Глава 5 здесь
6
Темнело.
Свежий ветер шумел у воды, тормошил тальник. Давно уже вернулись с лодочной прогулки мои нечаянные полузнакомцы: смеялись, звенели цепью, носили, видимо, рыбу к машине («Ого, какая она большущая! И скользкая…»). Видно, Алексей вентеря поставил в верховых заводях, гости их и проверили заодно, приятное с полезным.
Я на берег не вышел. Сидел себе тихонько на валежине у спуска к воде, очищал ножичком свежесрезанные ивовые прутья, слушал. Вечером у воды звуки сочные, округло-упругие, далеко катятся. А «картинку» легко представить, домыслить – всё же я какой-никакой, а писателишко.
Вот хлопнули вразнобой дверцы, загудел мотор надрывно – водитель, видно, не очень опытный, слишком уж рьяно «газку» поддал. А может, хочется себя показать, публика-то вон какая.
Вот резковато, с вывертом сдал назад, переключился, снова притопил босой ногой правую педальку – дорога на подъём. Спутницы подустали, да и вечер уже. Но они молоды, им всё нипочем: перебивая друг друга, вспоминают, как их единственный и неповторимый мужчина перевалил в лодку вентерь с полупудовым белобрюхим соменком; как потом сомёнок, изгибаясь на деревянной решётке, бил хвостом, задевая их босые ноги.
А «единственный и неповторимый», довольно улыбаясь (чего, спрашивается?), подтрунивает над ними, трусихами, правой рукой ерошит жёсткие, коротко стриженные волосы крепенькой, поглядывает коротко, будто ненароком, в зеркало заднего вида на светловолосую, зябко подтянувшую отлогий, с широким вырезом ворот халатика к подбородку…
Ладно, говорю я себе, хватит дрессировать творческое воображение, ты же не Мартин Иден. Донки пора ставить, ждать уже нечего.
Захватив сумку с донками, выхожу к тиховодью. Заостренный ивовый прут легко входит в мокрый береговой песок. Разматываю донку. Снасть простая – метров двадцать лески, пара поводков с крючками, тяжёлое свинцовое грузило на конце. На ощупь наживляю червей – побольше, кучкой. После заброса, подождав, пока грузило перестанет сносить, выбираю слабину, продеваю леску в расщеп на верхушке прута, креплю колокольчик. Под его тяжестью леска чуть обвисает, отягивается. Тем же макаром ставлю ещё пару донок выше по течению. Всё, хватит, а то куда рыбу девать буду?
В сторонке, на сухом, у вымытого высокой водой берегового уступа стелю плащ, устраиваюсь полусидя, прикрываю озябшие колени телогрейкой. Медленно обступает меня ночь. Дневные звуки, те, которые на свету даже не замечаешь, уходят к большим дорогам, к жилью; оставшиеся же – звяканье лодочной цепи, стук весла о борт челнока, хриплый мужской голос вдалеке – жмутся к привычному, знакомому бережку, так вернее.
Волю берёт ночь, а у неё свой разговор.
Летучие мыши раз за разом чиркают о закат, будто хотят прикурить. Ничего у них не получается. Видно, спички отсырели.
Вот прошелестела в траве в паре метров от моего лежбища мышь обычная, береговая. Она шустрая, ничего не боится. Ни на берегу, ни около машины ничего съестного оставлять без пригляда нельзя, вмиг оприходует. Сейчас вот подбирается к сумке со снастями, запах её волнует. Зиму эта сумка пережидала в металлической кастрюле со жмыхом – ну и…
Выше по течению, где тальник вышел к самому берегу, кто-то пыхтит, хлюпает, продирается сквозь гущину на ровное. Это ночные лесорубы, зубастики-бобры на делянку топают. Надо кубаж выдавать, виснущую над тальниками ветлу валить. А между делом можно и тальниковыми эскимо полакомиться – утром чисто обглоданные, в локоть длиной аккуратные палочки будут белеть около их береговой тропы…
На реке вдоль затравевшего противоположенного берега один за другим ложатся тяжёлые редкие выплески – сазаны дуркуют. А кажется, что это сама река, уставшая от дневных забот, расправляет плечи, ворочается, устраиваясь поудобней. Я её понимаю, тоже ведь умаялся.
Закрываю глаза, слушаю ночь, говорю с ней – тальники вбирают в себя, несут над водой наш шёпот-разговор…
7
Передо мной стоит Шурбабан – в шортах, в белой рубашке, с аккуратно повязанным пионерским галстуком.
Рубашка тесновата, пуговицы разошлись, от груди к пупку тянется тёмная полоска курчавой волосяной поросли. В правой, поднятой на уровень лица руке у него звонок – почему-то из нашей сельской школы, я его до сих пор помню – с навечно въевшимся зелёным налетом по верхнему канту, с самодельным проволочным кольцом, вдетым физруком Николаем Михалычем.
Шурбабан смотрит на меня, полные губы-вареники шевелятся беззвучно, а звонок звенит в голос, аж захлёбывается. Я пытаюсь махнуть рукой – не дури, мол, – но ничего не выходит, рука не слушается. Я пугаюсь, хочу что-то сказать, но губы спеклись, не разлепить.
– М-мы-м-м – утробный полустон-полумык, теснясь в гортани, перекрывает дыхание. Я открываю глаза: тьма. Дышать трудно, правая рука одеревенела, не слушается. Я проснулся, убеждаю себя, а пошевелиться боюсь: вдруг это ещё сон, его вторая, самая прочная оболочка? Но сознание уже ухватилось за спасительное: где-то совсем близко, – вздрогами, будто вырываясь из цепких лап темноты, – звенит колокольчик.
Левой рукой пытаюсь провести по лицу, отбрасываю в сторону что-то мягкое, мешающее, вдыхаю облегченно сырой ночной воздух: в сероватом настое разбавленного мелкой моросью рассвета проступает ссутулившийся тальниковый куст, дальше – светлый береговой песок, полоска подслеповато щурящейся воды. Да– а… Значит, я проспал всю ночь! Свернулся калачиком, зарылся, как крот, с головой в телогрейку – бездомный бродяжка, да и только.
Надо вставать.
В правой ступне плавают рыбки-иголки, тычутся в кожу изнутри острыми носами, ищут выход. Встав на коленки, нашариваю телогрейку. Она тяжёлая, влажная. И тесная. Втискиваюсь в неё, как уж в прошлогоднюю кожу. Зябко! Медленно, как больной, поднимаюсь на ноги, машу руками, пытаюсь присесть. Бреду по мокрому песку, потихоньку отвоевывая у игольчатых захватчиков свою ногу. Крупная, властная дрожь догоняет меня, лезет под телогрейку, вгрызается в лопатки. «Д-ды-ды-ды-д-д» – выстукивают зубы. Вроде как: «Ид-ди, ид-ди, ид-ди.»
Да иду, иду.
Звонок уже обессилел, лишь изредка вздрагивает, цепляя краем воду. Звуки эти похожи на чьи-то всхлипы. Вот и прутик, низко пригнутый к воде туго натянувшейся леской. Тихое, медленное тепло возникает где-то около солнечного сплетения, течёт вверх, заливает грудь. Нижняя губа уже не дрыгается как схваченная ужом за лапку лягушка; озябшие, влажные руки уверенно находят леску, радостно впитывают в себя её едва ощутимую дрожь. Древнее, не остуженное тысячелетиями чувство, чувство охотника, снова просыпается в крови, отбрасывая в сторону все остальное: зябкую морось, потёмки, безотчетную, томящую душу тревогу-тоску.
Медленной рыбой всплывает и колышется в тумане мыслей в такт мерным движениям рук это, – одновременно и манерно-чужое, и пронзающе-близкое, опаляющее: «Жизнь, как сладостно твоё отравленное питьё…»
Продолжение следует
Tags: ПрозаProject: MolokoAuthor: Нестругин А.Г.