Сейчас удивительно, что серебряный век существует параллельно с Троцким и Лениным, а книга «о революции» в стихах начинается с Брюсова; само отношение к времени напоминает заросший пруд и надоевший всем «Девочкой с персиками» художник не кажется чем-то особенным. Чаще можно слышать, что это нечто вялое, тягостное, скучное – «передвижники» одним словом. Если же поставить в один ряд, написанный десятью годами ранее, в том же селе Домотканово, поленовский пруд становится яснее видно – насколько по-другому увидел это место Серов. В одном купальном мостике у Поленова уже нет чувства запустения.
В любви семейной и отстраненности от нее…
Валентин Александрович Серов (1865-1911), художник с немного нервирующей фамилией, родился в музыкальной семье – в «чистеньком переулке» на Васильевском, где фасады цвета угасающей свечи – и имя ему дали музыкальное – Валентин – как может показаться, неподходящее. Чувствуется влияние матери, Валентины, и желание отца, Александра Николаевича, сделать ей, совсем еще юной девушке, своей любимой ученице, приятное.
От отца художник унаследовал тончайшую наблюдательность, как напишет о знаменитом сыне повзрослевшая Валентина Семеновна – «феноменальную» – и «замечательную зрительную память». Мемуары она так и озаглавила, чтобы не могли быть поставлены под сомнение ни влияние семьи, ни собственно её исключительная роль – «Как рос мой сын».
«Не полных пяти лет» оставшийся на попечении матери художник рос спокойным и неизбалованным: в окружающей его природе учится видеть неброские печаль и глубину, в себе воспитывает философию созерцания (с девяти раскрывается как будущий художник, в четырнадцать пишет первую картину). Так, если Карлсон рисует петухов, Серов начинает с лошадок, находясь на пансионе, пока мать обучается у известного капельмейстера в Мюнихе. Затем мальчик узнает Европу… и от немецкого гравера, что талантлив. Круг его общения и широк, и значителен. От отца молодой Серов наследует семейство Мамонтовых, по материнской линии – семейство Симоновичей. Абрамцево. Домотканово. Все ему: родные, домашние.
В нем рано проявляется характер «передвижника»: любопытство к видам из окна и к человеческому облику. Не совпадение, что «первый портретист эпохи», Илья Репин, разглядел талант. Он входил в близкий круг Саввы Мамонтова, крупного промышленника, был другом семьи Серовых, матери было легко их познакомить. На ее фотографии 1870-х есть явное сходство с Мефистофелем, использованное Репиным в облике царицы Софьи (1879) заточенной в монастырь Новодевичий, но гордой и непокоренной, выдержавшей и давление стен, и бесконечность кельи.
Сама прототип в мемуарах не скрывает слабости: «женское во мне все отрицают». Серов в те годы жил у наставника на Девичьем поле и ходил до Каменного моста, где часто можно было его видеть с этюдником, зарисовывавшим лодки и людей: в письмах тех лет безмятежный покой и сосредоточенность, ничто не отвлекало от подготовки в академию, которой художник посвятил последующее десятилетие.
Зеркало, которое не льстит и остановленное мгновение…
Если представить 1880-е годы, позапрошлый век: тогда Москва была еще продуваема и воздух, свеж, кружил головы. Серов родился в беспокойное время: хаос лиц, бурление общественных течений. И умирает в период возрастающей неопределенности, после первой русской революции, в начале века – столько надежд было на созревающий новый век – это отношение к времени искали как передать естественно по жанровой принадлежности влившиеся в «передвижники» почти ровесники: Левитан, Серов, Нестеров, и это их объединяло с «Миром Искусства», с мирискусниками (Бенуа, Бакст), которым хотелось изобразить время в слиянии исторических перспектив, и этим омолодить. Сделать такой укол ботокса в постаревшее лицо века. С Бакстом Серов сблизится до крепкой дружбы.
Мир передвижников идеалистичен, но без Серова, без Левитана и Нестерова, он подражателен, всегда точное попадание в жанр. И предсказуемость. Недопустимо смешение впечатлений, нечеткая размытость линий, нет внезапности, как скажет критик: «гладкая гладильная доска». Левитан уже совсем другое, он позволяет себе писать не только то, что видит в действительности, он преображает натуру. И этот праздник Преображения – есть творчество передвижников в их поздней импрессионистичной манере, где подражание имеет подчиненное значение. Важнее стиль, то «как» изображено. У Серова, что делает его портреты узнаваемыми, очень современные черты лица. Репин, в сравнение с ним, – ретро. Человек у Серова схвачен – то, к чему стремится современный фотограф – будто не ожидает, не готов, не позирует, хотя работа может длиться до двух месяцев.
За признание коллекционерами Серов соревнуется с модерном и выдерживает эту конкуренцию, а постаревшие передвижники – это банкеты и взаимная лесть, и то, что мы сегодня называем глянец, «лакированный портрет эпохи»; а мирискусники играют в шекспировскую драму, скрыв тканью древних чувств, свое воображение. С легкостью смотрят в прошлое и всё там понимают, когда на глазах меняется само отношение к времени. То, что искусство обнаруживает характер времени и человек несет на себе его отпечаток Серов прочитал у Ипполита Тэна – «чудная книга» («Философия истории») – как дошли до этого Левитан и Нестеров пока оставим до следующих статей, речь не о них. Через всю жизнь Серов проносит интерес к человеческому лицу и умирает, намереваясь ехать писать портрет.
Есть у времени особенность:
Когда человек подневолен оно тянется медленно, когда свободен – летит быстро. У Серова передано это напряжение и обеспокоенность, меланхолия прошлогодней свернувшейся листвы крупными импрессионистичными мазками. Брюсов, Белый, Блок, символисты приняли революцию, как Давид Бурлюк и футуристы, и всем им нравился Серов. Знаменитый реставратор, биограф друга и спаситель старины Игорь Грабарь о «Девушке, освещенной солнцем», которую сам художник считал лучшей, сказал «сегодняшня». Оставаясь все той же по «свежести и новизне», то есть «сегодняшней», «Девушка, освещенная солнцем» (весна 1888-ого), как девиз, наводит смотрящего на мысль – суметь бы красиво распорядиться своей жизнью! – и это уже выход из классического канона.
Дискредитированный «Девочкой с персиками», как продолжением «Незнакомки» Крамского, Серов стремился к обратному – не к пропаганде искусства – к чистоте и свежести восприятия. Внутри товарищества тогда уже тлел уголек лицемерия: передвижники в их духовном провиденциализме и роскоши быть свободными от Академии к моменту, когда к ним присоединяется Серов (1894 год) занимают назидательную позицию, близкую академизму, от которого когда-то отказывались и против которого бунтовали. Не успев увидеть «Девушки, освещенной солнцем» умирает Иван Крамской, основатель товарищества и учитель Репина. Константин Маковский, когда-то бунтовавший вместе с Крамским, требуя академическому конкурсу рисунка свободной темы, а не перерисовывать древнего Б-га, словно забыв разудалую юность, стал строг и требователен. Художники рангом ниже откровенно называют блистательный портрет девушки: «каким-то сифилисом».
Матери, чтобы не расстраивать, скажет: «выработалась строгая критика без запальчивости», она так и запишет (здесь легкое авторское допущение): «молодые художники сплотились под знаменем передвижников «…» против рутины, против академической затхлости», и едкий комментарий: «в момент поступления Тоши бурливость воинственных выступлений затихла»… Весна 1888-ого – расцвет творчества. Зиму 1888-1889-ого с матерью посвящают отцу. В письме к невесте от 17 сентября 1888-го художник делится своими планами: «я, вероятно, напишу Серова в натуральный рост, но сколько его помню с помощью фотографии и костюма, который еще сохранился – фигура может послужить моя собственная». Серов – тогда еще имя композитора, эпистолярная фраза вводит нас в мастерскую художника-сына, он не ограничивает себя внешним сходством, важна обстановка, антураж. Мать тем временем пишет воспоминания, готовит к изданию рукописи.
«Однако начнем о Репине», – комментарий Серова журналисту.
Уставший от всего, что (вынужденно или по складу характера) принимает его учитель, Серов может быть назван бескомпромиссным. Он отказывается быть академиком, когда узнает, что высокое имя академии связано с человеком, его недостойным. Отвечает отказом (в январе того же 1905) на просьбу Александра Бенуа предоставить свои иллюстрации басен Крылова для книжек народного чтения, из которых с одной стороны выросли наши детские «книжки-малышки», а с другой все дореволюционные годы с конца 1870-х выхолащивалась свободная мысль. Откликается иллюстрациями на русско-японскую войну, берется за политическую карикатуру. Если перебрать все общественные инициативы, в которых принимает участие Серов – выйдет монография. Его волнует даже аутентичность окраски куполов Василия Блаженного – о чем и заявляет публично.
Известно, как Репин писал Поленову о своих талантливых учениках Серове и Врубеле: «я у них учусь». И имел он в виду: учусь видеть; есть в этом торжество поздней справедливости, что остовы разбитых коровников и жилье барачного типа будут называть картиной Репина. Когда общество имело еще слабое представление о стереотипах, оно уже повиновалось им. Можно сказать: отражает наивность. А можно сказать: они просто еще не видели, что можно в темноте крутить колесико, и оно отбросит на белую простыню изображение. Серов не приглаживает свои портреты. Один из самых выразительных – портрет Николая – его будут потом использовать как доказательство предчувствия беды – шинель, загнутая на спине, сутулость, сцепленные в замок над письменным столом руки, под ними будто лежит еще ненаписанный манифест уже покрытый пылью.
Трудно смотреть в лицо человеку, когда знаешь, как сложилась жизнь у его детей. Мы, когда изучаем биографии, забываем, что человек не знает завтрашнего дня. Спокойный, вежливый, внимательный к художнику Николай не выглядит слабым, с блестящими глазами, словно две капли дождевой воды. Известно, что он принял этот портрет с улыбкой и подарил жене. Он представлен Серовым как в зеркале – одиноким. Одиночество – обратная сторона созерцательности. Можно назвать беспомощностью, но лишь имея в виду, что и самый могущественный человек – созерцатель готового результата. Серов избегает того, что в последствие поэт Иосиф Бродский назовет «вербальным параличом» – возведения на пьедестал.
В то время как Репин пишет вдохновенные портреты, затем радость от манифеста, Серов отказывается преображать миролюбивого монарха. Александр III у него – лицо грубо-скуластое, глаза надменные, чиновник окруженный армией, а его портрет четырьмя годами ранее (1896) – украшен флажками флота, как новогодняя елка, напоминая о наивной гордости: Аляска наша и Лазурный берег. Холодный мрачный Петербург, где верфи и вода – картон, гуашь, белила – «Петр I» (1907). О Петре говорили, что он умеет управлять стихией, а умер, не назвав преемника, за ним бегут закутанные в плащи придворные, высоко поднимая бобровые воротники, и тонкие в белых чулках ноги усиливают идущий с Невы холод. До Петра было всего два столетия, и думать тогда о Петре было, как нам сейчас думать о Ленине. В его барочной фигуре можно было разглядеть многое.
Русский портрет – явление общенациональное.
Известны дягилевские русские сезоны. Антрепренер, именем которого парижане окрестили площадь перед Гранд Опера, проводил и художественные выставки a la russe: в 1905-ом, когда либерализм, по выражению Александра Блока, разбивается на партии, а прежние установки традиционализма будят «темные силы черной сотни» – в Таврическом дворце открывается историко-художественная выставка русского портрета. 2300 лиц исторической России. Устроитель – Дягилев, над ним еще более интригующая фамилия. Серова об эту пору заботят выборы попечителя галереи Третьяковых, но назвать это петербургское имя необходимо. Николай Михайлович – историк, двоюродный дядя императора, кадет по политическим убеждениям. Серов пятью годами ранее пишет его отца, портрет «великого князя Михаила Николаевича». Бенуа, посещавший выставку, счел портрет неудачным.
В нем видна та же техника исполнения – крупные мазки, непарадный интерьер, форма повседневная, как и на портрете Николая, только чин выше, а год тот же (1900). Серов умел написать парадный портрет, хорошо прорисовывал ордена и лошадок, а Михаил Николаевич изображен усталым стариком. 1905 – богатый тяжелыми событиями год: расстрел демонстрации, убит московский генерал-губернатор Сергей Александрович, его брат Владимир возглавляет Академию. – Портреты Серова не подавляют, в них, как в сказочном зеркале отражается характеристика личности – это наблюдение Валерия Брюсова – и разлад времени. Серова трогает милосердие и возмущает высокомерие, безотносительно кто его проявляет: дядя царя, «командующий войсками 9 января и президент Академии» или предприниматель Гиршман, тщетно пытавшийся изменить на портрете жест.
Серов берет деньги за работу, но возмущается, когда говорят, что немалые. Он пишет так, как видит. Хочет самостоятельно знакомиться с искусством прошлого. Подает прошение в академию о зачислении (1880) – на экзамены не является. Поступает в академию (1881), а учиться считает, что можно у одного Чистякова, и, испытывая неудовлетворенность, как пишет мать: «резко обрывает нить своего ученичества». Не реагирует, когда его зовут в Венецию (1905), потому что «ход событий чрезвычайный». Едет на парижские биеннале, а держится, как пишет присутствовавший при этом Грабарь: «в тени общей радости». Можно подумать, что к признанию – равнодушен, но откликается на предложение коннозаводчика Бутовича (осень 1906) писать лошадок. Быть может, вспомнились детские этюды?
Серов не выбирает держаться в стороне от происходящего.
Его беспокоит, чтобы жизнь не превращалась в рутину, чтобы разобрались: за нашей спиной два века славы или два века скорби? – усилием зрительного нерва увидеть отца живым, увидеть мать женственной, наконец, увидеть страну такой, какая есть – не это ли и должно волновать художника на пороге XX века?.. И он пишет пушкинские вихры графитным карандашом (1899), открывает своей рукой новую страницу истории – «эпоху модерна» – дует ветер и поэт смотрит – куда? – с улыбкой волнения. 1905: основан «Пушкинский дом» и появляются его первые хранители. Серов – биограф своего времени и, словно, будущему веку в лицо он пишет в адрес Бенуа: «Ах ты, эмигрант… Не хочешь с нами кашу есть». О печальной судьбе коннозаводчика Бутовича можно прочесть у Олега Васильевича Волкова, в "Погружение во тьму".