Глава 32
Артём нашёл его за два дня.
— Он в Москве, — сказал Артём, положив перед Глебом несколько фотографий, снятых издалека. — Снимает койку в ночлежке за Курским вокзалом. Перебрался сюда недели три назад, как раз когда начал тебя искать. И вот что мне не нравится.
Он выложил ещё один снимок. На нём Николай, ссутуленный, в драной куртке, стоял у ларька рядом с человеком, которого Глеб узнал сразу.
— Это один из людей Лома, — сказал Артём. — Они встречаются не первый раз. Лом подкармливает старика. Деньгами, бутылкой. А старик за это, видать, рассказывает всё, что знает про тебя. И, главное, готов в любой момент привести тебя куда надо. Сын ведь не откажет отцу повидаться.
Глеб долго смотрел на фотографию. На человека, который двадцать с лишним лет назад щёлкнул наручниками на всю его жизнь.
— Лом, — сказал он наконец. — Седой велел ему отойти. А он не отошёл. Работает через отца, втихаря. Хочет сам притащить меня Седому и вернуть себе вес.
— Похоже на то.
Глеб собрал фотографии в стопку, выровнял края.
— Я поеду к нему. Один.
— Глеб.
— Один, Артём. Это мой отец. Кем бы он ни был.
———
Ночлежка пахла хлоркой, немытыми телами и безнадёгой.
Николая он нашёл в углу общей комнаты, на железной койке, под серым одеялом. Старик сидел, опустив голову, и Глеб не сразу узнал в этом сломанном человеке того громадного, страшного отца из детства. Время не пощадило его. Лицо опухло, руки тряслись, в редких волосах застряла седина. От него тянуло перегаром.
— Здравствуй, — сказал Глеб.
Николай поднял голову. Несколько секунд смотрел, не узнавая, потом глаза его влажно блеснули.
— Глебка. Сынок. Пришёл всё-таки. — Он попытался встать, не смог, цепляясь за спинку. — Я знал, что придёшь. Я Таньке говорил, придёт.
— Сиди.
Глеб подвинул табурет, сел напротив. Они смотрели друг на друга, отец и сын, через двадцать с лишним лет и через всё, что между ними было.
— Большой стал, — пробормотал Николай. — В пальте. В люди вышел. А я вот… видишь, как. Жизнь поломала. Зону топтал, здоровье оставил. Один теперь. Никому не нужен. — Он шмыгнул носом. — Я ведь покаяться хотел, Глеб. Перед тобой, перед матерью. Дурной я был. Пил. Руки распускал. Знаю. Бог наказал.
Глеб слушал эту знакомую песню, которую алкоголики поют одинаково во все времена, и внутри у него не поднималось ни злости, ни жалости. Поднималось что-то более холодное. Ясность.
— Сколько тебе Лом платит? — спросил он спокойно.
Николай осёкся. Слёзы на его глазах высохли подозрительно быстро.
— Какой Лом? Не знаю никакого Лома.
— Папа. — Глеб впервые за двадцать лет назвал его так, и от этого слова обоим стало не по себе. — Не надо. Я тебя видел. С его человеком. Я знаю, что тебя сюда, в Москву, подтянули не зря. Тебе дали денег, бутылку, и попросили найти меня. Повидаться. Узнать, где сижу, как живу, с кем. А потом, когда скажут, привести меня в нужное место. Так?
Старик сжался, отвёл глаза, и в этом было всё признание.
— Они сказали, ничего плохого, — забормотал он. — Сказали, просто хотят с тобой поговорить по-доброму. По старым делам. А мне что, мне деваться некуда, Глеб. Я голодный. Я больной. Они хоть накормили…
— За мою голову.
— Не за голову! Просто повидаться…
— Они тебя кормят за то, чтобы ты сдал родного сына, — сказал Глеб, не повышая голоса. — А ты и рад. Ты и тут не изменился. Когда-то ты пил то, что мать на больничных сменах зарабатывала. Теперь пьёшь то, что тебе платят за меня. Один к одному, отец.
Николай заплакал, тихо, по-стариковски, и эти слёзы были, наверное, отчасти настоящими, но Глеб слишком хорошо знал им цену.
Он сидел и смотрел на плачущего старика, и память сама подняла со дна то, что он держал там запертым годами.
— Ты помнишь, как тебя забирали? — спросил он вдруг. — Мне было десять. Наручники щёлкнули, и этот звук я слышу до сих пор. Каждый раз, когда где-то защёлкивается замок, я его слышу. Это твой подарок мне, отец. На всю жизнь.
Николай молчал, опустив голову.
— А как вернулся, помнишь? Мне четырнадцать было. Ты пришёл пьяный и поднял руку на мать. На женщину, которая тебе на зону сигареты передавала, пока ты там сидел. Которая по две смены в больнице работала, чтобы я с голоду не сдох. И я тебя тогда ударил. Первый раз в жизни поднял руку на взрослого. На тебя. Чтобы ты её не трогал.
— Я дурной был, Глеб… попутало…
— Не попутало. Ты сам. — Глеб говорил спокойным голосом, и от этого слова падали тяжелее. — Я потом полночи не спал, корил себя: что же я за человек, если на родного отца замахнулся. А теперь знаю. Я тогда в первый раз в жизни поступил правильно. И всё плохое, что про меня нынче пишут, началось не во дворе и не на улице. Оно началось в той кухне. С того щелчка. С тебя.
Старик не нашёлся что ответить. Да Глеб и не ждал ответа.
———
Он не ушёл сразу. Это было самое трудное.
Прежний Молот бросил бы старика гнить в этой ночлежке и забыл. Но прежнего Молота держала теперь Алиса, держала мать, держало всё то, что он строил в себе целый год. И ещё одно неудобное соображение: бросить отца значило отдать его Лому окончательно. А отец, который у Лома в руках, это нож, приставленный к Глебу с той стороны, откуда он не сможет ударить в ответ. Кровь не рубят.
— Слушай меня, — сказал Глеб, когда старик утих. — Я тебя отсюда заберу. Не к себе. В нормальное место, с врачами, с едой, под присмотром моих людей. Будешь жить по-человечески. Но за это ты делаешь ровно то, что я скажу.
Николай поднял мокрое лицо.
— Что делать-то?
— Ничего особенного. Будешь и дальше встречаться с человеком Лома. Брать у него деньги. Кивать. Говорить, что сын вот-вот клюнет, что ты его уламываешь. Тяни время. А всё, что они тебе скажут, всё, о чём спросят, ты передаёшь мне. Слово в слово. Понял? Был ты их ухом возле меня. Станешь моим ухом возле них.
Старик заморгал, медленно соображая.
— Это ж… это опасно, Глеб. Они ж если узнают…
— Опасно тебе сейчас, в этой дыре, без меня. Со мной у тебя хоть охрана будет. — Глеб встал. — Решай. Или ты со мной, и тогда живёшь и помогаешь. Или ты с ними, и тогда я больше не приду никогда, и выпутывайся сам, как знаешь.
Николай смотрел на сына снизу вверх, и в его пьяных, выцветших глазах боролись страх и старая, въевшаяся хитрость. И победила, как всегда у таких людей, не любовь и не совесть. Победил расчёт, где сытнее и безопаснее.
— Я с тобой, сынок, — сказал он. — Конечно, с тобой. Кровь же.
— Кровь, — повторил Глеб глухо и пошёл к выходу.
У двери он обернулся.
— И ещё. Про мать чтоб ни слова им. Узнаю, что трепал про неё, всё отменяется.
— Не трепал, сынок, не трепал, — заторопился Николай. И, помолчав, добавил, понизив голос, будто уже отрабатывая новую роль: — Они про другое всё пытали. Про девку твою. Орловскую. Часто ли видитесь, где она живёт, надёжно ли её стерегут. Я-то почём знаю, я и не говорил ничего, я её в глаза не видал. Но интересовались они ею, Глеб, больше, чем тобой самим. Вот те крест.
Глеб замер на пороге. Это было то, что он и так знал. Но услышать это из чужих, пусть и отцовских, уст значило получить подтверждение: главная цель у них не он. Главная цель у них Алиса.
— Запомни, кто именно спрашивал, — сказал он тихо. — И когда. Всё запоминай. Это теперь твоя работа.
———
Алисе он рассказал ночью, не утаивая ничего.
Она слушала, поджав ноги, и не перебивала. А когда он закончил, долго молчала.
— Ты будешь его использовать, — сказала она наконец. — Родного отца. Как они хотели использовать тебя.
— Да.
— И тебе это даётся легко.
— Нет. — Глеб смотрел в темноту. — Мне это даётся тяжелее всего, что я делал за последний год. Легко было бы бросить его. Или сломать. А вот так, держать рядом ядовитую гадину, потому что она тебе родня и потому что иначе её используют против тебя, это и есть тяжело.
Алиса придвинулась ближе.
— Знаешь, в чём ужас? — сказала она тихо. — Мы оба воюем со своими отцами. Ты со своим, который тебя предавал всю жизнь и предаёт сейчас. А я со своим, который меня всю жизнь оберегал и из любви едва не сломал. Два отца, два полюса. И мы посередине.
— Твой хотя бы любит тебя.
— А твой по-своему тоже, наверное. — Она помолчала. — Просто любовь у слабого человека всегда выходит уродливой. Он, может, и рад бы любить как надо, да нечем.
Глеб посмотрел на неё. Она умела вот так, одной фразой, сказать то, на что он сам не находил слов.
— Я не прощу его, — сказал он. — Но и добивать не стану. Пусть доживает. А пользу из этого я выжму. Для нас.
———
Матери он позвонил под утро, когда Алиса уснула.
— Глебушка? Случилось чего? — Голос у Татьяны спросонья был испуганный.
— Ничего не случилось, мам. Спи. Я просто сказать. Отца я нашёл. Он в Москве. Я его пристрою, под присмотр, чтоб не пропал.
В трубке стало тихо.
— Живой, значит, — сказала она наконец. — Ну слава богу. — И, помолчав: — Ты на него зла-то не держи сильно, сынок. Он жизнь свою сам спалил, ему и так наказание. А что нам с тобой поломал, так бог ему судья.
Глеб слушал, как мать, которую этот человек бил и предавал, жалеет его, и не находил слов. Бабья жалость, прощающая то, что прощать нельзя, всегда была ему непонятна и всегда выходила сильнее любой мести.
— Мам. Тут такое дело. — Он подбирал слова. — Вокруг отца крутятся нехорошие люди. Те самые, из-за которых у меня сейчас всё это. Они через него хотят до меня дотянуться. Поэтому, если кто будет про него или про меня выспрашивать, ты молчишь и звонишь мне. И людей моих, что я к тебе приставил, слушайся во всём. Это серьёзно.
— Господи, Глеб. — Голос её дрогнул. — Опять он беду в дом тянет. Сколько живёт, столько и тянет.
— Я не дам, мам. Ты только береги сердце. Слышишь? Не волнуйся. У меня всё под контролем.
Он сказал это твёрдо, уверенно, как говорят, чтобы успокоить. И сам понимал, что под контролем далеко не всё. Что отец, мать с больным сердцем, Алиса под прицелом, это слишком много слабых мест для одного человека. И что Седой, терпеливый и умный, ищет сейчас ровно их, эти мягкие места. И одно уже нашёл.
———
Через своих людей Глеб сделал то, что задумал ещё после разговора с Тимофеевичем.
Тонко, осторожно, чужими руками, по тем неприметным каналам, что остались у него с прежней жизни, поползли слухи. Тихо. Просто туда, где могли услышать нужные уши, легла мысль: Лом снова работает сам по себе. Лом, которому Седой велел отойти, не отошёл, а втихаря возится со стариком Воронцовым, хочет в одиночку притащить Молота и положить добычу к ногам Седого, чтобы вернуть себе вес. А может, и не к ногам Седого. Может, Лом метит выше и хочет прибрать Молота под себя, мимо хозяина.
Это была правда на три четверти. И именно поэтому в неё было легко поверить.
Глеб знал природу таких людей. Седой терпелив, но не доверчив. Он уже однажды осадил Лома за самоуправство в паркинге. Стоило подбросить ему мысль, что Лом опять лезет поперёк, да ещё, может, ведёт свою игру, и в холодной, расчётливой голове Седого сама собой начнёт расти трещина недоверия. А недоверие между двумя хищниками опаснее для них, чем любой внешний враг.
— Думаешь, клюнет? — спросил Артём.
— Седой клюнет не сразу, — сказал Глеб. — Он умный, проверит. Но проверять начнёт. А когда такой человек начинает проверять своего, своему уже не жить спокойно. Мы не должны их стравить в один день. Мы должны посеять. А созреет само.
———
Семя легло на готовую почву.
В тихом загородном доме Седому доложили, между прочих новостей, что Лом замечен со стариком Воронцовым. Несколько раз. Что подкармливает его, о чём-то договаривается.
Седой выслушал, помешивая ложечкой остывший чай.
— Я ему велел отойти, — сказал он негромко. — А он, значит, не отошёл. Через отца зашёл. Сам.
— Может, он для общего дела старается, — осторожно заметил человек напротив.
— Может. А может, для себя. — Седой отставил чашку. — Молот лакомый кусок. Лом всегда был жаден. И всегда считал, что я его недооцениваю. Что, если он решил притащить мне Воронцова не как подарок, а как козырь? Мол, гляди, Седой, я сделал то, чего ты не смог. А там, глядишь, и сам начнёт хозяйничать.
Он встал, прошёлся по комнате, и в его движениях не было суеты, только медленная, тяжёлая работа мысли.
— Понаблюдайте за Ломом, — сказал он наконец. — Тихо. С кем встречается, кому звонит, куда деньги носит. Своего проверить не грех. Особенно своего, который перестал слушаться.
И в этот момент, сам того не зная, Седой сделал ровно то, чего хотел от него Глеб. Он отвёл часть своего терпеливого, страшного внимания от Алисы и направил его внутрь, на собственного человека.
Трещина пошла.
А Глеб в этот вечер сидел дома, обняв задремавшую Алису, и думал о том, что впервые за всё это время он не оборонялся и не убегал. Он бил. Тихо, вслепую, чужими руками, по самому больному месту врага. По доверию. И где-то в этой грязной, страшной игре он использовал родного отца как фигуру на доске и не чувствовал за это вины. И вот это, подумал он, и было самым тревожным во всей истории. Не то, что он проигрывал. А то, что, выигрывая, он снова начинал думать как Молот.
Следующая глава: