Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Писатель | Медь

В 62 я нашла школьную подругу через «Одноклассники». Думала – просто поболтаем. А мы вдвоем сняли дом

В шестьдесят два я нашла школьную подругу через «Одноклассники». Думала: просто поболтаем, вспомним юность, посмеемся. А ведь врала себе: искала ее совсем за другим. Это Наташка, дочь, завела мне тот дурацкий профиль. Приехала в октябре, привезла ноутбук, села рядом и давай тыкать по клавиатуре и требовать: сфотографируйся, мам, напиши про себя, укажи школу. Я отбивалась: зачем мне, кому я там нужна. Наташка вздохнула и сделала все сама. Выбрала мою фотографию – ту, где я на даче в кроссовках и платье, с лейкой, – и ушла варить макароны. Я осталась одна перед экраном. - Ну и что мне теперь с тобой делать, – сказала я монитору. Четвертый год без мужа, а привычка разговаривать вслух так и не прошла. Дусю я нашла за семь минут. Евдокия Сергеевна Полозова, Ярославль. На фотографии – худая, сутулая женщина в вязаной шапке поверх пышных кудрей, улыбается одним краешком губ, как умела только она. Сорок прошло лет – а улыбка та же. Я сидела, крутила на пальце кольцо с бирюзой, которое Альберт

В шестьдесят два я нашла школьную подругу через «Одноклассники». Думала: просто поболтаем, вспомним юность, посмеемся. А ведь врала себе: искала ее совсем за другим.

Это Наташка, дочь, завела мне тот дурацкий профиль. Приехала в октябре, привезла ноутбук, села рядом и давай тыкать по клавиатуре и требовать: сфотографируйся, мам, напиши про себя, укажи школу. Я отбивалась: зачем мне, кому я там нужна. Наташка вздохнула и сделала все сама. Выбрала мою фотографию – ту, где я на даче в кроссовках и платье, с лейкой, – и ушла варить макароны.

Я осталась одна перед экраном.

- Ну и что мне теперь с тобой делать, – сказала я монитору.

Четвертый год без мужа, а привычка разговаривать вслух так и не прошла.

Дусю я нашла за семь минут. Евдокия Сергеевна Полозова, Ярославль. На фотографии – худая, сутулая женщина в вязаной шапке поверх пышных кудрей, улыбается одним краешком губ, как умела только она. Сорок прошло лет – а улыбка та же. Я сидела, крутила на пальце кольцо с бирюзой, которое Альберт подарил мне на тридцатилетие, и думала: напишу – поболтаем. Кому от этого хуже.

Но потом поняла, что руки не поднимаются к клавишам. Потому что болтать я могла с кем угодно: с соседкой Верой Павловной через стенку, с продавщицей в «Пятерочке» на углу, с Наташкой по телефону, под бормотание телевизора, который я включала для фона, чтобы в квартире не стояла тишина. Дусю я искала не для болтовни. Я искала ее, чтобы повиниться. Только себе в этом не признавалась.

***

С Дусей мы подружились в седьмом классе. Она пришла к нам в школу после переезда: худенькая, в коричневом форменном платье, которое было ей чуть великовато, и сразу села за мою парту. Не спросила – села. Я тогда была крупная, громкая, на голову выше всех девчонок, и подруг у меня не водилось: побаивались. А Дуся не побоялась.

Мы дружили пять лет, и дружба тогда была другой, не как сейчас: не созвониться, не выпить кофе. Мы ходили друг к другу каждый день, делали уроки на одном столе, читали одни и те же книжки, и если Дуся не приходила, я начинала беспокоиться. В ее комнате пахло акварельными красками и подмороженными яблоками, которые мать хранила на балконе. А Дуся вечно мерзла, в октябре уже куталась в кофту, и в декабре приходила в школу с красным носом и ледяными пальцами, а я грела ей руки своими.

Когда мы закончили школу, я поехала в другой город по распределению на химзавод, лаборанткой. Там познакомилась с Альбертом. Он тренировал мальчишек в спортшколе, был коренастый, курносый, с выгоревшими волосами, говорил мало, но по делу. Через год мы расписались, еще через год родилась Наташка.

Дуся осталась в Ярославле. Выучилась на учительницу начальных классов, работала в школе на окраине. Писала мне письма, длинные, подробные, на нескольких листах. Я отвечала. Сначала – каждую неделю, потом раз в месяц, потом все реже. Не разлюбила старую подругу, просто жизнь навалилась: завод, Наташка, Альберт, огород на шести сотках, варенье, соленые огурцы, ремонт. Я убеждала себя, что детская дружба – это детская дружба, а взрослым людям не до переписки.

А потом Дуся прислала то самое письмо. Она писала, что у нее умерла мама, что она не справляется, что ей не с кем поговорить, и просила приехать хотя бы на день. Или хотя бы ответить.

Я не ответила. Наташке тогда было полтора года, она болела. Альберт пропадал на межшкольных соревнованиях. Я сунула конверт в ящик комода и сказала себе: потом напишу, потом позвоню. Потом.

Это «потом» растянулось на сорок лет.

***

В тот октябрьский вечер я просидела перед ноутбуком часа два, набирая и стирая одно и то же. За окном качались фонари над сквером, а я так и не включила свет, сидела в темноте, подсвеченная экраном. Из кухни тянуло остывшим супом, который я сварила днем и забыла убрать.

«Дуся, привет, это Люба Торопова. Помнишь меня?»

Стерла – конечно, помнит, что за вопрос, глупо так начинать.

«Дуся, здравствуй! Нашла тебя в «Одноклассниках», решила написать».

Стерла: слишком бодро, как будто между нами ничего не было. А между нами были годы, за которые я ни разу ей не ответила.

Я встала, прошлась по кухне, налила воды. Пила и чувствовала, как горло пережато, будто пуговицу проглотила. Вернулась к ноутбуку и написала:

«Дуся, это Люба. Прости, что не писала. Рада, что нашла тебя».

Палец завис над кнопкой. Я сглотнула, потом еще раз. Подумала: а вдруг она давно все забыла и удивится, чего это я вообще лезу. Или, наоборот, не забыла – и не ответит. Имеет полное право, я бы на ее месте, может, и не ответила.

Я быстро, чтобы не передумать, нажала кнопку и тут же закрыла ноутбук, будто он мог укусить, а сама ушла на кухню мыть и без того чистую раковину – руки должны были быть чем-то заняты.

Дуся ответила через сорок три минуты. Я знаю точно, потому что смотрела на часы на микроволновке постоянно.

«Любка!!! Господи, Любка, это ты!!! Я думала, ты переехала куда-нибудь за границу и меня забыла! Как ты? Где? Расскажи все!»

Три восклицательных знака после каждого предложения. Три. Как в школе, когда она писала мне записки на уроке географии и вместо точки всегда ставила три восклицательных знака.

Я села на табуретку, потому что ноги стали как ватные. Прижала ладонь ко рту, чтобы не засмеяться в голос – ночь, соседи услышат через картонные стены, – но все равно засмеялась, негромко и как-то по-дурацки, всхлипывая.

Мы переписывались до двух ночи. Потом Дуся написала: «Давай по телефону поговорим, у меня глаза уже не видят эти буквы».

Я позвонила. И когда услышала ее голос – быстрый, теплый, – закрыла глаза и поняла, что улыбаюсь. Щеки болели от улыбки. Я забыла, когда улыбалась так долго.

Мы разговаривали каждый вечер. Я узнала, что Дуся вышла замуж, но мужа похоронила пять лет назад: рак, сгорел за полгода. Детей у нее не было, но были ученики, тридцать четыре выпуска, и она помнила каждого по имени.

– А ты, Любка? – спрашивала она. – Как твой? Ты же писала, что замуж вышла.

И я рассказала про Альберта: как он не любил ездить по гостям, как повторял «нам и дома хорошо» и как умер прямо в спортзале, на тренировке, от остановки сердца.

Я откашлялась:

– Ушел молча, не предупредив. Как привык делать все.

– А ты? – тихо спросила Дуся.

– А я злилась на него за это целый год. Глупо, правда?

Дуся помолчала секунду, и я услышала, как она выдохнула в трубку, негромко и грустно.

– Не глупо. Я вот про мужа так же думала: ушел и оставил меня одну, что мне без него делать... Когда любишь, отпускать тяжело.

Про письмо я не сказала. Каждый раз собиралась и каждый раз уводила разговор в сторону. Мяла пальцами край кофты, прикусывала губу, говорила что-нибудь про погоду, про то, что опять подорожал сахар, лишь бы не молчать и не начинать то, ради чего позвонила.

Идея с морем родилась случайно. В ноябре Дуся пожаловалась, что опять мерзнет, что отопление в ее квартире – одно название, что она спит в свитере и с грелкой, и что за всю жизнь ни разу не была на море.

– Нигде не была, Любка, – добавила она. – Сорок лет в школе просидела.

– Я тоже. Альберт не любил ездить, дальше дачи мы не выбирались.

Мы помолчали. А потом Дуся засмеялась и выдала:

– Слушай, а давай летом снимем что-нибудь у моря? Домик какой-нибудь на двоих. Я посмотрю в интернете. Ты ведь тоже одна, я тоже одна – что нам мешает?

Я хотела сказать «глупости» или «куда нам в нашем возрасте» или «подумаем». А сказала:

– Давай.

И всю ночь лежала без сна, смотрела в потолок и думала: господи, что я делаю. Мне шестьдесят два. Я еду к морю с женщиной, которой не ответила на самое важное письмо в ее жизни. Она, наверное, тоже не спит сейчас, только у нее улыбка, а у меня ладони мокрые и сердце частит, как на заводской проходной перед аттестацией.

Дуся нашла домик у хозяйки, в частном секторе. В нашем распоряжении были маленькая комната с двумя кроватями, кухня с газовой плитой и веранда, увитая виноградом. Во дворе – абрикос, старый, кривой, с облупленной корой, но в июле обсыпанный плодами так, что ветки гнулись.

Мы доехали поездом до Краснодара, оттуда автобусом. Дуся всю дорогу говорила без остановки: про учеников, про то, как один мальчик, Сережа Касаткин, стал летчиком и до сих пор ей звонит, про свой дом в Ярославле, где голуби повадились сидеть на ее балконе и она не прогоняет. Я слушала и удивлялась: она совершенно не изменилась. Та же Дуся, быстрая, теплая, открытая, как развернутая ладонь.

Когда мы увидели море – настоящее, не из телевизора, – Дуся остановилась на берегу и стояла минуту, не говоря ни слова. Это было так непохоже на нее, что я тронула ее за локоть, проверить, все ли в порядке. Потом она запрокинула голову и сказала:

– Как на картинке, Любка.

Вода в те дни прогревалась до температуры парного молока. Мы заходили по пояс и стояли – грузная я и тощая Дуся, – как два разнокалиберных поплавка, и волны лизали нам колени, а берег пах полынью и нагретым песком. Вечерами сидели на веранде, ели абрикосы, и Дуся рассказывала, а я слушала. Иногда молчали, и молчание было не пустое, а такое, от которого не хочется прятаться.

На пятый вечер я не выдержала.

Мы сидели на веранде, было темно, только лампочка над дверью и где-то далеко бормотала музыка. В миске лежали абрикосы, чай давно остыл, а Дуся подобрала под себя ноги, обхватила кружку и смотрела в темноту, улыбаясь своей полуулыбкой.

Я мяла руки, расцепляла пальцы, сцепляла снова. Потом сказала, и сама удивилась, как хрипло это прозвучало:

– Дусь, я должна тебе кое-что сказать. Про письмо.

Она повернулась ко мне, и полуулыбка еще держалась на губах.

– Какое письмо?

– Ты мне писала. Давно. У тебя мама умерла. Ты просила приехать или хотя бы ответить.

Дуся моргнула раз, другой, опустила кружку на колено и наклонила голову набок, как делала всегда, когда слушала.

– Я помню, – она кивнула. – Да, было такое.

– Я не ответила. – Горло перехватило, как тогда, в октябре, перед экраном. – Я даже конверт не открывала потом, просто засунула в комод и забыла. Нет, не забыла. Сделала вид, что забыла. Это разные вещи.

Я ждала – чего? Обиды, холода, молчания. Имела бы права, сорок лет прошло, целая жизнь.

Дуся поставила кружку на перила, встала и ушла на кухню. Я услышала, как зашумел чайник. Она вернулась через минуту с горячим чайником и свежей заваркой, разлила нам обеим, села обратно, подтянула колени к подбородку:

– Любка, я не помню то письмо как обиду. Я его помню, да. Но обиду – нет.

Я открыла рот, но она подняла руку: подожди, дай сказать.

– Я тебе другое скажу. Я сама сорок лет думала, что это я тебя отпугнула. Что лезла к тебе со своими письмами, надоела, задавила. Что ты уехала строить жизнь, а я висла на тебе, как подросток, и ты от меня устала. Мне было стыдно – за себя, понимаешь? Не за тебя.

Я смотрела на нее, и плечи, которые я держала стянутыми все эти годы, опустились. Мы обе носили одну и ту же вину, каждая свою, сорок лет.

Дуся фыркнула, подлила мне чая и перевела разговор – мгновенно, без паузы:

– Ладно, хватит. Давай про абрикосы лучше. Ты заметила, что они тут почти оранжевые, не как в магазине?

Я засмеялась. Прикусила губу, потому что слезы тоже были рядом, но засмеялась. И она засмеялась. И мы сидели, две старухи на чужой веранде, в темноте, над миской с абрикосами, и смеялись так, что собака у соседей заворчала.

***

Теперь мы ездим к морю каждое лето, уже третий год подряд. Тот же домик, та же хозяйка, тот же двор, тот же виноград, тот же кривой абрикос, который каждый июль роняет плоды прямо на крыльцо.

Дуся на юге не мерзнет, ходит с распущенными кудрями и загорает так, что к августу становится коричневой. Я тоже загораю, хоть и медленнее: кожа белая, фабричная, как говорил Альберт. Мы заходим в море по пояс и стоим, две немолодые женщины среди чужих детей и надувных кругов, и вода поднимается к нам теплыми волнами, и нам этого достаточно.

По вечерам на веранде мы говорим обо всем и ни о чем. Иногда – о тех сорока годах, которые ушли. Их не вернуть, сорок лет – это не пауза, это дыра, через которую утекла целая жизнь, и ни один разговор на веранде ее не залатает.

Но остались вот эти дни – те, что впереди, сколько бы их ни оказалось.

Я кручу на пальце кольцо с бирюзой. Альберт, наверное, удивился бы: его Люба, которая дальше дачи не ездила, каждый июль садится в поезд и едет к морю. С подругой, которую сама же потеряла и сама же нашла.

Наташка звонит по воскресеньям и спрашивает:

- Ну как там, мам, не скучно вам?

Не скучно. Ни одного дня. Как можно скучать, когда рядом с тобой лучшая подруга?