Алексей Поляринов, писатель, переводчик и литературный критик, выбрал пять хороших книг для издательства Individuum.
1.«История мира в 10 ½ главах», Джулиан Барнс
Вершина британского постмодернизма и по совместительству самый остроунмый роман английского классика. Пародии на Ветхий Завет, судебный процесс над личинками жука-древоточца, терроризм и Ад, похожий скорее на «Диснейленд», чем на «Божественную комедию».
2. «Джозеф Антон», Салман Рушди
Лучшая книга Рушди. Есть что-то ироничное в том, что мемуары одного из самых известных в мире магических реалистов в плане абсурда и волшебства легко дадут фору любому из его романов. История из цикла «жизнь страньше вымысла»: писатель, за голову которого обещана награда в миллион (а потом и в три), полжизни прячется от радикальных исламистов за спинами личной охраны Ее Величества.
3. «Краткая история семи убийств», Марлон Джеймс
«Краткая история семи убийств» — Букеровская премия 2015, роман в финале обошедший «Маленькую жизнь» Ханьи Янагихары. 80-е, Ямайка, бандиты, наркотрафик и структура текста, подсмотренная у Фолкнера в «Когда я умирала».
Главная прелесть книги Марлона Джеймса в том, что ее совершенно невозможно испортить пересказом. Какой бы бодрый и кровожадный сюжет ни лежал в его основе, этот роман построен в первую очередь вокруг языка. Словарный запас персонажей — лютая ямайская ругань, диалекты, канцелярит, военная терминология — и есть главный герой «Краткой истории…». Текст цепляет своей разнородностью, диапазоном авторских техник — поток сознания, множество стилизаций, почти соркиновские диалоги и даже песни; одна из ключевых сцен в книге — это вообще хип-хоп-речитатив, который в идеале надо читать под бит.
4. «Карта и территория», Мишель Уэльбек
Живой классик французской литературы, и его лучший, - или, во всяком случае, самый искренний и грустный, - роман. Тут даже и добавить нечего: «Искренний и грустный Уэльбек», - звучит как оксюморон, и тем не менее так оно и есть.
5. «Дар», Владимир Набоков
Самая поэтичная книга Набокова, в которой во всю силу проявляется не столько даже его любовь к языку, сколько к словам. К каждому слову в отдельности. И даже описание забора такое мощное, что на всю жизнь врезается в память:
«Они обычно встречались по ту сторону железнодорожной ложбины, на тихой улице поблизости Груневальда, где массивы домов (темные крестословицы, в которых не все еще решил желтый свет) прерывались пустырями, огородами, угольными складами («темы и ноты темнот» – строка Кончеева), где был, между прочим, замечательный забор, составленный, по-видимому, из когда-то разобранного в другом месте (может быть, в другом городе), ограждавшего до того стоянку бродячего цирка, но доски были теперь расположены в бессмысленном порядке, точно их сколачивал слепой, так что некогда намалеванные на них цирковые звери, перетасовавшись во время перевозки, распались на свои составные части – тут нога зебры, там спина тигра, а чей-то круп соседствует с чужой перевернутой лапой: обещание жизни грядущего века было по отношению к забору сдержанно, но разъятие земных образов на нем уничтожало земную ценность бессмертия; ночью, впрочем, мало что можно было различить, а преувеличенные тени листьев (вблизи был фонарь) ложились на доски забора вполне осмысленно, по порядку, – это служило некоторым возмещением, тем более что их-то никак нельзя было перенести в другое место, заодно с досками, разбив и спутав узор: их можно было перенести на нем только целиком, вместе со всей ночью»