Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

СТЕПЬ,ДА СТЕПЬ КРУГОМ...

Рассказ.Глава 4.
Снег под ногами скрипел так громко, что Фёдору казалось: этот скрип слышно на много вёрст вокруг.
Он шёл по едва заметной колее, которую пробили сани Степана в последний его приезд, и старался ступать как можно тише, хотя от морозного воздуха каждый шаг отдавался в ушах звоном.
Вокруг была белая, бескрайняя пустота.

Рассказ.Глава 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

Снег под ногами скрипел так громко, что Фёдору казалось: этот скрип слышно на много вёрст вокруг.

Он шёл по едва заметной колее, которую пробили сани Степана в последний его приезд, и старался ступать как можно тише, хотя от морозного воздуха каждый шаг отдавался в ушах звоном.

Вокруг была белая, бескрайняя пустота.

Ковыль скрылся под сугробами, курганы превратились в гладкие белые холмы, и только изредка из-под снега торчали чёрные, обгорелые стебли полыни — единственные ориентиры в этом молочном океане.

Фёдор шёл быстро, размашисто, как привык ходить по степи ещё мальчишкой.

Он не чувствовал холода — или чувствовал, но не обращал на него внимания. Внутри него горел тот самый злой, ровный огонь, который помогал ему не сдаваться, когда землянка казалась могилой, когда в животе урчало от голода, когда он видел, как Настя сосёт свой палец, потому что есть больше нечего. Он должен был что-то сделать. Должен был вытащить семью из этой ямы.

В котомке за спиной лежало несколько кусочков лепёшек , кусок сала и спички. Нож был за поясом — старый, с потёртой рукояткой, но острый, как бритва.

Фёдор не знал, пригодится ли он, но без ножа в степи нельзя.

Он шёл и думал о том, что скажет в сельсовете.

Скажет, что он — Иван Спиридонов, сирота, пришёл из соседней губернии, ищет работу. Скажет, что согласен на любую, даже на самую чёрную. Главное — чтобы поверили и дали хоть немного хлеба. Он репетировал эти слова в голове, повторял их снова и снова, как молитву.

Солнце поднялось к полудню, но грело слабо — только подсвечивало снег, делая его ослепительно белым.

Фёдор сощурился, надвинул шапку на глаза и пошёл быстрее. Он хотел дойти до села засветло, чтобы не ночевать в чистом поле.

В степи ночью мороз достигал сорока градусов, и если не найти убежища — замёрзнешь насмерть.

Он шёл уже часа три, когда на горизонте показались первые строения. Сначала — чёрные точки, потом — силуэты изб и сараев, потом — уже различимые крыши, покрытые снегом.

Село Большие Сосны лежало в низине, защищённое с севера густым сосновым бором, от которого и получило своё название.

Фёдор подошёл к крайним избам и остановился, переводя дух. Запах дыма, который доносился из труб, ударил в нос, и он почувствовал, как голод засосал под ложечкой. Он не ел с самого утра, а лепёшки берег на обратную дорогу.

Он прошёл по улице, стараясь держаться тени, чтобы не привлекать внимания. Людей было мало — зима, все сидели по домам.

Только у колодца стояла женщина с коромыслом, да из конторы сельсовета доносились голоса. Фёдор направился туда.

Контора была небольшим бревенчатым домом с высоким крыльцом, у которого стояли сани и пара лошадей. Он поднялся на крыльцо, постучал в дверь, и вошёл.

Внутри было натоплено, пахло махоркой, сургучом и казёнными бумагами. За столом, заваленным папками, сидел человек в очках, с седой щетиной на щеках. Он поднял голову, когда Фёдор вошёл, и нахмурился.

— Ты кто такой? — спросил он грубовато, но без злобы.

— Я, — начал Фёдор, и голос его слегка дрогнул, — я Иван Спиридонов. Из Покровска пришёл. Работу ищу. Говорят, у вас в колхозе нужны рабочие.

— Покровск? — переспросил человек. — Далеко. Как добрался?

— Пешком, — ответил Фёдор. — Через степь. Три дня шёл.

Человек снял очки, протёр их и уставился на Фёдора долгим, цепким взглядом. Он разглядывал его лицо, руки, одежду. Фёдор стоял неподвижно, стараясь не выдать волнения. Сердце билось так громко, что, казалось, слышно было за версту.

— А документы у тебя есть? — спросил человек.

— Нет, — ответил Фёдор, опуская глаза. — Потерял в дороге. Украли в вагоне.

Человек хмыкнул и откинулся на спинку стула.

— Без документов нам не нужны. Закон. И вообще, у нас своих рабочих хватает. Колхоз полный.

Фёдор чувствовал, как земля уходит из-под ног.

Он не ожидал, что его прогонят так быстро и так легко. Он открыл рот, чтобы возразить, но человек уже махнул рукой.

— Ступай, парень. Нечего тут делать.

Фёдор стоял и молчал.

Он знал, что если уйдёт сейчас, то всё пропало. Он вспомнил лицо Насти, глаза матери, отцовский взгляд, когда тот благословлял его на дорогу. И он решил.

— Я знаю, что у вас нужны люди на лесоповал, — сказал он твёрдо. — Я слышал в Покровске.

Я сильный, могу работать без отдыха. Дайте мне неделю — я докажу. Если не справлюсь — сами прогоните.

Человек удивлённо приподнял бровь. Он снова посмотрел на Фёдора — теперь уже внимательнее.

— Лесоповал, говоришь? Там работа тяжёлая.

Не каждый выдерживает.

— Я выдержу, — ответил Фёдор.

Человек помолчал, потом взял лист бумаги, что-то быстро написал, поставил печать и протянул Фёдору.

— Иди в контору лесозаготовок, за амбаром.

Скажешь, что Дмитрич прислал. Там бригадир Василий Петрович, он тебя поставит.

Если сбежишь — найдём, в порошок сотрём. Понял?

— Понял, — ответил Фёдор, сжимая бумагу в руках.

— Спасибо, Дмитрич.

Он вышел из конторы, и морозный воздух ударил в лицо. Он стоял на крыльце, сжимая в руке драгоценную бумажку, и чувствовал, как внутри разливается тепло. Он не поверил, что ему повезло.

Но он знал, что это везение — хрупкое, как лёд на весенней реке. Один неверный шаг — и всё рухнет.

Лесозаготовки находились за селом, у самого бора.

Фёдор нашёл контору — низкий длинный сарай с навесом, под которым стояли сани, топоры и пилы.

Бригадир Василий Петрович оказался коренастым мужиком с рыжей, нечёсаной бородой и выцветшими голубыми глазами. Он прочитал бумажку, кивнул, и окинул Фёдора взглядом.

— Дмитрич пишет, что сильный. Посмотрим.

Становись к сараю, там дрова колоть.

Покажешь себя — возьму в лес.

Фёдор взял топор, который ему протянули, и начал колоть.

Брёвна были сухими, но твёрдыми, как камень, и от каждого удара руки звенели до локтей.

Он работал молча, не поднимая головы, вкладывая в каждый взмах всю свою ярость, всю обиду, всю отчаянную надежду.

Щепки летели в стороны, пот заливал глаза, но он не останавливался. Василий Петрович стоял рядом, смотрел, курил самокрутку и, видимо, был доволен.

— Ну, парень, ты умеешь, — сказал он под вечер. — Ладно, завтра в лес пойдёшь, в бригаду.

Кормить будем два раза в день, на ночлег оставайся в общежитии.

Фёдор остановился, перевёл дыхание.

Он хотел сказать, что ему нужно домой, к семье, но слова застряли в горле. Если он скажет, что у него есть семья — его проверят, найдут, что он Горелов, и тогда — конец.

Он сжал зубы и кивнул.

— Хорошо, Василий Петрович. Останусь.

Его отвели в барак, где на нарах уже спали несколько мужиков.

Пахло потом, махоркой и кислым хлебом. Фёдор нашёл свободное место, лёг, укрылся своим тулупом и закрыл глаза.

Он не спал — думал. О том, как там землянка, как отец, мать, Настя.

О том, что он должен вернуться с хлебом.

Но если он уйдёт — бригадир может не взять его обратно, а эта работа — его единственный шанс.

Он уснул под утро — тяжёлым, тревожным сном.

Неделя в лесу была адом.

Они валили сосны и берёзы, корчевали пни, грузили брёвна на сани. Фёдор работал наравне с другими, не жалея себя

. Руки его были сбиты в кровь, спина болела так, что не разогнуться, но он молчал и делал своё дело.

Мужики в бригаде сначала косились на него — пришлый, без документов, — но потом привыкли, перестали замечать. Только однажды, когда они сидели у костра и обедали, один из них, пожилой, с седыми усами, спросил:

— А откуда ж ты, парень? Говорят, из Покровска. А сам говоришь, как наш, местный.

Выговор-то степной.

Фёдор замер. Ложка с кашей остановилась на полпути ко рту. Он поднял глаза и встретил взгляд старика — внимательный, цепкий, но не злой.

— Я рос в степи, — ответил он. — Оттуда и говор.

Старик хмыкнул, но больше не спрашивал.

Фёдор выдохнул, чувствуя, как сердце колотится о рёбра. Он знал, что его могут выдать любую минуту, но он был готов бежать, если придётся.

В конце недели ему дали расчёт — мешочек муки, сало, краюха хлеба и немного денег.

Фёдор спрятал всё в котомку, распрощался с бригадой и вышел за околицу. Ночь была ясной, звёздной, и мороз пощипывал щёки.

Он шёл по степи, чувствуя за спиной тяжесть драгоценного груза, и в душе его росла уверенность: он сможет.

Он принесёт семье хлеб, и они переживут зиму, и весной всё будет по-другому.

К землянке он подошёл к утру.

В окошке уже теплился огонёк, и дымок вился из пролома в крыше. Фёдор остановился, перевёл дух и толкнул дверь.

Устинья обернулась на звук, и увидев сына, охнула — тихо, протяжно, как ахнула бы раненная птица.

— Фёдор... ты вернулся... — прошептала она.

Он вошёл, поставил котомку у входа.

Илья поднялся с нар, подошёл к сыну, взял его за плечи — и вдруг притянул к себе, обнял крепко, по-мужски, так, что хрустнули кости.

— Сынок, — сказал он хрипло. — Сынок...

Настя, проснувшись от шума, вылезла из-под одеяла и увидела брата. Она вскочила, бросилась к нему, повисла на шее и закричала от радости:

— Фёдор! Ты принёс леденец?

Он рассмеялся — впервые за много дней — и поставил её на пол.

— Принёс, сестрёнка. И ещё кое-что.

Он развязал котомку и выложил на земляной пол муку, сало, хлеб, маленький кусочек сахара, который ему дали на прощанье.

Устинья смотрела на это и не могла вымолвить ни слова.

Она только провела рукой по мешку с мукой, как по лицу родного человека, и слезы, наконец, полились по её щекам.

— Будет хлеб, — сказала она. — Будет.

Илья подошёл к очагу, подбросил дров, и пламя взметнулось вверх, заливая землянку тёплым, золотым светом.

Они сидели вокруг огня — все четверо, — и ели горячий хлеб, который Устинья испекла из новой муки.

За окном выла степь, кружила метель, но внутри было тепло, было уютно, и в каждом сердце жила надежда.

— Мы справимся, — сказал Илья, глядя на огонь. — Мы Гореловы. Степь, да степь кругом, а мы — её дети.

И она нас не предаст.

Фёдор молчал. Он смотрел на огонь, на мать, на отца, на сестру, и знал: он будет бороться. Будет ходить на лесоповал, будет носить хлеб, будет работать, пока есть силы.

Потому что это его семья. И они будут жить.

*******

Март в степи выдался неласковым.

Снег таял медленно, будто нехотя, и по утрам земля покрывалась ледяной коркой, хрустевшей под ногами, как стекло.

К середине дня корка подтаивала, и тогда степь превращалась в месиво из грязи и талой воды, по которому невозможно было пройти, не промочив ноги до костей.

Илья каждый день выходил из землянки и смотрел на небо — не покажется ли солнце, не начнёт ли пригревать по-настоящему. Но солнце пряталось за тучами, и ветер гнал с востока холодные, сырые потоки, которые пронизывали до костей.

К концу месяца что-то изменилось.

Ветер переменился, потянул с юга — не тёплый ещё, но уже не ледяной, и в нём чувствовался запах оттаявшей земли, тот самый, который Илья знал с детства, который будил в нём глухое, древнее волнение.

Он вышел из землянки на рассвете, вдохнул этот воздух и почувствовал, как что-то ёкнуло в груди.

Весна шла. Медленно, неуверенно, но шла.

Он разбудил Фёдора.

— Вставай, сынок. Пора землю смотреть.

Фёдор поднялся, хмурый и сонный, но сразу понял, о чём речь.

Они вышли в степь, ещё серую, мокрую, с редкими проталинами, на которых уже пробивалась робкая зелень.

Илья остановился у края котловины, где они планировали огород, и присел на корточки.

Он взял в горсть мокрую землю, понюхал, размял пальцами. Земля пахла прелью и прошлогодней травой, но в ней уже чувствовалась сила — та самая, которая поднимает ростки, которая кормит людей.

— Готова, — сказал он. — Ещё неделя — и можно пахать.

Фёдор подошёл, тоже взял горсть, посмотрел на неё внимательно, как смотрят на лицо близкого человека.

— Тятя, нам бы соху или плуг. Мы же не можем руками землю рыть — пять десятин.

Мы и за месяц не управимся.

Илья помолчал. Он знал, что сын прав.

У них не было даже лопаты — только старый заступ, который прихватили из дома, да пара мотыг.

Но плуг... плуг остался в старом хозяйстве, его забрали вместе с лошадьми. Он поднял глаза на сына и сказал:

— Я схожу к Степану. Попрошу плуг на время. И лошадь — если даст, на день.

Мы вскопаем, а потом уж руками доделаем.

Фёдор кивнул. Он знал, что отец не любит просить, но сейчас не было выбора.

Илья ушёл в село на рассвете следующего дня

. Шёл по мокрой, ещё не просохшей дороге, и каждый шаг давался с трудом — сапоги вязли в грязи, поднимать ноги становилось всё тяжелее.

Но он шёл, не останавливаясь, потому что знал: чем раньше вернётся, тем быстрее начнут пахать.

Степан встретил его у ворот, как всегда, настороженно оглядываясь по сторонам.

— Илья Матвеевич, — сказал он тихо, — ты зачем? Ну зачем ты идёшь открыто?

Увидят — донесут.

— Мне нечего терять, Степан, — ответил Илья. — Я к тебе за делом. Нужен плуг. И лошадь, на день, чтобы вспахать огород под картошку и рожь.

Степан помялся, почесал затылок.

— Плуг есть. Старый, но работать можно.

А лошадь... у меня одна, своя. Я завтра в поле собираюсь, на своём участке. Могу после обеда подогнать к вам, на часик-другой.

Но чтоб никто не видел. Ночью бы лучше.

— Ночью, так ночью, — согласился Илья. — Спасибо, Степан. Век не забуду.

Он пошёл обратно, и дорога показалась короче.

В душе его разливалось тепло — он знал, что есть ещё люди, которые не забыли, что такое честь и помощь.

Степан рисковал, помогая им. Илья запомнил это.

Через два дня, в глухую, беззвёздную ночь, когда степь замерла в чёрной тишине, к овчарнику подъехал Степан на своей лошадёнке, таща за собой старый плуг.

Илья и Фёдор уже ждали у калитки. Они молча взялись за оглобли, и Степан, не слезая с телеги, тихо сказал:

— Пашите до утра. На рассвете я заберу

. Если кто спросит — скажешь, сам лошадь нашёл, сбежала откуда-то. Договорились?

— Договорились, — ответил Илья.

Степан уехал, и они остались вдвоём в ночной степи.

Фёдор запряг лошадь, поправил упряжь, и они начали пахать.

Плуг врезался в мёрзлую землю с трудом, с хрустом, отдирая пласт за пластом. Лошадь шла тяжело, вязла в чёрной, жирной грязи, но Фёдор понукал её шёпотом, шёл за плугом, и за ним ложилась ровная, глянцевая полоса свежевспаханной земли, пахнущая силой и жизнью.

Илья шёл следом, боронил — разбивал комья старой, разлапистой бороной, которую они смастерили из сучьев.

Работа была тяжёлой, но радостной.

Каждый взмах лопаты, каждый шаг лошади возвращали им надежду, возвращали то чувство, что они — хозяева, а не изгои, что земля помнит их руки и ждёт их.

К утру они вспахали почти две десятины. Лошадь устала, дышала тяжело, и Илья велел Фёдору остановиться.

— Хватит. Пусть отдохнёт. Степан скоро придёт.

Они выпрягли лошадь, напоили её из колодца, и она стояла, опустив голову, смирно, как будто чувствовала, что вернулась к тем, кто умеет с ней обращаться.

Илья погладил её по мокрой шее и прошептал:

— Прости, родная. Не дам тебе овса, но травы накосим, обещаю.

Лошадь ткнулась носом в его плечо, и в этом жесте было столько доверия, что Илья едва сдержал слёзы.

*****

На рассвете Степан приехал, забрал лошадь и плуг, и уехал так же тихо, как появился. Илья и Фёдор остались смотреть на вскопанное поле.

Оно было чёрным, сырым, но по нему уже бегали солнечные зайчики, и казалось, что сама земля улыбается им.

— Посадим картошку, — сказал Фёдор, — и рожь.

Семена есть, мы их берегли.

— Посадим, — согласился Илья. — И ещё овёс. Для лошадей. Наши придут, я знаю.

Они не говорили о том, что Серко и Воронок, возможно, уже давно проданы или убиты. Они не говорили, но верили. Вера была единственным, что осталось у них.

Через неделю земля окончательно оттаяла.

Илья с Фёдором вышли на поле с мотыгами и мешками семян. Они работали от зари до зари, вкладывая в каждое движение всю свою надежду. Устинья носила им воду, приносила лепёшки, и они ели прямо на поле, сидя на свежевскопанной земле, глядя на бескрайнюю степь, которая уже начинала зеленеть.

Настя помогала, как могла.

Она бросала в борозду по зерну, стараясь, чтобы каждое легло ровно, чтобы ни одно не пропало.

Она считала зёрна, приговаривала что-то про себя — может, молитву, может, просто детский заговор.

— Расти, зёрнышко, расти, — шептала она. — Тятя тебя поливал, мама тебя просила, Фёдор тебя любит. Расти большим колоском.

Илья смотрел на неё и улыбался. Впервые за долгие месяцы ему хотелось улыбаться.

Картошку резали на глазки ( ту что Степан немного дал) и сажали отдельно, на самой тёплой, южной стороне.

Илья знал, что в степи ветер сухой и знойный, и чтобы картошка не пропала, нужно мульчировать, укрывать листвой, но пока они сделали, что могли.

К концу апреля поле было засеяно

. Ровные, чистые борозды тянулись по склону, и Илья каждый вечер выходил на них, стоял, смотрел и ждал.

Он знал: пройдёт неделя-другая, и из земли покажутся тонкие зелёные стрелки. Они будут тянуться к солнцу, и вместе с ними будет тянуться к жизни его семья.

Однажды, в первых числах мая, когда степь уже покрылась молодой травой, а в воздухе запахло цветущей полынью, Илья вышел на крыльцо землянки и замер.

Он увидел, как из-за кургана вынырнула бричка — знакомая, казённая, с двумя людьми на облучке.

У него похолодело внутри. Он знал эту бричку: на ней приезжали уполномоченные, когда описывали имущество, на ней приезжал Иван Борисович.

Он не позвал ни жену, ни сына.

Он пошёл навстречу сам, шаг за шагом, стараясь держать спину прямо. Бричка остановилась у входа в землянку.

Из неё вылез тот самый Иван Борисович — в шинели, с портфелем, с тем же сухим, безжалостным выражением лица. За ним — молодой парень с бумагами, незнакомый.

— Здравствуйте, гражданин Горелов, — сказал Иван Борисович без всякого приветствия.

— У меня к вам разговор.

— Я слушаю, — ответил Илья, чувствуя, как сердце начинает стучать гулко и тяжело.

— По решению райисполкома, ваше пребывание в этом месте признано нецелесообразным.

Выселенцы из кулацких хозяйств подлежат отправке в спецпоселения за Урал.

Вам даётся три дня на сборы.

Через три дня — этап.

Илья смотрел на него и не верил своим ушам.

Три дня? За Урал? Он только что засеял поле, только начал верить, что жизнь налаживается, что они смогут выжить здесь, на этой земле, которую они вскопали своими руками.

А теперь — снова дорога, снова неизвестность, снова страх.

— Но у нас посевы, — сказал он, и голос его дрогнул.

— Мы только посадили. Пропадёт всё.

— Это не мои проблемы, — отрезал Иван Борисович. — Закон есть закон. Готовьтесь.

Он развернулся, сел в бричку, и она тронулась, оставив за собой облако пыли. Илья стоял, глядя на удаляющуюся повозку, и чувствовал, как земля уходит из-под ног.

Он медленно повернулся и пошёл к землянке.

Там его уже ждали — Устинья, Настя, Фёдор. Они слышали всё через открытую дверь. Настя плакала, уткнувшись в материн подол.

Фёдор стоял бледный, сжав кулаки. Устинья смотрела на мужа долгим, понимающим взглядом.

— Мы не поедем, — сказал Фёдор сквозь зубы.

— Я не дам. Мы убежим. В степь.

Будем жить, как звери, но не дадимся им.

— Нет, — ответил Илья твёрдо. — Мы поедем. Если убежим — нас найдут и расстреляют. И тебя, и меня, и мать.

А если поедем — выживем. Мы сильные, сынок.

Он подошёл к жене, взял её за руки.

— Собирай, Устинья. Нас ждёт дорога.

Она кивнула.

Слёзы стояли в её глазах, но она не позволяла им пролиться. Она вытерла лицо передником и пошла в землянку — собирать пожитки.

Илья вышел наружу.

Он посмотрел на поле, на молодые зелёные всходы, которые уже начали пробиваться из земли.

Они были тонкими, робкими, но живыми. Он знал, что они пропадут без него. Но он знал и другое: где-то там, за Уралом, будет новая земля, новый огород, новые всходы.

И он снова посадит их, и они вырастут.

Он поднял глаза на степь, бескрайнюю, зелёную, дышащую весной. И прошептал:

— Степь, да степь кругом. И мы — её часть.

Куда бы нас ни выгнали — мы вернёмся.

Ветер качнул ковыль — в этот раз зелёный, мягкий, и по степи пробежала волна, как будто она отвечала ему: «Приходи, хозяин. Мы ждём».

*****

Илья не спал всю ночь.

Он лежал на нарах, глядя в глиняный потолок, где плясали отсветы догорающего очага, и слушал, как дышат рядом его родные. Устинья спала чутко, тревожно — то и дело вздрагивала, шептала что-то во сне, наверное, видела свой дом, свою избу, своё поле, которое осталось там, за курганами.

Настя прижималась к матери, уткнувшись носом в её плечо, и её дыхание было ровным, спокойным — дети спят крепко, даже когда мир рушится.

Фёдор лежал у стены, отвернувшись, и Илья слышал, что он не спит — дыхание было слишком частым, слишком нервным. Парень лежал и думал, и его мысли были, наверное, тяжёлыми, как камни.

Илья встал, когда за тонкой стеной землянки начало сереть.

Он надел зипун, вышел наружу.

Утро было тихим, прозрачным, с лёгким морозцем, который быстро таял под лучами поднимающегося солнца.

Степь лежала перед ним зелёная, мягкая, уже почти летняя. Ковыль колыхался на ветру серебристыми волнами, где-то вдалеке звенел жаворонок — высоко, над самой синевой.

Илья смотрел на эту красоту и чувствовал, как что-то острое впивается в грудь. Он уезжал. Уезжал навсегда, может быть, навсегда. И степь, которую он любил больше жизни, больше хлеба, больше свободы, оставалась здесь, без него.

Он пошёл к полю. Зелёные всходы уже поднялись на палец, стояли ровными, чистыми рядами, как солдаты на смотру.

Илья присел на корточки, провёл пальцами по мягким, бархатным росткам. Они были тёплыми от утреннего солнца, и пахли от них землёй и жизнью. Он знал, что они погибнут без него — никто не придёт их поливать, пропалывать, беречь от засухи.

Они засохнут, выгорят под солнцем, и степь снова станет пустой. Он закрыл глаза и прошептал:

— Простите, кормильцы. Я не смог вас уберечь.

Слёзы жгли глаза, но он не дал им пролиться. Он поднялся и пошёл к землянке. Пора было собираться.

Устинья уже встала.

Она развела огонь, поставила чугунок с водой — последний чай в этом доме. Она двигалась быстро, деловито, как будто собиралась не в этап, а на ярмарку.

Собирала вещи, завязывала узлы, пересчитывала оставшуюся муку. Мешок с рожью почти опустел — половину они посеяли, половину съели. Оставалось всего ничего, на пару недель, не больше.

— Фёдор, — позвала она, — сходи к колодцу, набери воды. В дороге пригодится.

Фёдор молча взял вёдра и вышел. Илья заметил, что плечи у него сгорбились, походка стала тяжёлой, как у старого человека. Он хотел что-то сказать, но слова застряли в горле.

Настя сидела у очага, обняв свою тряпичную куклу. Она не плакала — она уже научилась не плакать, когда взрослым тяжело. Она только смотрела на мать большими, серьёзными глазами и молчала. Илья подошёл к ней, присел на корточки.

— Доченька, — сказал он тихо, — мы поедем далеко. Там будут новые люди, новая земля. Ты не бойся.

Я с тобой. Мама с тобой. Фёдор с тобой.

— А Серко и Воронок там будут? — спросила она, и в голосе её прозвучала та же надежда, что и в первый день.

Илья помолчал. Он не знал, что ответить. Он не знал, живы ли его лошади, не знал, где они, не знал, увидит ли их когда-нибудь. Но он не мог разбить надежду дочки.

— Будут, — сказал он. — Обязательно будут.

Мы их найдём.

Настя улыбнулась. Улыбка была робкой, но доверчивой.

— Хорошо, тятя. Я буду ждать.

Он погладил её по голове и встал. Надо было собираться.

Вещей было мало — всего два мешка: одежда, посуда, немного муки, кусок сала, да инструменты, которые Илья не мог оставить: топор, пила, молоток, гвозди.

Всё это уложили в старую телегу, которую Илья отремонтировал ещё зимой. Лошади у них не было, и телегу придётся тащить самим — до села, до сборного пункта, до этапа.

— Мы не дотянем, — сказал Фёдор, глядя на нагруженную телегу. — Семь вёрст, тятя. Семь вёрст по грязи, по кочкам. Мы не дойдём.

— Дойдём, — ответил Илья твёрдо. — Мы не сдаёмся.

Они вышли, когда солнце уже поднялось.

Илья и Фёдор впряглись в оглобли, Устинья взяла на руки Настю, укутала её в шаль, чтобы ветер не продувал.

Телега скрипнула, колёса увязли в мягкой, влажной земле, но они пошли. Каждый шаг давался с трудом, и пот заливал глаза, но они шли. Сзади оставалась землянка — тёмная, пустая, с погасшим очагом.

Сзади оставалось поле, которое они засеяли своими руками. Сзади оставалась степь — бескрайняя, зелёная, шумящая. Илья не оборачивался.

Он знал, что если обернётся — не сможет уйти.

Они шли молча.

Только Настя, сидя на телеге, тихо, едва слышно, напевала ту самую колыбельную, которую когда-то пела ей Устинья:

****

В селе их ждали.

У сельсовета уже стояло несколько телег с другими выселенцами — семьями из соседних хуторов, тоже раскулаченными, тоже сосланными за Урал.

Илья узнал некоторых — соседей, знакомых, с кем когда-то делил хлеб и воду. Они молча переглядывались, но никто не здоровался. Слова были лишними.

Иван Борисович уже был тут.

Он стоял на крыльце конторы, с папкой в руках, и сверял списки. Увидев Гореловых, он кивнул, что-то пометил в бумаге и махнул рукой охраннику:

— Этих — в третью подводу.

Илья подвёл свою телегу к указанному месту.

Здесь уже стояли трое — мужчина с женой и тремя детьми, такими же испуганными, такими же молчаливыми.

Илья кивнул им, и мужчина кивнул в ответ.

Они больше ничего не могли друг другу дать — только этот немой, понимающий жест.

— Сколько нас? — спросил Илья у охранника, парня с винтовкой и усталым, безразличным лицом.

— Шесть семей, — ответил тот. — Всего тридцать два человека. Детей — пятнадцать. Доедем до станции — там вагоны подадут.

Поедете в теплушках.

Илья кивнул. Он знал, что такое теплушки — скотские вагоны, где люди едут днями, неделями, в холоде и духоте.

Но он не боялся. Он был готов.

Посадка началась.

Людей загоняли в подводы, укрывали брезентом, чтобы не промокли под дождём.

Илья помог Устинье и Насте забраться на повозку, сам сел рядом с Фёдором.

Подвода тронулась, и он почувствовал, как село отдаляется, как исчезают знакомые очертания домов, как замыкается горизонт. Степь оставалась вокруг — та же самая, бескрайняя, родная, но теперь она стала чужой.

К вечеру они добрались до станции.

Это был маленький полустанок в голой степи, с одним деревянным зданием, покосившимся забором и железнодорожной веткой, уходящей в никуда. Здесь уже стоял состав — чёрные, обшарпанные вагоны, с маленькими, зарешеченными окошками. Внутри пахло навозом, сыростью.

Илья зашёл в вагон, помог подняться Устинье и Насте.

Фёдор занёс вещи, положил их в углу на грязный, неструганый пол. Внутри было темно, только редкий свет пробивался через щели в крыше. Люди сидели на полу, прижавшись друг к другу, и молчали

. Кто-то плакал — тихо, надрывно, но никто не утешал. Утешать было некого и нечем.

Настя прижалась к матери.

Она смотрела на чужие лица, на тёмные стены, на решётки на окнах, и в её глазах был страх, но она держалась. Илья присел рядом с ней, взял её за руку.

— Не бойся, доченька, — сказал он шёпотом. — Мы вместе. Пока мы вместе — мы живы.

— Тятя, — спросила она, — а куда мы едем?

— За Урал, — ответил Илья. — Там есть большие леса, реки, горы. Мы построим новый дом. Посадим новый огород.

И будет у нас снова всё.

Она смотрела на него, и вера в её глазах была сильнее страха.

— А Серко и Воронок там будут?

— Будут, — сказал он. — Я обещаю.

Поезд тронулся. Сначала медленно, с лязгом и скрипом, потом быстрее, и колёса застучали ровно, ритмично, как бьётся сердце.

За окнами проплывала степь — последние зелёные просторы, последние курганы, последние ветра.

Илья смотрел на неё до тех пор, пока она не исчезла за горизонтом, и остались только небо и дым.

— Степь, да степь кругом, — прошептал он, глядя вдаль. — Мы ещё вернёмся.

Он не знал, вернётся ли. Но он верил. Потому что без веры не проживёшь.

И поезд уносил их в неизвестность, в новую жизнь, в новую степь, которая ждала их за Уралом. И они ехали — четыре человека, одна семья, одна кровь, одна любовь, которую не могли сломать ни решётки, ни дороги, ни годы.

Продолжение следует.

Глава 5