Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

РОДНАЯ, НЕНАГЛЯДНАЯ...

Рассказ. Глава 2.
В СИЗО было тихо.
Только где-то в соседней камере хрипло, надсадно кашлял старик, да за окном, за тремя рядами колючей проволоки, монотонно шумел дождь. Витька лежал на жестких нарах, уставившись в серый бетонный потолок, и водил пальцем по холодной стене, выводя невидимые буквы. Лена. Лена. Лена.
Имя её было как молитва. Как единственное тепло в этом ледяном склепе.

Рассказ. Глава 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

В СИЗО было тихо.

Только где-то в соседней камере хрипло, надсадно кашлял старик, да за окном, за тремя рядами колючей проволоки, монотонно шумел дождь. Витька лежал на жестких нарах, уставившись в серый бетонный потолок, и водил пальцем по холодной стене, выводя невидимые буквы. Лена. Лена. Лена.

Имя её было как молитва. Как единственное тепло в этом ледяном склепе.

Он закрыл глаза, и в темноте под веками сразу же вспыхнул свет — тот самый, давний, июльский, когда они впервые встретились. Два года назад

. Жаркое лето стояло в самом соку: трава под палящим солнцем выгорела до соломенного цвета, а воздух был густым, тягучим, как медовый сироп.

Витька тогда косил сено на дальнем лугу, за деревней, возле старой заброшенной мельницы. Работал он споро, с удалью молодого мужика — коса в руках пела и свистела, разрезая стебли, и влажный, пряный запах скошенной травы щекотал ноздри.

— Эй, косарь! Воды не найдется?

Голос был звонким, девичьим, с хрипотцой, от которой у Витьки внутри что-то дрогнуло.

Он поднял голову, прищурился от солнца и увидел двух девчонок, стоящих у калитки.

Одна — высокая, с распущенными русыми волосами, в ярком сарафане, — держала в руках пустую пластиковую бутылку.

Это была Таня, её подруга.

А рядом, чуть позади, стояла она. Лена.

Лена тогда была в простом белом платьице, с завязанными в хвост темными волосами, и на её плече болталась маленькая холщовая сумочка.

Она не улыбалась, просто смотрела на Витьку серьезными, большими глазами цвета темного меда, и от этого взгляда у него пересохло в горле сильнее, чем от жары.

— Есть, — сказал он хрипло и, бросив косу, пошел к ведру, стоявшему в тени старой ивы. — Сейчас налью.

Он черпал воду ковшом, а сам краем глаза рассматривал её.

Тонкая, гибкая, как ивовый прут, с родинкой возле губы, которая придавала её лицу что-то детское, беззащитное. Руки — маленькие, с тонкими пальцами, которые она теребила край своей юбки.

Витька вдруг понял, что готов смотреть на неё вечность. Что готов бросить к чертям покос, сено, усадьбу — всё, лишь бы она стояла здесь, под этим небом, и смотрела на него.

— На, — протянул он ковш.

Лена шагнула вперед, взяла его, и их пальцы на мгновение соприкоснулись.

Витьку будто током ударило.

Она поднесла ковш к губам и стала пить — медленно, жадно, запрокинув голову, и капельки воды стекали по её подбородку, падали на белую ткань платья, оставляя на ней темные, влажные пятна.

— Ох, хорошо… — выдохнула она, вытирая губы тыльной стороной ладони, и тут только улыбнулась. Улыбка была робкой, как первый луч солнца после грозы.

— Спасибо.

Таня стояла рядом и молчала.

Позже Витька узнал, что она уже давно, ещё с зимы, неровно дышала к нему — приносила пирожки на ферму, заглядывала в гости под видом «по делам», писала записки.

Но она была умной девкой.

Увидела, как он смотрит на Лену — как пьяный смотрит на солнце, — и что-то поняла. Отступила.

Позже, на свадьбе, она будет сидеть за столом, улыбаться и хлопать, и никто не заметит, как на её глазах блестят слезы, которые она быстро смахивает салфеткой.

А тогда, в тот июльский вечер, они просидели у мельницы до самой ночи. Витька бросил покос, накрыл на скорую руку стол — хлеб, сало, помидоры с собственного огорода, которые пахли солнцем и землей. Лена рассказывала, что она из соседнего райцентра, приехала к Тане погостить на лето, работает в библиотеке и читает запоем.

Она говорила о книгах, о стихах, о том, как пахнет типографской краской и старой бумагой, а Витька слушал её, разинув рот, потому что сам он кроме «технических» книг по сельскому хозяйству ничего не читал. Но она не смеялась над ним.

Она смотрела серьёзно, с интересом, и вдруг сказала:

— Ничего, что мы разные, Витя. Хорошо, когда есть что показать друг другу. Покажешь мне свои поля?

Я хочу научиться видеть в них не просто землю, а жизнь.

Он чуть не задохнулся от счастья.

В ту ночь, когда он провожал её до калитки, он взял её на руки — легко, как пушинку, — и сказал:

— Ты моя родная теперь. Ненаглядная. Слышишь?

Она засмеялась, обхватила его за шею, и смех её был колокольчиком, который звонил в его сердце.

Она была легкой. Такой легкой, что ему казалось — будь она птицей, он бы держал её в ладонях и не дышал, чтобы не спугнуть.

*****

Свадьбу сыграли через два месяца.

Сентябрьским воскресеньем, когда первые листья начали желтеть, а воздух стал прозрачным и звонким, как горный ручей.

Прямо в поле, среди стогов сена, которые остались после покоса. Столы поставили на деревянных щитах, накрыли белыми скатертями, гости пели и плясали до утра, и даже старый баянист дядя Гриша плакал, глядя, как Витька носит Лену на руках вокруг костра. Он носил её и кружил, и приговаривал:

— Моя родная! Ненаглядная! Свет очей моих! — а она смеялась, запрокинув голову, и в отсветах костра её лицо светилось золотом, как у святой на иконе.

Тогда, в ту ночь, он поклялся себе, что никто, никогда, ни единым словом не обидит её.

Он будет беречь её, как берегут редкий цветок, поливать заботой, укрывать от ветра и злых людей.

И он сдувал с неё пылинки. Серьёзно.

Когда она приходила с работы, уставшая, он подавал ей тапочки и целовал руки.

Когда она болела простудой — не спал ночами, ставил горчичники и грел молоко.

Когда она грустила — он включал радио и танцевал перед ней, неуклюже топая своими работящими ногами, и она хохотала до слез, забывая про печаль.

— Дурак ты, Витька, — говорила она, обнимая его. — Зачем меня так балуешь? Разбалуюсь.

— Балуйся, — отвечал он, целуя её в макушку, пахнущую солнцем и ромашками.

— Ты моё счастье.

Я за тебя… я за тебя любому глотку перегрызу.

Он говорил это шутя.

Но теперь, сидя в камере, он с ужасом понимал, что слова эти стали пророчеством.

Он перегрыз глотку, только не врагу — просто пьяному дураку, который бросил тень на её честь

. И теперь его родная, его ненаглядная — там, за дверью, в той жизни, куда ему уже нет возврата. А здесь, в стенах, пахнущих мочой и железом, осталась только память.

Он открыл глаза.

За окном по-прежнему шел дождь.

Где-то далеко, за колючей проволокой, лаяли собаки.

Витька сел на нары и достал из-под матраца маленькую, выцветшую фотографию — единственное, что взял с собой. На ней они стояли у загса: Лена в белом платье, с фатой, развевающейся на ветру, он в новом костюме, который ему был маловат в плечах.

Она смеялась, он смотрел на неё влюбленными, по-щенячьи преданными глазами. Сзади, в толпе гостей, виднелось лицо Тани.

Она улыбалась, но в глазах у неё была тоска.

Витька прижал фотографию к губам, к тому самому месту, где на снимке была родинка у губы Лены.

И заплакал. Тихо, беззвучно, как плачут только самые сильные мужики, когда их ломают до самой сердцевины.

Он шептал в темноту:

— Родная… Ненаглядная… Прости меня… Прости, что не уберег тебя… Прости, что теперь ты одна…

В соседней камере что-то упало с грохотом, и матюгнулся старик.

Но Витька не слышал.

Он слышал только, как в его душе, где-то глубоко-глубоко, тихо, надрывно, скулит от боли маленький, беззащитный зверь — его любовь, которая умирает здесь, в этом сером, промозглом аду, под равнодушный шум дождя.

И ему казалось, что где-то там, в родной деревне, Лена сейчас тоже не спит.

Стоит у окна, смотрит на мокрые ветки клена, обнимает себя за плечи и плачет. И ветер, холодный, осенний ветер, шепчет ей о том, что никогда больше Витька не возьмет её на руки и не скажет то самое, заветное, от которого у неё в груди разгорался огонь:

— Ты — моя жизнь.

Родная. Я соскучился. Будем всегда вместе, навеки.

Но навеки, как выяснилось, — это срок, который отмеряют не люди. Это срок, который отмеряет судьба. И судьба сегодня была глуха к его молитвам.

****

Прошло десять дней.

Десять дней, которые растянулись для Витьки Петренко в бесконечную, серую ленту, где день не отличался от ночи, а сны — от яви.

Он почти перестал спать.

Ложился на нары, смотрел в потолок и считал трещины — их было семнадцать. Одна, самая длинная, шла от угла до середины и напоминала молнию.

Он представлял, что по этой трещине к нему спускается солнечный луч, и в этом луче — Лена.

Она улыбается, тянет к нему руки, но, когда он пытается коснуться её, трещина превращается в черную пасть, и она исчезает.

Он просыпался в холодном поту. Сердце колотилось так, что ребра, казалось, готовы были треснуть, как та самая штукатурка.

Каждое утро в камере было одинаковым: подъем в шесть, завтрак — баланда, похожая на жидкий кисель с плавающими крупинками чего-то неопределенного, потом прогулка во внутреннем дворе.

Двор был похож на колодец — высокие стены из серого кирпича, сверху — небо в клетку колючей проволоки.

Витька ходил по кругу, заложив руки за спину, и смотрел вверх.

Там, за проволокой, плыли облака — белые, пухлые, как овечья шерсть. Он вспоминал, как они с Леной лежали на сеновале и смотрели на такие же облака, и она говорила: «Вить, смотри, это похоже на дракона. А это — на лодку».

Он тогда смеялся и целовал её в висок.

Теперь облака дразнили его. Они были свободными. А он — нет.

Он решил написать ей письмо. Простое, человеческое письмо, в котором хотел сказать всё: как он её любит, как скучает, как ему жаль, как он просит прощения. Зачем? Он и сам не знал.

Но ему казалось, что если он не выплеснет это на бумагу, а то задохнется.

В камере дали бумагу — серую, шершавую, и огрызок карандаша. Витька сел на нары, поджал ноги, и начал выводить буквы. Рука дрожала.

«Здравствуй, моя родная…»

Он написал и замер. Родная. Какое право он теперь имеет называть её родной? Он, убийца, сидящий в клетке. Он убрал строчку. Написал заново:

«Лена…»

И снова замер. Что писать дальше? «Прости меня»? Слишком мало. «Я люблю тебя»? Слишком пусто. Он представил, как она читает это письмо — там, в их доме, который больше не будет их общим. Представил её глаза — уставшие, равнодушные, какими они были на очной ставке. И понял: слова бессильны. Он сжал листок в кулаке, разорвал его на мелкие клочья и выбросил в ведро.

— Не пишется, Петренко? — хрипло спросил сосед по камере, старый уголовник по кличке Шахтер, который сидел за кражи с заводских складов.

Он лежал на верхних нарах и дымил самокруткой, пуская кольца в потолок. — Забудь. Они там быстро забывают. У них жизнь, у нас — срок. Не пиши, только хуже сделаешь.

— Заткнись, — тихо сказал Витька. — Ты ничего не знаешь.

Шахтер только хмыкнул и отвернулся к стене.

На одиннадцатый день, когда за окном опять моросил противный осенний дождь, и ветер гнал по лужам ржавые листья, в камеру вошел дежурный и громко объявил:

— Петренко! Сборы! К тебе посетительница.

Витька вскочил так, будто его ударили током.

Сердце забилось где-то в горле. Лена.

Лена пришла! Она одумалась, она простила, она здесь!

Он натянул казенную куртку, провел ладонями по волосам — они отросли, были грязными и спутанными, — и почти побежал за конвоиром по длинному коридору.

Но когда его ввели в комнату для свиданий, он увидел не Лену. За стеклом, разделявшим их на две половины, сидела Таня.

Она выглядела иначе

. За эти две недели она осунулась, похудела, под глазами залегли темные круги, а волосы, всегда аккуратно уложенные, теперь были стянуты в небрежный пучок.

На ней был старый, выцветший плащ, весь в каплях дождя.

Она держала в руках пластиковый пакет, в котором что-то белело.

Витька опустился на табурет перед стеклом.

Трубка лежала на месте, но он не спешил брать её. Он смотрел на Таню и чувствовал, как внутри закипает разочарование — острое, почти физическое.

Не Лена. Не её глаза. Не её голос.

— Вить… — сказала Таня, поднося трубку к губам. Её голос в динамике звучал глухо, с металлическим привкусом.

— Вить, ты как? Ты держишься?

— Зачем ты пришла? — спросил он грубо, игнорируя её вопрос. — Где Лена? Что с ней?

Таня вздрогнула, будто он её ударил.

Она опустила глаза, теребя край плаща. Дождь за её спиной, за мутным стеклом окна, усилился, забарабанил по подоконнику, и капли стекали по стеклу, искажая её лицо.

— Лена уехала, Вить, — сказала она тихо.

— Через три дня после того, как тебя забрали.

Уехала к матери в город.

Сказала, что не вернется.

Что продаст дом.

Витька почувствовал, как пол уходит из-под ног.

Он вцепился в трубку побелевшими пальцами. Уехала. Продаст дом. Дом, который они строили вместе — своими руками, каждую доску, каждый гвоздь.

Дом, где она смеялась, где пекла пироги, где они планировали детей…

— Она оставила тебе это, — Таня достала из пакета маленький конверт. — И просила передать.

Сказала, что не сможет прийти.

— Дай сюда, — прошептал Витька, прижимая свободную руку к стеклу, словно мог сквозь него дотянуться до конверта.

— Что там? Она что-то написала?

— Она не писала, Вить, — голос Тани дрогнул.

— Там… там только одна вещь.

Таня надорвала конверт и вынула из него тонкую, почти невесомую ниточку — серебряное колечко.

То самое, которое Витька купил на последние деньги для Лены на свадьбу.

Простое, без камней, но она носила его не снимая.

Она вернула ему кольцо. Вернула его любовь. Вернула всё.

Витька смотрел на кольцо, и перед глазами у него все поплыло

. Он слышал, как Таня что-то говорит, но слова доносились до него сквозь вату. Он видел только тонкое серебряное кольцо, которое лежало на ладони Тани по ту сторону стекла, и понимал: это конец.

Лена отреклась от него.

Отрезала, как гнилую ветку.

— Зачем ты это принесла? — прошептал он, поднимая глаза на Таню. В его взгляде была такая боль, что Таня зажмурилась, будто от удара.

— Она просила, Вить. Она сказала, что не хочет тебя видеть.

Что ты убил не просто человека — ты убил их будущее.

Её будущее.

С ней теперь, как с вдовой, и ты сделал её такой.

— Замолчи! — выкрикнул он, ударив кулаком по стеклу

. По ту сторону конвоиры насторожились, но Таня только покачала головой.

— Ты ничего не понимаешь!

Ты не знаешь, как я её люблю!

Я ради неё… ради неё всё что угодно!

— Всё что угодно, кроме того, чтобы остаться с ней рядом, — тихо сказала Таня.

— Ты не подумал о ней.

Ты думал о своей обиде, о своей гордости.

А теперь платишь.

Наступила тяжелая, звенящая тишина. За окном стих дождь, и в комнате стало вдруг светло — серый луч пробился сквозь тучи, упал на стекло, на кольцо, и оно блеснуло, как слеза.

— Тань, — сказал Витька, и голос его вдруг стал мягким, почти умоляющим.

— Тань, ты… ты можешь передать ей что-нибудь от меня?

Скажи ей… скажи, что я люблю её.

Что я никогда не перестану. Что я буду ждать.

Десять лет, двадцать — я буду ждать.

Таня молчала.

Она смотрела на него — на его измученное лицо, на его руки, сжимающие трубку, на его глаза, полные слез, которые он отчаянно пытался сдержать. И в её груди, в той самой глубине, где она хоронила свою давнюю любовь к нему, что-то надломилось.

— Вить, — сказала она, и голос её стал тихим, почти интимным.

— Ты дурак. Ты всегда был дураком.

Лена… она не вернется. Я знаю её.

Если она решила — она не отступится. А я… — она запнулась, сглотнула ком в горле.

— Я пришла не только отдать кольцо. Я пришла сказать тебе…

Я всегда любила тебя, Вить.

Ещё до того, как вы встретились. Я тебя не брошу.

Я буду приходить, писать, ждать. Если надо, я дождусь твоего срока. Только… только скажи, что я тебе нужна.

Витька замер.

Он смотрел на Таню — на её осунувшееся лицо, на её мокрый плащ, на дрожащие губы — и чувствовал только пустоту.

Холодную, бесконечную пустоту, где была только одна женщина. Лена. И никого больше.

— Таня, — сказал он медленно, словно вытаскивая каждое слово из самого себя.

— Ты хорошая девушка. Ты добрая.

Но я… я люблю только Лену. Родную мою. Ненаглядную.

Даже если она меня никогда не простит. Даже если я никогда не увижу её.

Я не могу по-другому. Прости.

У Тани побелели губы. Она медленно опустила трубку, положила её на место, и встала.

Кольцо осталось лежать на её ладони — она не протянула его через окошко, не отдала конвою. Просто положила на подоконник, с той стороны, где сидела.

— Я поняла, — сказала она, глядя на него сквозь стекло, и в её голосе была такая ледяная горечь, что Витька поежился.

— Ты всегда был слепым, Витька Петренко.

Слепым, как крот. Прощай.

Она развернулась и вышла, не оглядываясь.

Дверь за ней хлопнула, и в комнате остался только запах её духов — дешевых, с примесью дождя, — и кольцо, которое так и лежало на подоконнике, блестя в холодном свете.

Конвоиры подошли к Витьке, взяли его под руки и повели обратно в камеру.

Он шел, не чувствуя ног, повторяя про себя одно имя. Лена. Лена. Лена. В голове шумело, в груди разрывалось, и только одна мысль билась, как раненая птица о клетку: он потерял всё.

Любовь, свободу, будущее. И не осталось ничего, кроме холода, серого неба за решеткой и воспоминания о том, как она смеялась, когда он называл её родной.

В камере Шахтер посмотрел на него, сплюнул и буркнул:

— Бабы. Все они одинаковы. Забудь, говорю.

Витька не ответил.

Он лег на нары, лицом к стене, и закрыл глаза. За окном снова начался дождь. Он стучал по стеклу, по крыше, по мокрой земле — и Витьке казалось, что это стучит его сердце, разбитое на тысячи осколков, которые никогда уже не собрать.

****

Серое утро 27 октября встретило Витьку Петренко ледяным ветром, который задувал в щель между дверью и полом камеры.

Он продрог до костей, хотя надел на себя всё, что у него было: казённую куртку, старый свитер, который дал Шахтер, и ботинки на два размера больше.

Зубы стучали, но не от холода. От страха. Сегодня был суд.

— Выходи, Петренко, — скомандовал конвоир, и голос его прозвучал глухо в утренней тишине коридора.

Витька поднялся, пригладил волосы, которые уже доставали до плеч, и шагнул за порог. Коридор был длинным, с высокими потолками, под которыми гуляли сквозняки

. Где-то капала вода, и звук этот отдавался в голове Витьки тягучим, болезненным эхом. Он шёл, глядя под ноги, на рваный линолеум, и старался не думать о том, что увидит через несколько минут.

Он знал: Лены там не будет.

Таня передала ему через охранника, что Лена прислала письменный отказ от присутствия на процессе.

Она не хотела видеть его в последний раз. Она уже похоронила его в своём сердце.

Зал суда был большим и пустым.

Высокие окна, затянутые плотными шторами, пропускали скудный свет — солнце за тучами боролось, но проигрывало.

Витьку посадили на скамью подсудимых — деревянную, с полинявшей обивкой, за которой возвышалась металлическая решётка. Слева стоял стол прокурора — сухопарого мужчины с очками на переносице, который уже перебирал папки.

Справа — адвокат, назначенный государством, молодой парень с прыщавым лицом, который нервно теребил галстук. Витька знал, что этот парень не спасёт его.

Он даже не запомнил его фамилию.

— Встать! Суд идёт!

Все поднялись.

Витька встал, чувствуя, как дрожат колени

. Вошёл судья — пожилой, седой, с уставшим лицом, на котором не было ни одной эмоции.

Он сел, поправил очки, прокашлялся, и начал читать материалы дела тем же тоном, каким диктует погоду по радио. Сухие факты. Место, время, орудие. Слова, которые звучали приговором ещё до того, как он был произнесён.

— Подсудимый Петренко Виктор Степанович, обвиняется в умышленном причинении смерти гражданину Скворцову Александру Петровичу, — голос судьи был ровным, как бетонный пол. — Признаёте ли вы свою вину?

Витька поднял глаза.

В первом ряду, почти у самой двери, сидела Таня.

Она смотрела на него, и в её глазах была такая боль, что он едва не отвернулся.

Рядом с ней сидела её мать и ещё несколько соседей из деревни — те, кто пришёл поддержать его.

Они перешептывались, и в их взглядах читалось сочувствие, смешанное с осуждением. А Лены не было. Её место — самое ближнее к скамье — пустовало. Там стоял только пустой стул, и Витька смотрел на него, как на открытую могилу.

— Да, — сказал он тихо. — Признаю.

Прокурор поднялся. Началось заседание.

Он зачитывал обвинительное заключение, перечислял показания свидетелей, описывал все подробности того вечера. Витька слышал, как его соседи говорят о том, что Скворцов давно доводил всех, что он был скандалистом и пьяницей, что он оскорблял не только Лену, но и других женщин. Но всё это было лишь смягчающими обстоятельствами. Главное оставалось незыблемым: он убил человека.

Убил умышленно, в состоянии аффекта, но убил.

Адвокат встал и произнёс короткую, скомканную речь.

Он говорил о том, что Витька защищал честь своей жены, о том, что он действовал под влиянием тяжкого оскорбления, о том, что он раскаивается. Витька слушал его и чувствовал, что эти слова — пустой звук. Они не долетят до судьи.

Они не долетят никуда.

— Подсудимый, — обратился судья к Витьке, снимая очки и протирая их платком. — Последнее слово

. Вы можете сказать всё, что считаете нужным.

Витька медленно поднялся.

Он обвёл взглядом зал — судью, прокурора, адвоката, Танин мокрый плащ, пустой стул, где должна была сидеть Лена.

За окном, сквозь щель в шторе, он увидел кусочек неба — белое, слепое, покрытое низкими тучами. Где-то там, за этим небом, была осень. Жёлтые листья на ветках, первые заморозки на траве, запах дыма из печных труб. А здесь, в этом зале, осени не было. Здесь был только холодный, безжалостный свет ламп.

— Я не хочу оправдываться, — сказал он, и голос его дрогнул.

— Я убил человека. И я понесу наказание.

Но я хочу сказать одной женщине… той, которая не пришла сюда… я хочу сказать ей, что я люблю её. Я любил её больше жизни.

И я никогда не перестану.

Даже если она меня проклянёт. Даже если она меня забудет.

Я буду помнить её всегда.

Родную мою. Ненаглядную.

Он замолчал. В зале воцарилась тишина. Таня закрыла лицо руками, и её плечи вздрагивали. Судья снова надел очки, прокашлялся и сказал:

— Суд удаляется на совещание.

Ждать пришлось долго. Час. Два.

Витька сидел на скамье, не двигаясь, и смотрел на пустой стул. Он вспоминал их свадьбу, как Лена танцевала в белом платье, как её фата развевалась на ветру, как она смеялась, когда он целовал её в плечо. Он вспоминал, как она лежала у него на груди и шептала: «Ты — мой герой, Витька». И теперь он герой? Герой, который сидит за решёткой и ждёт, когда ему скажут, сколько лет он проведёт в аду.

Когда судья вернулся, лицо его было таким же каменным. Он сел, взял в руки лист бумаги и начал читать ровным, бесстрастным голосом:

— Приговором суда Петренко Виктора Степановича признать виновным в совершении преступления, предусмотренного статьёй 105, часть 1 Уголовного кодекса, и назначить ему наказание в виде лишения свободы сроком на семь лет с отбыванием наказания в исправительной колонии общего режима.

Семь лет. Цифра ударила Витьку в грудь, как молот. Семь лет. Две тысячи пятьсот пятьдесят пять дней.

Шестьдесят один тысяча триста двадцать часов.

Он не успел посчитать дальше — голова пошла кругом. Семь лет. Он выйдет в тридцать один год. Лене будет… он не знал, сколько ей будет. Но он знал, что её уже не будет с ним.

— Приговор может быть обжалован в течение десяти дней, — судья уже вставал. — Заседание закрыто.

Всё смешалось.

Гул голосов, шарканье ног, всхлипывания Тани, которая пыталась пробиться к нему через толпу, но конвоиры уже взяли его под руки и повели к выходу. Витька оглянулся на пустой стул.

На нём, на сиденье, лежала одна-единственная сухая листва — кленовый лист, занесённый ветром через щель. Он лежал золотой звёздочкой на сером дереве, и Витька вдруг понял: это знак. Прощание. Лена отпускает его. Но он не отпускает её.

Машина, которая везла его в тюрьму для оформления бумаг, ехала по пустынной осенней дороге. За окном мелькали голые деревья, мокрые поля, стаи грачей, кружащихся над пашней. Витька смотрел в окно и не видел ничего, кроме лица Лены.

Она стояла перед ним, как живая, в своём белом платье, с той самой родинкой возле губ. Она улыбалась. Протягивала руку.

И он тянулся к ней, касаясь холодного стекла, но её лицо исчезало, таяло в серой дымке, оставляя лишь отражение его собственного — измождённого, с глубокими тёмными кругами под глазами, с чужой щетиной.

Он заплакал. Слёзы текли по его лицу, и он даже не пытался их скрыть. Конвоиры смотрели в другую сторону, делая вид, что ничего не замечают. Машина ехала дальше, а за окном начинал падать снег.

Первый снег этого года. Он падал на землю крупными, мокрыми хлопьями, ложился на жёлтую траву, на голые ветки, на крыши домов, которые оставались позади. Снег был белым, чистым, нетронутым. Как та жизнь, которую Витька потерял. Как та любовь, которую он разбил собственными руками.

— Ну всё, Петренко, — сказал один из конвоиров, когда они въехали в ворота тюрьмы.

— Приехали.

Витька не ответил. Он смотрел на снег, который кружился за решёткой, и думал о том, что семь лет — это долгий срок. Но он будет ждать. Он будет ждать её, свою ненаглядную, каждый день, каждую секунду, каждое мгновение. Даже если она не придёт.

Даже если она забудет. Он будет помнить.

Снег падал всё гуще, и вскоре весь мир за окном стал белым-белым, как простыня, как тот самый чистый лист, на котором Витька так и не написал письмо. Но письмо это было написано у него в сердце. Навеки. До последнего вздоха.

Машина остановилась. Дверь открылась, впуская в салон холодный воздух, пахнущий зимой и свободой. Витька шагнул наружу, поднял голову к небу и закрыл глаза. Снежинки падали на его лицо, таяли на щеках, смешиваясь со слезами. Где-то там, высоко-высоко, за тучами, была она, его Лена. И он знал: он вернётся. Он обязательно вернётся. Потому что любовь — она сильнее тюрьмы. Сильнее смерти. Сильнее всего на свете.

— Идём, — сказал конвоир, толкая его в плечо.

Витька открыл глаза. Впереди была серая стена, колючая проволока, решётки. Сзади — свобода, снег, жизнь. Он сделал шаг вперёд, в тень, и дверь за ним захлопнулась. Навсегда? Нет. Он знал: только до поры. Только до его возвращения.

А пока — семь лет. Семь долгих зим. Но он будет ждать. Он всегда умел ждать свою родную, ненаглядную.

Продолжение следует .

Глава 3