сожалению, сейчас практически все эти педагоги находятся в мире ином, все те корифеи; либо уже находятся в том возрасте, когда не преподают. Потом, Головкина была великий директор и сама очень хороший педагог.
Знаете, когда некоторые люди утверждают, что Софья Николаевна была хорошим директором, но неважным педагогом, я говорю, что могу предоставить видеозапись – это документ. Вот у нее учатся двенадцать или четырнадцать девочек, они выходят и все крутят тридцать два фуэте. Кто-то более быстро, кто-то медленнее, некоторые из них делают по сорок восемь, кто-то даже шестьдесят четыре, это на госэкзамене. И все эти двенадцать девочек стоят на одном месте, не сдвигаясь. Значит что? А то, что педагог смог научить. А вы такие хорошие педагог показываете одну, ну в лучшем случае двух девочек и они у вас по сцене мотыляются, даже просто на одном месте не могут устоять. А это значит, что бедро не поставлено, ось не поставлена и педагоги вы – плохие.
Потому говорить что-либо плохое о Головкиной я не позволяю. Она была великолепный мастер.
Другое дело, что опять-таки у каждого человека, сообразно возрасту, сообразно настроению в этом году ли, в этот период, – он может чуть-чуть приболеть и у него есть то количество сил, которые он приложит для своего дела.
Вот что сказал мой педагог Петр Антонович Пестов, когда я выпускался. Моя мама была после инсульта, и он пришел ее навестить. Они о чем-то разговаривали, и он ей сказал: «Ламара, Коля моя «лебединая песня», – а ему было где-то шестьдесят или около того лет на тот момент, и моя мама ему говорит: «Что вы, Петр Антонович, вы еще такой молодой у вас еще столько впереди», а он отвечает: «Да нет, у меня силы закончились».
И что произошло? Действительно, после меня он преподавал еще четыре года, по-моему, в Москве, а потом очень много лет в Штутгарте. Великолепные были артисты, просто на всех «стоит метка» Пестова, но звезд больше не было. Почему? Он никогда не болел, он никогда ничего не пропускал, он был «раб лампы» и не отходил от наших ног. А вот после нашего выпуска он стал «болеть», он себе это позволил, хотя к нам приходил даже в плохом состоянии. А потом стал позволять себе пропустить неделю, три дня и так далее, а ведь это система…
И действительно, все его ученики после были очень прилично выучены, я моментально определю по ногам, что это «Пестов». Я как-то приехал в одно место и не знал, что там сын Писарева, просто увидел Андрюшу и сказал, что это «пестовские ноги». Мне сказали: «Нет, Коля, это сын Писарева…», я говорю: «Давайте пойдем и узнаем». Мы подошли и Андрюша сказал, что он действительно у Петра Антоновича учился в Штутгарте. Это марка, понимаете, по тому, как вытянута нога – сразу можно сказать, что человек учился у Пестова.
Да, у питерцев есть такое, они все время хотят доказать, но это касается не только балета, это вообще присуще тем, кто живет на территории Питера, что они – исключительные. У меня это вызывает смех, но я все время подчеркиваю, что если бы я был москвичом, то это было бы хамство, а я тбилисец – мне можно. Я даже в Москве лимитчик, не захотела моя мама меня родить в Москве.
И вот они начинают чего-то отстаивать, несут какую-то жуткую чушь про стиль… Некоторое время назад какая-то блогерша написала: «Вот наш выпуск был такой…». Я достал этот выпуск – это криминально. Просто каждый человек считает, что именно его выпуск был образцом того, как надо. Трагедия в том, что где-то с семидесятых годов можно все данные поднять и показать – ну не танцевали вы хорошо.
Или можно показать Надю Павлову и сказать: «Всегда была лучшая». Гений. Да, большое спасибо Людмиле Павловне Сахаровой, она ей много занималась, но выучила ее всему – Семенова. Переучила, переделала. Потому что этот провинциальный стиль надо было срочно переделывать. И Павлова стала отличаться от всех учениц Сахаровой, потому что там была просто гигантская работа великой Семеновой. И до последнего дня Марина Тимофеевна к Надежде Васильевне относилась как к самому любимому детищу, потому что фантастический материал попал ей в руки. Она обожала Плисецкую, обожала Бессмертнову, обожала Павлову и всегда о них говорила совсем по-другому. Она могла поерничать насчет кого-то другого, насчет этих – никогда. Потому что она понимала, какой уровень материала ей достался и, кстати, очень разный, Плисецкая, Бессмертнова и Павлова – это очень разный материал. Но общаясь с Мариной Тимофеевной очень близко, я понимал, что она никогда бы не пошутила на их счет – это было немыслимо в ее системе координат.
Что касается московских… Вы понимаете, они зажратые, мы все зажрались. Артисты Большого театра всегда на всех смотрели свысока – и так по сей день, и так будет всегда. И все, кто учится на Фрунзенской. Это даже смешно обсуждать. И это присутствует в воздухе, так себя ведут все. Потому, когда я еще будучи ребенком слышал о каком-то противостоянии Питера и Москвы, мне это было странно, потому что основные мои педагоги – это питерцы, но я жил и учился на территории Москвы.
Для меня в балете есть две вещи: хорошо и плохо. Хорошо – это, назовите как угодно, хоть по-петербургски, хоть по-московски, хоть по-китайски, но это хорошо, это красиво, это грамотно, то, что называют «академично», еще одно слово, которое я не переношу, – это просто правильно и красиво.