Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Сруб у таёжной реки носил нашу фамилию

Каждый август, когда ставлю на плиту первую кастрюлю с ягодами, чувствую тот же запах. Смола, дым, холодная речная вода. Руки помнят, как отгибала жестяную крышку в темноте, пока Федотыч держал фонарь «Летучую мышь» над столом и смотрел на нас с выражением, которое я тогда не умела читать. Сорок четыре года прошло, а запах не уходит. Тому августу был восемьдесят второй год. Отец взял нас с Колькой на рыбалку в настоящую тайгу, не на озеро у дороги, а вверх по Большому Ручью, два дня пути от деревни. Сказал: «Настоящая рыба там, где человека давно не видели». Колька надулся от важности: шестнадцать лет, уже считал себя мужиком. Я, Диана, тащилась следом, четырнадцатилетняя, с рюкзаком «Ермак», в который мама затолкала три банки смородинового варенья. — Зачем три, — ворчал Колька на переправе. — Банок, что ли, не нашли? — Затем, — сказала мама, — что вы там неделю потеряетесь, я вас знаю. Отец не вмешивался. Грёб веслом, поглядывал на кедры. Мотор «Вихрь» молчал: здесь было мелко, шест

Каждый август, когда ставлю на плиту первую кастрюлю с ягодами, чувствую тот же запах. Смола, дым, холодная речная вода. Руки помнят, как отгибала жестяную крышку в темноте, пока Федотыч держал фонарь «Летучую мышь» над столом и смотрел на нас с выражением, которое я тогда не умела читать. Сорок четыре года прошло, а запах не уходит.

Тому августу был восемьдесят второй год. Отец взял нас с Колькой на рыбалку в настоящую тайгу, не на озеро у дороги, а вверх по Большому Ручью, два дня пути от деревни. Сказал: «Настоящая рыба там, где человека давно не видели». Колька надулся от важности: шестнадцать лет, уже считал себя мужиком. Я, Диана, тащилась следом, четырнадцатилетняя, с рюкзаком «Ермак», в который мама затолкала три банки смородинового варенья.

— Зачем три, — ворчал Колька на переправе. — Банок, что ли, не нашли?

— Затем, — сказала мама, — что вы там неделю потеряетесь, я вас знаю.

Отец не вмешивался. Грёб веслом, поглядывал на кедры. Мотор «Вихрь» молчал: здесь было мелко, шест был надёжнее.

Первую ночь стояли на песчаной косе. Колька жарил окуней прямо на прутьях, я чистила картошку ножом и слушала, как где-то дальше по реке ухает птица. Не знаю какая, не угадала тогда, не спросила потом. Отец пил чай из жестяной кружки и смотрел на воду. Для него это была родная земля, он здесь рос. Но что-то держало его в себе, и я это чувствовала с детства: в отце всегда было что-то за закрытой дверью.

На второй день вышли к повороту, где ручей впадал в речку широко, с перекатом. Вот здесь мотор зашумел, и за следующим изгибом я увидела берег с кедрами, а между ними, дым.

Там и стояла избушка, у изгиба реки, где мы и планировали заночевать. Я её не заметила сразу: просто тёмное пятно между стволами, не то тень, не то старая поленница. Потом пятно оказалось срубом с провалившейся крышей. Рядом, новая, крепкая изба с нарами и печкой, а на крыльце сидел старик с ружьём ИЖ поперёк колен.

Федотыч. Фёдор Тимофеевич. Промысловый охотник, лет ему было хорошо за шестьдесят, но ходил без клюки и смотрел зорко. Отец его знал с юности: пожали руки как старые знакомые, коротко, без лишних слов.

— Заходите, — сказал Федотыч. — Чай есть.

Чай был чёрный, горький, в жестяных кружках. Мы сидели на нарах, Колька разглядывал стены, я держала кружку обеими руками. На полке стояли банки тушёнки и какая-то книга без обложки.

— Федотыч, — сказал Колька, кивая в сторону окна, — а та изба, старая — ничья?

— Ничья теперь. — Старик подлил кипятку. — Раньше была Большакова.

Колька хмыкнул, оглянулся на меня:

— Большакова? Как мы!

Он произнёс это легко, между делом, как замечают случайное совпадение. Отец поставил кружку на стол. Промолчал.

— Однофамильцы найдутся, — сказал только.

Федотыч ничего не добавил. Разговор перешёл на рыбу, на мелкие запруды выше по течению, на погоду. Я забыла про ту оговорку к ужину.

Вечером Федотыч достал сковороду, мы пожарили окуней, я открыла одну банку варенья, ту, что мама сунула первой. Запах смородины в тесной избушке смешался с дымом и рыбой. Колька намазывал варенье на сухарь и доказывал Федотычу, что рыба в таёжных реках мельчает из-за лесоповала. Федотыч слушал, кивал, но смотрел куда-то мимо.

— Расскажи что-нибудь, — попросила я. — Про тайгу.

— Про что именно?

— Ну, страшное. Медведи, там, или...

Колька закатил глаза. Отец курил у печки и молчал.

— Страшное, — повторил Федотыч. — Страшное у меня одно. Про тот сруб.

Колька сразу подобрался. Скептицизм у него всегда отступал, когда запахивало историей.

— Эта изба, — начал старик, — стоит с тридцатых годов. Ставил её Степан Лукич Большаков, промысловик. Хороший был охотник. Пушнина, соболь. Зимой по три месяца один в тайге. Говорят, хорошо знал эти угодья, как свой огород. Дед Назар — был тут такой, уже помер к моему времени, — говорил: у Степана было припрятано немало. Не в банке, в тайге где-то.

Федотыч отставил кружку.

— Лет за пять до войны нашли его там, в срубе. Мёртвого. Ружьё в углу, лыжи у порога. Никаких следов борьбы. Зима, снег. Кто убил — так и не нашли. Дело закрыли. Только дед Назар говорил: Степан знал, кто убьёт. Сам говорил ему, за два дня. Только имя не назвал. Сказал: не нужно.

— Почему не нужно? — спросила я.

— Дед Назар думал — стыдно ему было. Что не чужой.

— Родственник? — Колька выпрямился.

— Кто ж теперь скажет. — Федотыч взял кружку. — Только после того в избушке стало нехорошо. Зверь обходит. Я сам видел осенью: лисий след идёт к срубу, а потом поворачивает. Прямо у стены. Назад идёт, не вперёд.

— Инстинкт, — сказал Колька. — Запах старый, вот и уходит.

Федотыч посмотрел на него без улыбки.

— Может, и инстинкт.

Ночью я долго не спала. Сруб был невидим из окна, темнота стояла плотная, без луны, но я знала, что он там, в двадцати шагах за крапивой. Колька похрапывал рядом, спиной ко мне. Отец с Федотычем ещё сидели на крыльце, я слышала поскрипывание досок и тихий разговор, слов не разбирала. Только однажды донеслось отчётливо: отец что-то спросил, голос низкий. Федотыч ответил коротко. Потом оба замолчали.

Один раз мне показалось: в стене что-то скребётся. Поскреблось и замолчало. Мышь, наверное. Или нет. Я лежала не шевелясь и думала про лисий след, который поворачивает у стены. Назад идёт, не вперёд.

Утром Федотыч сидел у реки с удочкой. Я присела рядом.

— Федотыч, — спросила я, — а вы сами боитесь того сруба?

Он не ответил сразу. Поплавок качнулся, утонул, старик подсёк, пусто.

— Я с этим срубом сорок лет прожил рядом, — сказал он. — Привык. Но внутрь не захожу.

— Почему?

— Один раз зашёл. Мешок забытый искал. Нашёл быстро, у порога лежал. Но пока шарил — всё время казалось: сзади стоит кто-то. Оглядывался — никого. А спина чуяла. Сзади, вот тут. — Федотыч тронул рукой плечо. — Я не трусливый, всю жизнь в тайге. Но туда больше не захожу.

Помолчал. Потом сказал:

— Забавно. Степан тоже говорил, что у него за спиной смотрят. Дед Назар так передавал — за месяц до того, как нашли.

Я кивнула и не нашлась что ответить. Отец вышел из избушки с котелком, Колька тащил дрова. Запах кедра, туман над водой, мошка. Всё было обычно. Но мне хотелось уехать раньше срока.

Мы задержались ещё на день: у отца была договорённость с Федотычем по каким-то старым делам. Вечером они сидели вдвоём, я убирала посуду и невольно слышала.

— Ты сказал, он из Усть-Карска был, — говорил отец. — Степан Большаков.

— Из Усть-Карска, — подтвердил Федотыч. — Вернее, осел там перед войной. До того кочевал по Забайкалью.

Отец помолчал.

— В Усть-Карске?

Спросил тихо. Не то переспросил, не то сам себе повторил. Федотыч взглянул на него.

— Ты чего?

— Нет. Ничего.

Отец встал и вышел на крыльцо. Я смотрела ему в спину, прямую, неподвижную. Долго смотрела. Потом Федотыч подлил мне чаю и сменил тему.

Мы уехали на следующее утро. Мотор «Вихрь» заработал с третьего раза, отец правил к стрежню, Колька сидел на носу и что-то насвистывал. Оставшиеся две банки варенья стучали в рюкзаке на корме. Федотыч стоял на берегу и смотрел, пока мы не скрылись за излучиной. Не помахал.

Я смотрела назад до последнего. Сруб так и не разглядела: он стоял в тени кедров, тёмный, почти сросшийся с лесом. Я уже тогда думала: такой, наверное, и стоял, когда Степана нашли. Зима, снег, лыжи у порога.

Про отца я тогда не спросила. Ни в тот вечер, ни потом.

Дома жизнь пошла своим чередом: школа, потом техникум, работа. Колька женился, переехал в другой город. Отец стал реже ездить в те края. Потом совсем перестал. Однажды я набралась и спросила: «Пап, ты когда-нибудь был в Усть-Карске?» Он посмотрел на меня, не злобно, спокойно, и сказал: «Нет». Просто «нет», и перевёл разговор.

Может, и правда не был. Может, просто совпадение, фамилия, название города. Большаковых в Забайкалье много.

Пока был жив, всё собиралась спросить ещё раз. Не спросила. После него остались документы, старые письма, пара фотографий. Там были чужие лица, которых я не знала. Какая-то деревня, какие-то люди. На одном снимке, пожилой мужчина, надпись на обороте: «Дядя Степан».

Дядя Степан.

Я думаю об этом каждый август, когда закрываю первую банку смородины и чувствую тот же запах: смола, дым, холодная таёжная вода.

Банка в руках. Жесть немного гнётся под пальцами.

Отец в Усть-Карске не был, сколько я знала. Или был и не говорил.

А может, просто совпадение. Однофамильцы найдутся.

Как бы вы поступили на месте отца, рассказали бы или промолчали?

Такие истории здесь выходят раз в несколько дней.