Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЖИЗНЬ ТАКАЯ..

Рассказ. Глава 1.
Глава первая
Дорога лежала через бескрайнюю степь, уже тронутую первой желтизной августа.
Ковыль склонил свои серебряные метелки к самой земле, будто кланялся уходящему лету, и ветер гнал по нему длинные волны — то светлые, то темные, в зависимости от того, как падал свет. Небо над головой было высоким и прозрачным, с редкими белыми облаками, что плыли так медленно, что

Рассказ. Глава 1.

Взято из открытых источников Интернета Яндекс.
Взято из открытых источников Интернета Яндекс.

Глава первая

Дорога лежала через бескрайнюю степь, уже тронутую первой желтизной августа.

Ковыль склонил свои серебряные метелки к самой земле, будто кланялся уходящему лету, и ветер гнал по нему длинные волны — то светлые, то темные, в зависимости от того, как падал свет. Небо над головой было высоким и прозрачным, с редкими белыми облаками, что плыли так медленно, что казалось, будто время остановилось.

Пётр ехал чуть позади, поглядывая на широкую спину товарища. Степан сидел в седле прямо, но в этой прямой спине чувствовалась какая-то неестественная напряженность, словно он держал её лишь усилием воли.

Гнедой жеребец под ним шёл ровной рысью, изредка встряхивая гривой, и на его боку выступила легкая испарина — утро было теплым, почти душным.

— Пётр, давай вместе на побывку в отчий край съездим, — сказал Степан, не оборачиваясь. Голос его был глуховат, как будто доносился из глубокого колодца.

Он остановил коня на вершине небольшого холма и замер, глядя куда-то вдаль, где степь сливалась с небом тонкой дрожащей линией. Глаза его, обычно ясные и зоркие, сегодня были тусклыми, словно их заволокло осенней дымкой. В них стояла такая тоска, что Пётр невольно отвел взгляд — смотреть на это было тяжело.

— Соскучился я что-то, Петь, — продолжал Степан, и ветер трепал его русые, уже тронутые сединой волосы.

— Тоска напала на меня, аж душа болит. Хоть к матери поеду, она будет рада своему сыну.

Приголубит, накормит пирогами, уложит спать на перину...— Он усмехнулся горько, но глаза остались печальными.

— Сын! А какой я сын? Сорок лет почти, а к матери под крыло проситься, как мальчонка.

Ветер, пронесшийся по степи, вдруг принес запах полыни и сухой земли. Где-то далеко кричала птица — одиноко, надрывно, и этот крик затерялся в просторе.

По ковылю пробежала рябь, и он зашелестел, словно говорил о чем-то своем, древнем, что ведомо лишь степи да небу.

Пётр подъехал ближе, хотел что-то сказать, но слова застряли в горле. Он смотрел на друга и не узнавал его.

Этот сильный, всегда уверенный в себе казак, который брал любую высоту и не боялся ни пули, ни коня, сейчас сидел в седле сгорбившись, и седина на его висках казалась не следом лет, а пеплом, что оставило после себя горе.

Ему ведь было всего двадцать пять, когда она появилась! Молодой еще, а уже с белыми нитями в волосах. Жизнь такая — сожмет так, что не продохнуть.

— Письмо пришло, — глухо сказал Степан, будто прочитав мысли товарища. — Со станицы. Мать писала.

Катерина... ушла.

Он замолчал, и в этом молчании слышно было, как свистит ветер в сухой траве.

Пётр прикрыл глаза. Катерина — высокая, чернобровая, с веселыми глазами — она всегда казалась ему слишком живой для Степана, слишком порывистой. А ушла, говорят, к Ивану Мельнику, другу их детства.

Собрала вещи — и всё.

Оставила записку, что не может больше ждать, что жизнь одна, что сердцу не прикажешь.

— Собрала вещи и ушла, — повторил Степан, и в голосе его прозвучало что-то детское, беспомощное. — К Ивану. Представляешь? К нашему Ивану.

Пётр молчал.

Что тут скажешь? Тоска не лечится словами.

Он поднял глаза к небу — облака уже начали собираться в стаю, предвещая перемену погоды. Вдалеке, на горизонте, степь темнела, будто готовилась к чему-то, и в этой темноте чудилась тревога.

— Едем, — сказал Степан и тронул коня. — Чего стоять-то?

Мать заждалась уже наверное. Она у меня, знаешь, всегда меня по голове гладила, как маленького. И сейчас погладит.

Он улыбнулся — чуть заметно, одними уголками губ, но улыбка вышла кривая, невеселая.

И тогда Пётр увидел, как на глазах друга блеснула слеза, но Степан отвернулся, будто от ветра, и быстрым движением смахнул её рукавом гимнастерки.

Дорога вилась дальше, уходя в степь, которая жила своей жизнью — шумела, дышала, меняла краски под лучами солнца.

Где-то впереди, за горизонтом, ждала станица, ждала мать, ждала память о том, что уже не вернуть.

И Степан ехал туда, будто пытаясь найти себе приют в этом большом и таком чужом мире, где у него не осталось ничего, кроме материнских рук и старого гнедого коня.

А ветер всё дул, гнал по степи серебряные волны ковыля, и казалось, сама земля вздыхала вместе с человеком, потерявшим свой дом.

****

Солнце клонилось к закату, когда они добрались до неглубокой степной речушки. Гнедой жеребец первым потянулся к воде, жадно хватая её тёплыми губами, и по гладкой поверхности пошли круги, распугивая отражения редких облаков.

Петр спешился, расседлал коня и, бросив взгляд на товарища, отошел в сторону — дать тому побыть одному. Степан остался сидеть в седле, глядя, как вода несет к югу желтые листья, упавшие с одинокой ветлы, что росла на самом берегу.

Вечер опускался на степь не спеша. Сначала побледнела синева неба, затем камыши вдоль реки окрасились в медь, а тени от курганов стали длинными и тягучими, как предсмертный вздох дня

. Где-то за поворотом закричала выпь — глухо и тоскливо, будто сама земля стонала от наступающей ночи. Ветер стих, и наступила та особенная тишина, когда слышно, как из речной глубины поднимаются пузырьки воздуха, лопаясь на поверхности с едва уловимым звоном.

Степан слез с коня, подошел к воде и присел на корточки. Он зачерпнул ладонью воду, но пить не стал — смотрел на свои отражённые пальцы, которые дрожали в струях течения.

— Петь, — позвал он негромко. — Ты помнишь, каким я был до казачества?

Петр подошел и сел рядом, на сухую, потрескавшуюся от жары землю, пахнущую тиной и полынью.

— Помню, — кивнул Петр, глядя на воду. — Бедовый был парень. Усы еще не пробивались как следует, а уже гарцевал по станице, девок за подолы хватал.

Степан усмехнулся, но в усмешке этой не было веселья — она вышла горькой, как полынь под языком.

— Врешь ты всё, — тихо сказал он. — Я тихим был. Стеснительным. За меня мамка просилась к девкам свататься, а я краснел, как девица. До того казачества… — он запнулся, собирая в кулак мелкие камешки у воды.

— До того я пахал землю. Серую, сухую, которая на зубах скрипела. С утра до ночи спину гнул, а в глазах — одна тоска да пыль. Выходишь в поле, а вокруг — ни души. Только жаворонок где-то в небе повиснет, трещит, трещит, и от этого треска еще пустее на душе.

Он кинул камешек в воду, и тот ушел на дно, не оставив кругов — так быстро, что глаз не успел моргнуть.

— А потом я её увидел. Катерину.

Голос его дрогнул, и Петр, не оборачиваясь, услышал, как товарищ глубоко вздохнул.

Было это в июле, в самую жару. Я шел мимо старого колодца, что у околицы, — по воду, мать послала. И вдруг слышу смех. Звонкий, как ручей по камням. Поднимаю голову, а она стоит у колодца, ведро тяжелое на коромысле несет, а сама пошатывается — и смеется.

Теплая такая, живая. Глаза — как два василька, в которых небо отражается.

В одной руке коромысло, а другой край платка придерживает, чтоб ветром не сдуло. И как глянула она на меня — да как скажет: «Чего стоишь, как пень? Помог бы девушке!»

Степан остановился, провел рукой по седому виску, будто пытаясь стереть с него время.

— Я ведро-то и взял. А сам дрожу, как осина на ветру. Донес до ее хаты, а она мне в благодарность яблоко дала — зеленое, кислое. Я его съел, до сердцевины, даже косточки проглотил. И пошел от нее, а в груди — будто птица крыльями бьет.

Вечер тем временем сгущался. Над рекой начал подниматься легкий туман — молочный, прозрачный, он стелился по воде, обнимая камыши. Где-то далеко за рекой зашуршала трава — то ли зверь пробирался, то ли ветер набирал силы перед ночью. На небе одна за другой зажигались звезды, первые, самые яркие, и они дрожали в воде, словно осколки разбитого зеркала.

— А сватать я ее пошел через месяц, — продолжил Степан, и теперь в голосе его появилась странная, надтреснутая нежность.

— На меня отец ее, Мефодий Савельич, сперва как на пугало глянул. «Казак ты, — говорит, — али нет?

Кто же дочь мою отдаст за пахаря, у которого погон на плече нет?» И обидно мне стало. Так обидно, что в ту же ночь я решил идти в службу. Думал — стану казаком, вернусь с георгиями на груди, и тогда уж никто не посмеет слова поперек сказать.

Он замолчал, глядя, как на другом берегу зажглась одинокая звезда — Венера, холодная и чистая.

— Так я и ушел. А она ждала.Всегда ждала, письма писала, часто с оказией. Помню, в первом ее письме было всего три строки: «Степан, возвращайся. Яблоня в нашем саду второй раз зацвела, и я сорвала тебе веточку — положила за икону. Жду». А потом… — он сглотнул, и комок в горле стал тверже камня. — А потом я приехал.

Сказал: «Ну что, Катерина, выходи за меня?»

И она вышла.

Под ногами хрустнула сухая ветка — это Петр повернулся к товарищу, но Степан не видел его лица, он смотрел в темнеющую воду.

— Свадьба наша гуляла три дня. Как сейчас помню: гармонь играла до хрипоты, а она, в белом платье, под венец шла, и фата ее трепыхалась на ветру, как крыло голубиное. Я держал ее за руку, и рука эта была теплая, маленькая. Думал тогда — всё. Всё у меня есть. И земля, и жена, и небо надо мной.

Он поднял голову к небу. Над степью уже вовсю загоралась Млечная дорога — широкая, туманная полоса, усеянная миллионами крошечных светлячков. Она тянулась через весь небосклон, и казалось, что это сама река времени течет над их головами.

— А потом — казачество, — продолжил Степан, и голос его стал жестче, суше. — Служба, походы, войны. Я любил эту жизнь — ветер, волю, коня под собой. А она... она оставалась одна. Ждала. Письма мои читала по десять раз, говорила мать. А я, дурак, писал ей коротко: «Жив, здоров

, скоро буду». И всё. Ни слова о любви. Думал — зачем говорить? Она и так знает.

Дурак, — повторил он зло, и голос его сорвался. — Думал, она вечная. Как вот эта степь. Как эта река. А она — живая. Ей нужно было, чтобы рядом кто-то был.

Кто-то, кто скажет ей ласковое слово каждый день, кто обнимет в холода, кто чай принесет, когда она занеможет.

А меня всё не было.

Ветер, наконец, поднялся снова. Он пронесся по реке, собрал туман в клочья и погнал их к дальнему лесу. Камыши зашумели тревожно, зашептались, будто пересуды в станице — остро, жалостливо, неумолимо. Вода в реке потемнела до черноты, и в ней растворились звезды.

— Я женился на ней, Петь, — сказал Степан, и голос его стал тише шелеста травы. — А жить с ней так и не научился. Думал, казачья служба — вот мой дом. Ан нет. Пусто внутри. Даже степь теперь не та.

Раньше она пела мне, а сейчас — молчит. И мать… мать приласкает, конечно, пирогами накормит. Только я не мальчонка уже.

Шириной9И ноет в груди так, что хоть волком вой.

Он замолчал надолго, и Петр не нарушал тишины. Слышно было только, как вода плещется о берег, как где-то вдали залаяла собака, и как тяжело дышит гнедой жеребец, уткнувшийся мордой в траву.

Туман совсем окутал реку, и теперь казалось, что они сидят на краю света, посреди бесконечной, безмолвной пустоты.

В вышине, над курганами, вдруг тихо, пронзительно засвистел чибис — будто кто-то невидимый провел смычком по струнам самого неба.

— Эх, Катерина, Катерина, — прошептал Степан, и ветер унес его слова в степь, смешав их с запахом полыни и ночной сырости.

— Зеленое яблоко… кислое до сердцевины. А я до сих пор вкус его помню.

Он встал, подошел к коню и положил ладонь ему на теплую, вздрагивающую шею.

Петр поднял голову и увидел, как на лице товарища, освещенном первым робким светом луны, блеснули две сухие, сдержанные слезы, которые так и не скатились вниз — застыли в уголках глаз, как роса на утреннем ковыле.

— Едем дальше, — глухо сказал Степан, вскидывая седло. — Мать, поди, уж заждалась.

Скажу ей, что всё хорошо. Что не надо ей за меня плакать.

Но когда он сел в седло и тронул коня, Петр ясно услышал, как Степан, вздрогнув от ночного холодка, прошептал в темноту:

— А яблоня весной опять зацвела… а сорвать ветку некому больше.

И лошади пошли дальше, в ночь, в эту великую, бескрайнюю степь, где каждая звезда, казалось, знала чью-то тайну, но молчала — так же крепко, как молчал сам всадник, потерявший свое счастье на дорогах войны и времени.

Продолжение следует.

Глава 2