Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

СТЕПЬ,ДА СТЕПЬ КРУГОМ...

Рассказ.Глава 3.
Рассвет пришёл тихим, без петухов.
Петуха забрали вчера, и утро встретило Гореловых тишиной — той особенной, звенящей, какая бывает только в степи, когда ни одной живой души вокруг. Илья сидел за столом, и свеча уже догорела, оставив на доске оплавленный воск, похожий на застывшие слёзы.
Он не сомкнул глаз, но усталости не чувствовал — только внутри, под рёбрами, ныла тупая боль,

Рассказ.Глава 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

Рассвет пришёл тихим, без петухов.

Петуха забрали вчера, и утро встретило Гореловых тишиной — той особенной, звенящей, какая бывает только в степи, когда ни одной живой души вокруг. Илья сидел за столом, и свеча уже догорела, оставив на доске оплавленный воск, похожий на застывшие слёзы.

Он не сомкнул глаз, но усталости не чувствовал — только внутри, под рёбрами, ныла тупая боль, как будто кто-то сжимал сердце в кулаке.

Устинья встала затемно, ещё до первых проблесков.

Она бесшумно двигалась по избе, собирая последнее: узелок с хлебом, глиняную кружку, горшочек с мёдом, который припрятала ещё прошлой осенью.

Всё, что не влезло в мешки, она складывала на скатерть, завязывала в узлы, и каждый узел был похож на узел памяти — наспех завязанный, но крепкий.

Настя спала на полатях, укрывшись с головой, и только изредка всхлипывала во сне, будто чувствовала беду даже сквозь сон.

Фёдор уже был во дворе.

Он запрягал телегу — впрягался сам, потому что лошадей увели

. Он надел упряжь на свои плечи, как надевают ярмо на быка, и, перехватив оглобли, попробовал, легко ли идти.

Телега была старой, лёгкой, и парень мог тащить её один, если не очень нагружать. Илья вышел, увидел сына в упряжи, и у него сжалось сердце — до боли, до звона в ушах.

— Сынок, — сказал он, — я тоже впрягусь. Вдвоём легче.

— Не надо, тятя, — ответил Фёдор, не оборачиваясь.

— Ты и так за ночь не спал. Я один довезу, там всего-то семь вёрст.

Потом вернусь за остальным.

Но Илья уже снимал с гвоздя вторую упряжь, которую они когда-то сделали для Буланки. Он накинул её на себя, подошёл к телеге, встал рядом с сыном, плечом к плечу.

— Вместе, — сказал он. — Как всегда.

Они загрузили телегу: два мешка с одеждой и постелью, узел с посудой, инструменты, мешок ржи, который укрыли брезентом и перевязали верёвкой.

Сверху посадили Настю, укутав её шалью так, что виднелись только глаза. Устинья взяла коромысло с двумя пустыми вёдрами — колодец на овчарнике, говорят, был, но вода могла оказаться солёной, и ведра пригодятся.

— Всё, — сказал Илья. — Трогаемся.

Он и Фёдор одновременно налегли на оглобли

. Колёса скрипнули, телега сдвинулась с места, и они пошли — сначала медленно, тяжело ступая по утоптанной земле двора, потом быстрее, когда телега набрала ход и колёса покатились по гладкой дороге.

Сзади оставалась изба — тёмная, с закрытыми ставнями, с опустевшим двором, где только журавль у колодца покачивался на ветру, как стражник, оставленный на посту.

Настя сидела на телеге и смотрела, как дом становится всё меньше, превращается сначала в пятно, потом в точку, потом совсем пропадает за складкой степи.

Она не плакала. Она только сжимала в руках тряпичную куклу, которую Устинья сшила ей из старого платка, и тихо, едва слышно, напевала что-то — может, ту самую колыбельную, что пела ей мать.

Ветер был встречным, сухим и холодным.

Он дул прямо в лицо, раздувал бороду Ильи, трепал волосы Фёдора, и с каждым шагом становилось труднее дышать.

Но они шли. Степь вокруг была серая, выгоревшая, с редкими пучками жухлой травы, которая шуршала под ногами, как старая бумага.

Небо висело низко, и горизонт, казалось, сдвинулся ближе, сжался, и не было больше той бескрайней дали, которая раньше успокаивала Илью. Теперь степь давила, наваливалась на плечи, и каждый шаг по ней отдавался глухим стуком в висках.

Они прошли первый курган, потом второй.

Дорога пошла вниз, в ложбину, где ветер стихал, но становилось сыро, и из земли пахло гнилью. Здесь, в низине, трава была выше, зеленее, и местами стояли лужи прошлогодней воды, не высохшей даже под октябрьским солнцем.

Илья знал это место — здесь весной разливались ручьи, и земля была топкой. Он помнил, как косил здесь сено с соседями, как пили чай из самовара и как смеялись.

Сейчас здесь было пусто, только ветер гонял сухие стебли.

— Тятя, я устал, — сказал Настя с телеги. — Долго ещё?

— Не долго, доченька, — ответил Илья, не оборачиваясь. — Вон за тем оврагом уже овчарник

. Версты две, не больше.

Но две версты, когда тащишь телегу на себе, кажутся двадцатью. Оглобли давили на грудь, ремни врезались в плечи, и пот, несмотря на холод, заливал глаза.

Илья слышал, как тяжело дышит рядом Фёдор, как скрипят его зубы, но никто из них не остановился

. Они шли, потому что надо было идти, потому что другого выхода не было.

Наконец овраг остался позади, и они вышли на возвышенность. Отсюда, с этого бугра, был виден старый овчарник. Илья остановился и перевёл дыхание.

Три землянки стояли полукругом в небольшой котловине, защищённой от ветра пологими склонами.

Они вросли в землю, как грибы, и только тёмные, осыпавшиеся входы выдавали их присутствие.

Крыши — из жердей и камыша, — провалились, и кое-где виднелась глина, которой когда-то обмазывали стены

. Вокруг — ни деревца, ни кустика, только серая, вытоптанная трава да чёрные пятна старого кострища перед первой землянкой.

Колодец стоял сбоку — сруб из почерневших брёвен, без ворота, без ведра, и вокруг него земля была мокрой, илистой.

Илья смотрел на это и чувствовал, как внутри, где-то глубоко, что-то обрывается.

Он представлял себе другое — может, саманную хату, может, времянку, но чтобы вот так: голая земля, провалившаяся крыша, запах сырости и плесени.

Он перевёл взгляд на Устинью. Она стояла рядом и тоже смотрела, и лицо её было неподвижным, как камень.

Только руки её, сжатые на коромысле, дрожали.

— Ничего, — сказала она, первой нарушая молчание. — Подлатаем. Дров наделаем, крышу подправим.

Зиму как-нибудь переживём.

Фёдор уже начал выпрягаться.

Он стянул упряжь, бросил её в телегу и молча пошёл к крайней землянке, той, что выглядела посуше. Он нырнул в тёмный проём, и через мгновение оттуда донеслось:

— Тятя, иди сюда! Крыша держится, стены глиняные — крепкие. Только мусора много.

Илья подошёл.

Он нагнулся, вошёл внутрь. Землянка была небольшой, шагов пять в длину и три в ширину.

В центре — очаг из камней, чёрный от копоти, с проломанным сводом. У стен — земляные нары, поросшие мхом.

Свет просачивался сквозь щели в потолке, и в этом скудном свете витала пыль, густая, как туман.

Пахло сырой глиной, мышами.

Илья провёл рукой по стене — глина была твёрдой, не осыпалась. Потолок держался на толстых жердях, которые были уложены плотно, не гнили. Землянка была старой, но крепкой. Если вычистить, просушить, закрыть щели — можно жить.

— Будем здесь, — сказал Илья. — Мы её обживём. Фёдор, разбирай вещи, будем переносить.

Устинья, ты посмотри, где воду брать, а я дров наколю.

Он вышел из землянки и оглядел пустое пространство вокруг.

Дров — ни полена, только сухая полынь да перекати-поле, которое ветер наносил к порогу.

Но он знал: в овраге, за версту отсюда, валяется бурелом, старые сучья, их можно собрать.

На первое время хватит.

Устинья подошла к колодцу.

Она заглянула внутрь — там, глубоко, блестела вода, чёрная, холодная. Ведра не было, но она сняла с коромысла одно ведро, привязала к нему верёвку, которую дал Степан, и опустила вниз.

Ведро наполнилось с тихим плеском, она вытянула, поставила на сруб. Вода была мутной, с песком, но пахла только землёй — значит, пить можно, если отстоять.

— Вода есть, — сказала она ровно. — Будем жить.

Фёдор уже начал выносить мусор из землянки: старые тряпки, кости, глиняные черепки, прошлогоднюю солому.

Он работал зло, быстро, с остервенением, и в каждом его движении была ярость, которую он не мог выплеснуть на тех, кто выгнал их сюда. Илья смотрел на сына и боялся, что эта ярость сожжёт его изнутри, как сухую полынь.

Они разгрузили телегу.

Устинья расстелила на земляном полу одеяла, поставила в углу узел с посудой, положила мешок ржи у самых нар — так, чтобы всегда был под рукой.

Илья взял топор и пошёл в овраг за дровами.

Настя сидела у входа, обхватив колени, и смотрела на степь. Ветер трепал её светлые волосы, но она не пряталась — она смотрела туда, где остался их дом, и в её глазах была та же усталая, взрослая печаль, что у матери.

Вечер опустился быстро.

Илья вернулся с охапкой сухих веток, разжёг огонь в очаге.

Пламя сначала затрещало, заискрилось, потом занялось ровно, и тёплый свет залил землянку, отогнал мрак, высветил глиняные стены, на которых заплясали тени.

Устинья поставила чугунок с водой — греть для чая, и вскоре в землянке запахло сухими травами, хлебом и дымом.

— Мы справимся, — сказала она, когда все собрались вокруг огня. — Мы Гореловы.

Не впервой начинать с нуля.

Фёдор не ответил.

Он сидел с опущенной головой, глядя в огонь, и его лицо было тёмным, как ночь за порогом. Илья положил ему руку на плечо, и парень поднял глаза. В них была боль, но уже не гнев — только усталость, такая же, как у отца.

Настя прижалась к матери и тихо спросила:

— Мама, а когда мы вернёмся домой?

Устинья не знала, что ответить

. Она погладила дочку по голове и сказала:

— Скоро, доченька. Скоро. А пока — мы тут. И мы вместе.

Илья смотрел на огонь, на жёлтые языки пламени, которые лизали чугунок. За стенами землянки выла степь, ветер свистел в щелях, завывал над крышей, но внутри было тепло, было уютно по-своему. Он думал о том, что они выживут. Дом — это не брёвна и не крыша. Дом — это когда рядом те, кто тебя любит.

А они были рядом.

Завтра он начнёт копать огород.

Наймётся в колхоз на подённую работу, чтобы заработать на хлеб. И постепенно, потихоньку, они поднимутся. Он знал: степь не прощает слабых, но она всегда даёт шанс тем, кто не сдаётся.

Он закрыл глаза. Где-то далеко, за курганами, остался его старый дом. Но здесь, в землянке, начинался новый.

И он был готов его строить.

****

Первая неделя на овчарнике прошла в лихорадочной работе

. Илья с Фёдором с утра до вечера латали крышу, обмазывали стены глиной, смешанной с соломой, чтобы закрыть щели, через которые ветер задувал колючим холодом.

Руки сбивались в кровь, болели плечи, но они работали молча, сосредоточенно, и к концу седьмого дня землянка стала почти жилой. Внутри, у очага, было тепло, огонь трещал весело, и свет его выхватывал из темноты глиняные стены, на которых Устинья развесила рушники — единственное украшение, которое она взяла с собой.

Пол был устлан сухой соломой, накрытой одеялами, и на этом ложе они спали вповалку, прижавшись друг к другу, как в морозный день прижимаются овцы в загоне.

Настя освоилась быстро

. Дети легко привыкают к новому, если рядом мать и отец.

Она бегала по окрестным буграм, собирала сухие стебли полыни и приносила их к очагу, чтобы Устинья могла разжечь огонь.

Она выучила все тропинки вокруг овчарника, знала, где растёт самый высокий ковыль, где можно найти круглый, гладкий камешек, похожий на яйцо. Играла с тряпичной куклой, укачивала её, пела те же колыбельные, что пела когда-то мать.

Иногда она подходила к краю оврага и смотрела вдаль, туда, где за курганами скрылся их старый дом.

Она молчала, и по её лицу было видно, что она вспоминает лошадей, корову, свой угол на полатях, и окно, в которое она любила смотреть по утрам. Но она не плакала — только вздыхала по-взрослому и возвращалась к землянке.

— Мам, а мы посадим здесь цветы? — спросила она однажды, когда Устинья месила тесто на камне у входа.

— Посадим, доченька, — ответила Устинья, не поднимая глаз. — Весной, когда оттает земля. Посадим и подсолнухи, и мальвы, как у нас в саду были.

Но до весны было далеко.

Ноябрь в степи был злым, морозным, с пронизывающими ветрами, которые задували в землянку сквозь самую плотную глину.

Углей на очаг уходило много, а дрова нужно было носить из оврага за версту, и с каждым днём ближний бурелом кончался, приходилось идти дальше.

Илья уходил с топором на рассвете и возвращался только к вечеру, нагруженный сухим валежником, замёрзший, уставший, но довольный, если приносил достаточно, чтобы протопить землянку до утра.

Фёдор ходил вместе с ним, и вдвоём они таскали сучья и корни, иногда даже целые брёвна, которые падали от ветхости.

Илья смотрел на сына, на его покрасневшие от холода руки и впалые щёки, и думал о том, как изменился парень за последние недели — стал взрослее, суше, сосредоточеннее.

Он почти перестал говорить, только изредка бросал короткие фразы: «Тятя, смотри», «Тятя, давай сюда», «Тятя, хватит на сегодня». Илья видел, что внутри Фёдора всё ещё кипит гнев, но парень научился его прятать, загонять вглубь, как прячут зиму в погреб.

Устинья держалась стойко.

Она вставала раньше всех, разводила огонь, ставила на угли чугунок с водой, резала хлеб — крошечными ломтиками, чтобы растянуть запасы до весны.

Она перешивала старую одежду на себя и на Настю, штопала дыры, делала заплатки, и в этих хлопотах находила какое-то забытое спокойствие.

Иногда, вечером, когда все садились у огня и молчали, глядя, как пламя лижет чугунок, она начинала тихо, почти неслышно, петь.

Илья слушал её голос, тонкий и чистый, и душа его оттаивала, как земля от апрельского солнца.

Как- то , в середине ноября, ветер принёс снег.

Он шёл с востока, сухой, колючий, как песок, и за несколько часов замел степь белым саваном.

Ковыль исчез под ним, бугры стали гладкими, как взбитые сливки, и весь мир вокруг овчарника превратился в белую, слепящую пустоту. Снег падал не переставая трое суток, и когда он, наконец, прекратился, выпало так много, что дверь землянки пришлось откапывать лопатой. Илья и Фёдор вышли на поверхность и огляделись.

Степь стала другой — тихой, белой, незнакомой. Илья глубоко вздохнул, и мороз обжёг лёгкие.

— Теперь трудно будет с дровами, — сказал он, глядя на бескрайнее заснеженное поле.

— В овраг не пройти, сугробы по пояс.

— Пройдём, тятя, — ответил Фёдор. — Я тропу протопчу. Мы не умрём.

Илья кивнул. Он верил сыну.

Зима в землянке была долгой.

Они жили от одного заката до другого, считая дни по тому, как падает свет сквозь маленькое окошко, затянутое бычьим пузырём, который Устинья припасла ещё в избе.

Света было мало, и они сидели в полумраке, грелись у огня, слушали, как за стенами воет степной ветер. Иногда, в ясные ночи, Илья выходил наружу и смотрел на звёзды.

Они висели низко, почти касаясь земли, и были такими яркими, что от них падали тени на снег.

Он стоял посреди белой пустоты и чувствовал себя крошечным, потерянным, но не одиноким.

Он знал, что там, за сугробами, ждут его Настя, Устинья, Фёдор. И ради них он готов был идти в этот холод снова и снова, носить дрова из оврага, обмазывать стены, копать снег.

В середине декабря в землянку заглянул Степан.

Он приехал на санях, запряжённых одной лошадёнкой, и привёз небольшие гостинцы: куль муки, кусок сала, да горшок кислого молока. Илья вышел к нему, обнял по-мужски, хлопнул по спине.

— Прости, что так долго, — сказал Степан, отводя глаза. — Я всё хотел выбраться, но в селе проверка

. Приезжие, из района. Всё проверяют, записывают, кто к кулакам ходит. Мы с Петром тайком, ночью собрали, что могли.

Илья взял куль, взвесил его на руке.

— Спасибо, Степан. Мы не забудем. Дай бог тебе здоровья.

— Мне не надо, — Степан махнул рукой. — Вы держитесь. Я слышал, к весне ещё выселенцев привезут. Будут рядом землянки копать. Может, полегче станет, если люди рядом.

Он постоял ещё немного, поговорил с Устиньей, погладил Настю по голове, дал ей леденец — последний, что у него был.

Настя улыбнулась впервые за много дней, и улыбка её была такой светлой, что даже сумерки в землянке стали чуть светлее.

— Я поеду, — сказал Степан, забираясь в сани. — Меня хватятся. Держитесь, братья.

Он уехал, и его сани растаяли в белой степи, оставив две узкие колеи. Илья смотрел вслед, пока сани не скрылись за курганом, и в душе его было тепло от этой короткой встречи. В мире, где всё рушилось, остались ещё люди, которые помнили о нём.

— Мама, леденец сладкий! — кричала Настя, бегая вокруг землянки. — Дядя Степа добрый!

Почему он не остался с нами?

— У дяди Степы дела, доченька, — ответила Устинья, улыбаясь впервые за зиму. — У всех дела.

Илья зашёл в землянку, достал из-за пазухи небольшую книжку, которую Степан сунул ему перед отъездом. Это был старый, потрёпанный календарь на новый, 1931 год.

Илья раскрыл его, и на первой странице увидел дату: «1 января». Он поставил календарь на полку, которую смастерил из старой доски.

— У нас теперь есть календарь, — сказал он. — Будем отмечать дни.

— Считать, сколько ещё жить? — горько спросил Фёдор, не глядя на отца.

Илья подошёл к сыну, положил руку на плечо.

— Считать, сколько мы уже прожили. И сколько ещё будем. Мы живы, сынок. Мы все живы. Это главное.

Фёдор молчал, но плечо его расслабилось, и он едва заметно кивнул.

Новый год они встретили у огня. Устинья испекла тонкую лепёшку из последней муки, намазала её салом и подала каждому по маленькому кусочку. Илья достал кринку с молоком, припасённую со вчерашнего дня, и разлил его по кружкам.

Они чокнулись, как в старые, счастливые времена, и выпили.

— С новым годом, — сказал Илья. — Пусть он будет лучше.

— Пусть, — ответила Устинья.

— С новым годом, тятя! — крикнула Настя.

Фёдор только поднял кружку, не говоря ни слова, но в его глазах зажглась искра, и Илья понял — сын с ним, сын не сломлен.

Степь за стенами землянки шумела, снег скрипел под ногами невидимых зверей, где-то вдали скулил ветер, но внутри было тепло, было уютно, и огонь горел ярко, разгоняя тьму.

Илья сидел у очага и думал о том, что жизнь продолжается. Даже здесь, в землянке, в степи, занесённой снегом, даже без лошадей, без коровы, без хлеба на завтра. Она продолжается, потому что они вместе. И пока они вместе — они сила.

— Степь, да степь кругом, — прошептал он, глядя на огонь. — А мы — в ней. И это — тоже жизнь.

Он перевернул календарь на 2 января и поставил рядом с собой. Завтра будет новый день. И они встретят его, как встречали все предыдущие — с надеждой, с верой, и с любовью.

******

Февраль пришёл в степь с метелями.

Снег валил густо, не переставая, и за несколько дней замел все тропы, которыми Илья и Фёдор ходили за дровами.

Пришлось пробивать новые, каждый раз заново, потому что ветер заметал следы за ночь, словно их и не было.

Землянка превратилась в островок посреди белого океана, и единственной связью с миром была узкая, извилистая тропа, которую они откапывали каждое утро лопатами.

Запасы еды подходили к концу.

Степанова мука, которую он привёз перед Новым годом, давно кончилась. Сала оставалось на донышке горшка, и Устинья срезала его тончайшими ломтиками, чтобы хватило до весны.

В основном питались лепёшками из ржаной муки — той самой, что была в мешке под яблоней.

Илья размолол часть зерна вручную, на двух камнях, которые нашёл в овраге, и получалась грубая, сероватая мука, пахнущая землёй.

Из неё Устинья пекла лепёшки на углях, и они были сытными, хотя и жёсткими.

Настя жевала их, запивая тёплой водой, и не жаловалась. Она привыкла к этому хлебу, как привыкают ко всему, когда другого нет.

Фёдор заметно исхудал.

Скулы его заострились, глаза ввалились, и под ними легли тёмные круги, как у старика. Он работал по-прежнему много — ходил за дровами, чистил снег, носил воду из колодца, — но сил становилось всё меньше. Илья видел это и боялся, что сын заболеет.

Он несколько раз пытался уговорить его отдохнуть, но Фёдор только отмахивался и уходил снова — в снег, в метель, в холод, чтобы не сидеть сложа руки, чтобы не думать о том, что скоро есть станет нечего.

Однажды вечером, когда они сидели у очага, Фёдор поднял голову и сказал:

— Тятя, я пойду в село. Завтра, как рассветёт.

Илья нахмурился.

— Зачем? Степан и так всё, что мог, привёз.

— Не к Степану. Я пойду к председателю. Буду просить, чтобы взяли меня в колхоз. На работу. Пусть дадут паёк, хоть какой. А то мы с голоду помрём.

Илья молчал. Он знал, что председатель не примет, что Фёдора, сына кулака, не возьмут в колхоз, а если и возьмут — только на самую тяжёлую, самую унизительную работу, за горсть отрубей. Но он также знал, что остановить сына бесполезно.

— Не возьмут, — сказал он коротко. — Ты же знаешь.

— А я не буду говорить, что я сын Горелова, — ответил Фёдор. — Скажусь другим. Фамилию назову чужую.

Внешность у меня простая, не запомнят. Возьмут чернорабочим — я согласен. Лишь бы хлеб был.

Илья поднял на него глаза. В них была и гордость, и боль, и страх.

— Если узнают — посадят. За обман, за самовольство. И тебя, и нас.

— Не узнают, — твёрдо сказал Фёдор. — Я уйду на рассвете. К вечеру доберусь. Переночую у Степана, скажу, что вы просили передать.

А утром пойду в контору. Если возьмут — останусь на неделю, заработаю, принесу.

Если нет — вернусь, и будем думать дальше.

Он говорил спокойно, ровно, и в голосе его не было отчаяния, только твёрдая, сухая решимость.

Илья смотрел на сына и видел себя в молодости — таким же упрямым, таким же несгибаемым.

Он понимал, что не сможет переубедить Фёдора.

Но он боялся отпускать его одного в метель, в мороз, по степи, где не было ни души на много вёрст.

— Я пойду с тобой, — сказал он.

— Нет, тятя. Ты нужен здесь. Мать и Настя одни не справятся. И если меня схватят — хоть вы останетесь.

А если мы оба уйдём — кто их защитит?

Илья закрыл глаза. В горле стоял ком, который он не мог проглотить. Он знал, что сын прав.

— Хорошо, — сказал он глухо. — Ступай. Но осторожно.

И не геройствуй.

Они больше не говорили об этом.

Устинья, услышав разговор, молча достала из мешка последний кусок сала, завернула его в чистую тряпицу, положила в котомку.

Туда же — горсть муки, спички, старый нож, который Илья наточил накануне. Она не спрашивала, зачем он уходит, не отговаривала. Она только стояла у очага, и свет его делал её лицо строгим и бледным.

Настя прижалась к Фёдору, когда он уже завязывал котомку.

— Брат, ты скоро вернёшься? — спросила она.

— Скоро, сестрёнка, — ответил он, погладив её по голове. — Я тебе гостинец принесу.

Леденец, как у дяди Степы.

— Хорошо, — сказала она и заулыбалась. — Я буду ждать.

Фёдор подошёл к отцу.

Они не обнимались — это было не в их обычае, — но Илья положил руку на плечо сына и сжал его. Потом коротко перекрестил, и в этом жесте было столько боли, сколько не бывает в самых долгих прощаниях.

— Иди, — сказал Илья. — И возвращайся.

Фёдор вышел.

Утро было морозным, снег хрустел под ногами, и следы его сразу же начал заметать ветер. Он шёл быстро, не оборачиваясь, и скоро фигура его растаяла в белой мгле.

Илья стоял у входа в землянку, глядя ему вслед, и ветер бил в лицо, замораживая слёзы, которые не могли прорваться наружу.

— Тятя, зайди, холодно, — позвала Настя.

Он зашёл.

Устинья стояла у очага, помешивая в чугунке, и молчала. Она не плакала. Она только тихо, едва слышно, напевала что-то про себя — то ли колыбельную, то ли молитву. Илья сел на нары и закрыл глаза.

День тянулся медленно.

Настя играла с куклой, Устинья шила, Илья сидел и ждал.

Он знал, что сын дойдёт — если не сгинет в метели, если не попадёт в волчью яму, если не замерзнет.

Он верил в него, но страх грыз изнутри, как мышь грызёт мешок с зерном.

К вечеру ветер стих, и над степью повисла морозная тишина.

Илья вышел наружу — полюбоваться на звёзды, которые высыпали на чёрное небо, крупные, ледяные, дрожащие. Они были такими яркими, что от них ложились тени на снегу. Илья смотрел на них и думал о сыне. Он знал, что где-то там, за курганами, идёт его мальчик, идёт в ночь, идёт к людям, которые могут его убить, или спасти, или просто не заметить.

— Господи, — прошептал он в тишину, — сохрани его.

Звёзды молчали. Степь, да степь кругом — белая, холодная, равнодушная. Но Илья знал, что там, далеко, за линией горизонта, есть город, есть люди, есть, может быть, справедливость. И он надеялся.

Он вернулся в землянку, где Устинья уже укладывала Настю спать. Она взглянула на мужа, и он понял: она тоже не спит, она тоже ждёт. Они оба ждали, и это ожидание стало их общим дыханием.

— Ложись, — сказала она. — Завтра будет новый день.

Он лёг, но не сомкнул глаз.

Он слушал, как за стенами гуляет ветер, как скрипит снег под невидимыми лапами, как тихо дышат рядом жена и дочь. И думал о сыне, который сейчас идёт по этой белой пустыне, один, беззащитный, но с твёрдой надеждой в сердце.

Илья не знал, вернётся ли он. Но он знал, что Фёдор — Горелов. А Гореловы не сдаются, они научились выживать.

Он закрыл глаза и начал ждать утра.

Продолжение следует.

Глава 4