Стартер прокрутил впустую раз, другой, третий, и заглох совсем, оставив после себя только сухой щелчок под капотом. Виктор откинулся на сиденье и засмеялся, негромко, для себя одного.
Машина была не его, казённая, списанная наполовину, и злиться на неё было всё равно что злиться на старую собаку за то, что та оглохла. Он вышел, хлопнул ладонью по тёплому ещё капоту.
— Ладно. Завтра разберёмся.
Он не знал тогда, что «завтра» у него будет совсем другим, чем он привык думать. Что эта секунда, последняя спокойная, она и есть граница. До неё была одна жизнь, а после начнётся то, чего не выбирают.
Депо стояло на отшибе, у самого края посёлка, и от ворот до дома было ходу минут тридцать пять, если по асфальту, в обход. Через парк выходило вдвое короче. Виктор посчитал в уме, поздно, устал, в кармане конверт с авансом за неделю, который он берёг и не хотел трогать до получки.
Он работал механиком в автобусном депо третий год и привык, что машины ему врут. У каждой свой характер, свои капризы, и эта, списанная, с прострелянным стартером, врала больше прочих. Он давно научился не принимать это близко к сердцу.
Куртку он застегнул до горла. Ноябрь стоял сырой, неуютный, без снега и без морозца, такой, когда промокаешь насквозь, сам не понимая когда это случилось. Виктор поднял воротник и зашагал к парку.
Потом он сто раз прокрутит в голове эту минуту. Будет искать в ней знак, предупреждение, хоть что-нибудь. И не найдёт. Обычный мокрый вечер, обычная усталость, обычное желание поскорее оказаться дома. Никаких знаков жизнь не подаёт. В этом, наверное, и есть самое страшное.
Он пошёл через парк.
Их было трое. Они отделились от тёмной массы кустов у поворота дорожки так буднично, что Виктор в первую секунду даже не понял, что это по его душу. Молодые, лет по двадцать, с тем особым ленивым нахальством в движениях, которое бывает у тех, кто уверен в численном перевесе.
— Эй, дядя. Закурить не будет?
Виктор не курил и сказал это спокойно, не сбавляя шага. Но они уже шли рядом, обтекали его с двух сторон, и тот, что заговорил, добавил без всякого перехода:
— Деньги давай. И телефон. По-хорошему.
Вот тут бы и отдать. Виктор и сам это понимал, потом, лёжа на земле, понимал особенно ясно. Конверт с авансом, дешёвый телефон, что это против собственной шкуры? Любой разумный человек отдал бы и пошёл дальше.
Но в нём что-то упёрлось. Глупое, мальчишеское, из той самой осени, когда ему было шестнадцать и он гнал ночью по разбитой дороге, не думая о последствиях. Этот аванс он зарабатывал руками, по локоть в мазуте, и отдавать его троим в кустах казалось унижением хуже любого удара.
— Нет, — сказал он. — Идите своей дорогой.
Отец когда-то учил его: в драке самое важное, первым уметь остановиться. Виктор тогда, мальчишкой, не понял, о чём это. Думал, про слабость. Только теперь, в две секунды до того, как всё началось, до него вдруг дошло: отец говорил не про то, как бить. А про то, как не доводить до того, чтобы пришлось.
Доводить было уже поздно.
Первый удар он принял в плечо, второй сумел отвести. Виктор был не из слабых, руки у механика крепкие, и одного из троих он успел отбросить так, что тот сел в мокрую траву. На секунду ему даже показалось, что отобьётся.
Он не увидел ножа. Только почувствовал, короткий тычок в бок, тупой, почти не больный, будто кто-то ткнул кулаком. Виктор даже не сразу сообразил, что это. А когда сообразил, ноги уже подломились сами.
Троих не стало, растворились в темноте так же внезапно, как появились. Конверт с авансом так и остался у него в кармане. Они даже его не забрали, испугались, видно, того, что сделали, и просто кинулись прочь.
А Виктор остался.
Снег в тот год лёг с опозданием и какой-то ненастоящий, мокрый, серый, он касался земли и тут же таял, оставляя на дорожках чёрные мокрые пятна. Виктор смотрел на этот снег снизу вверх, лёжа на спине, и думал о том, что вот, значит, как оно случается.
Не больно. Вот что удивило его прежде всего. Все говорят, больно, а у него внутри было пусто и тихо, будто кто-то выключил звук. Только холод от земли поднимался по спине, по лопаткам, добирался куда-то к сердцу, и от этого холода не спрятаться.
Над дорожкой висела ртутная лампа на бетонном столбе. Она мигала, раз в минуту, не чаще, будто кто-то там, наверху, экономил электричество на умирающем. Виктор успел заметить, что считает эти вспышки. Восемь. Девять.
Силы уходили из него, как вода из треснувшего бидона, не сразу, не сильно, но неостановимо. Он пробовал встать. Первый раз. Второй. На третий понял, что тело его больше не слушается, и перестал.
Тогда он просто лежал и смотрел вверх.
Странно устроен человек. В такую минуту он думал не о матери, не о работе, не о том, кто его найдёт и когда. Он думал о двух вещах сразу, и обе казались ему теперь самыми главными в жизни.
О том, что у него так и не было своей собаки. Всю жизнь хотел, щенка, любого, хоть дворнягу, а так и не завёл. Всё откладывал: то квартиры нет, то времени, то ещё чего-то.
И о девушке. Об одной-единственной, которую он любил так долго и так глупо, что и вспоминать стыдно, и не вспоминать нельзя. Люба. Он даже губами это имя сложил, беззвучно, для себя.
Лампа мигнула. Десять.
И тогда он услышал. Сначала где-то совсем далеко, на самом краю слуха, будто из-за стены, собачий лай. Звонкий, тревожный, настойчивый. Пёс кого-то звал.
А потом, голос. Женский, и тоже далёкий, словно через толщу воды. Кто-то наклонился над ним, тёплая рука легла ему на плечо, и голос произнёс что-то, чего он не разобрал. Но сам голос, он зацепился за него, как тонущий за ветку.
Этот голос он где-то слышал. Давно. Очень давно.
И, теряя сознание, Виктор поймал себя на том, что улыбается. Зачем, он понять не успел. Просто из самой глубины, оттуда, где у человека хранится самое тёплое, всплыло одно воспоминание. Из той, другой жизни. Из той осени, когда ему было шестнадцать.
Тогда у него тоже была машина, вернее, отцовский «Запорожец», горбатый, выгоревший до белизны на крыше, пахнущий бензином и старой обивкой. И тогда тоже всё началось с того, что он куда-то отчаянно спешил.
Но чтобы понять, почему шестнадцатилетний Виктор готов был угнать отцовскую машину и гнать на ней восемнадцать километров по разбитой просёлочной дороге, нужно сначала рассказать про Любу.
Люба появилась в их школе в седьмом классе. Перевелась откуда-то из города, села к окну, и Виктор пропал. Просто и буднично, как проваливаются под лёд: вот ты идёшь по жизни, и вдруг тебя нет, ты весь там, в этой девочке с тёмной чёлкой и привычкой грызть кончик ручки на контрольных.
Он не умел подойти. Зато умел ждать и быть рядом. Все пять школьных дней в неделю он находил способ оказаться там, где она: у её парты до уроков, у гардероба после, на той же остановке. Носил её портфель, когда она позволяла, а позволяла редко.
Люба держала его на расстоянии. Не зло, спокойно, чуть свысока, как держат хорошую, но надоедливую погоду. Она знала, что он влюблён, весь класс знал, и от этого знания между ними висело что-то неловкое и постоянное.
Однажды, Виктор помнил это до сих пор, она прошла мимо него во дворе, при всём классе, и не поздоровалась. Просто скользнула взглядом и отвернулась к подружкам. Он шёл потом мимо с пустым лицом, делая вид, что и не заметил, а внутри всё горело так, что хотелось провалиться.
И всё равно не отступился.
Он подмечал в ней то, чего, кажется, не видел больше никто. Например, как она говорит. Люба говорила чуть нараспев, медленно, будто пробовала каждое слово на вкус, прежде чем его выпустить. От этого даже самые обычные её фразы, «дай ластик», «ты опять опоздал», звучали так, что Виктор после прокручивал их в голове весь вечер.
Друзья над ним посмеивались. Говорили: брось, других мало, что ли. И были по-своему правы, других хватало, и кое-кто из девчонок поглядывал на Виктора совсем не так сдержанно, как Люба. Но он этого попросту не замечал. Сердце, если уж выбрало, не переубедишь никакими разумными доводами; оно вообще ничего не слушает.
Так прошло несколько лет. Он ждал, она не подпускала, и оба, кажется, привыкли к этой игре настолько, что уже и не помнили её начала. Иногда Виктору казалось, что так теперь будет всегда: он рядом, она вполоборота, и между ними, тонкая, как осенний ледок, неназванность.
А потом случилось чудо.
В тот день она сама подошла к нему после последнего урока. Сама, он даже не сразу поверил.
— Виктор, — сказала она своим нараспев, разглядывая что-то у него за плечом. — В субботу в новом клубе танцы. При заводском профкоме открыли. Придёшь?
Он стоял и молчал, как пень. В голове крутилось десять умных ответов, и ни один не выходил наружу.
— Ну, как хочешь, — она пожала плечами и пошла было прочь.
— Приду! — выпалил он ей в спину, и слишком громко. Кто-то из ребят гыкнул.
Люба обернулась, и в уголках её губ что-то дрогнуло. Не улыбка ещё, но близко.
— Приходи, — сказала она и ушла.
Этих двух дней до субботы Виктор почти не помнил, он жил в каком-то горячечном тумане. Достал из шкафа единственную приличную вещь, рубашку в мелкую полоску, которую берёг ещё со свадьбы двоюродного брата. Сто раз прорепетировал, что скажет. Сто раз разобрался, как доедет: автобус от их деревни до посёлка ходил один, вечерний, и опаздывать нельзя было ни в коем случае.
Клуб был в посёлке, в восемнадцати километрах. Двадцать, если считать всю дорогу до деревни с танцами, куда стекалась молодёжь со всей округи. Виктор всё рассчитал по минутам.
И в субботу, проспал.
Не то чтобы совсем проспал. Прилёг после обеда на минуточку, измотанный собственным волнением, и провалился. Открыл глаза уже в сумерках, с колотящимся сердцем, и понял: всё пропало.
Он рванул на остановку, а там пусто. Полчаса как все уже собрались и уехали; последний автобус ушёл, и следующего не будет до утра. Виктор стоял на пустой остановке, и внутри у него всё обрывалось: она ждёт, а он не придёт. После всего. После того, как сама позвала.
Дома отец возился в коридоре с велосипедом, что-то подкручивал, насвистывал. Машина стояла во дворе. Ключи висели на гвозде у двери.
Виктор не думал. Вернее, думал, но не теми мыслями, которыми думают взрослые люди о последствиях. Молодости вообще не помогает трезвый ум, просто трезвый человек потом сам же и виноват в своей глупости. Он снял ключи с гвоздя так тихо, как мог, и выскользнул за дверь.
«Запорожец» завёлся со второго раза. Виктор выкатил его со двора на нейтрали, чтобы отец не услышал, и только за околицей дал газу.
Водить отец его учил, на этой же машине, тайком от матери, на пустыре за деревней. Но прав у Виктора не было, и за руль его официально никто не пускал. А тут он один, ночью, на разбитой просёлочной дороге через поле, и впереди восемнадцать километров ям, колдобин и темноты, в которую упирался жёлтый дрожащий свет фар.
Он гнал как мог. Машину трясло, кидало на ухабах, что-то дребезжало в багажнике. Виктор вцепился в руль, прикидывая: если не останавливаться, минут за двадцать долетит. Танцы ещё идут. Он успеет. Он войдёт, найдёт её глазами, и она увидит, что он приехал, несмотря ни на что.
Километрах в пяти от деревни, на самом тёмном участке, где дорога шла мимо лесополосы, в свете фар вдруг метнулось что-то светлое.
Человек. Прямо под колёса.
Виктор ударил по тормозам так, что его бросило грудью на руль. «Запорожец» юзом проехал по мокрой глине и встал, фыркнув, поперёк дороги. Сердце колотилось где-то в горле.
В свете фар, в полушаге от бампера, стояла девушка. Лет пятнадцати-шестнадцати, почти его возраста, растрёпанная, в распахнутой куртке. Она не отскочила, не испугалась, она бросилась к нему, к открытому окну, и заговорила, захлёбываясь:
— Стой, пожалуйста, стой! Помоги, ну пожалуйста, тут такое, ты только не уезжай!
У дорожного знака, чуть позади, был прислонён велосипед. А на руках девушка держала что-то, завёрнутое в ту самую половину куртки, которой ей самой не хватило.
— Его машина сбила, — говорила она, и её колотило не то от холода, не то от слёз. — Я ехала, а он на дороге, маленький совсем. Кто-то сбил и бросил. Я его подобрала, а он не встаёт, дышит плохо. Тут ветеринар есть, в районе, но это час ехать, а у меня велосипед, я не довезу, он же не дотянет…
Она развернула край куртки. Внутри, дрожа всем тельцем, лежал щенок, рыжий, совсем кроха, с белым пятном на груди, похожим на криво пришитую пуговицу. Одно ухо было надорвано и слиплось от крови. Он не скулил даже, на это уже не было сил. Только смотрел.
И Виктор пропал во второй раз в жизни.
Где-то на краю сознания у него ещё билась мысль про Любу, про дискотеку, про то, что он опоздает теперь окончательно и навсегда. Но эта мысль вдруг стала маленькой и неважной, как далёкий огонёк в зеркале заднего вида.
— Садись, — сказал он. — Куда ехать?
Он сам взял щенка, осторожно, двумя руками, как берут что-то, что вот-вот разобьётся. Тёплый комок почти ничего не весил. Девушка села рядом, на пассажирское, прижалась к дверце, и Виктор развернул машину туда, куда она показала, прочь от посёлка, от клуба, от Любы.
Он гнал теперь ещё осторожнее, чем раньше, объезжал ямы, тормозил перед колдобинами, чтобы не растрясти. Щенок лежал у девушки на коленях, завёрнутый в его рубашку в мелкую полоску, ту самую, со свадьбы; Виктор стащил её, не задумавшись, и остался в одной майке. Дыхание у щенка было частым и неровным, как у старых ходиков, которые вот-вот встанут совсем.
А потом случилось то, ради чего, наверное, и стоило всё это.
Где-то на середине дороги щенок вдруг перестал дрожать. Виктор скосил глаза, рыжий пристроил мордочку девушке в ладонь, в самую тёплую её часть, и затих. Не умер, задышал ровнее, спокойнее. Просто понял, кажется, своим звериным чутьём, что его больше не бросят. И уснул.
— Смотри, — шепнула девушка. — Заснул. Тебе доверился.
И вот тогда Виктор услышал её голос по-настоящему.
Всю дорогу она говорила, благодарила его, сбивчиво, горячо, повторяла, что он спаситель, что она никогда этого не забудет. Он отмахивался: да брось, чего там. Но в какой-то момент она заговорила не с ним, а со щенком, наклонилась к рыжему комочку и зашептала ему что-то ласковое, успокаивающее, почти запела.
И у Виктора что-то сжалось внутри. Непонятно отчего. Просто эта манера, говорить чуть нараспев, медленно, будто пробуя каждое слово на вкус, она показалась ему знакомой до боли. Он не понял тогда, откуда. Списал на усталость и на ночь.
Дорога убегала под колёса. Девушка укачивала на руках спящего щенка и говорила, говорила своим тёплым голосом. А Виктор вёл машину сквозь темноту и чувствовал странное, незнакомое прежде спокойствие, будто всё в этой нелепой ночи случилось именно так, как должно было.
Он не доехал до Любы в ту субботу. Зато довёз до ветеринара рыжего щенка, которого назвали потом Буяном, за вздорный характер, прорезавшийся, едва тот встал на лапы.
Но это уже другая история. А та, первая, оборвалась здесь, на тёмной дороге, на тёплом голосе рядом и на спящем у девичьих колен щенке.
Лампа на бетонном столбе мигнула в последний раз, Виктор почему-то был уверен, что в последний, и погасла совсем. Над парком повисла плотная, мокрая темнота.
Холод уже добрался до самого нутра, и считать вспышки больше было нечего. Где-то совсем рядом, кажется, прямо над ухом, надрывался собачий лай, звонкий, отчаянный, зовущий. Пёс не уходил. Пёс стоял над ним и звал кого-то, и в этом лае было столько живой тревоги, что Виктор зачем-то порадовался: значит, его нашли. Хотя бы собака.
И снова, рука на плече. И голос.
Теперь он был ближе. Теперь Виктор разобрал слова, «держись», «я уже звоню», «ты только не уходи». И эта манера говорить, медленно, нараспев, будто пробуя каждое слово на вкус, прежде чем выпустить его в холодный воздух…
У него самого собой разжались пальцы, те, что всё это время судорожно цеплялись за полу куртки. Разжались и легли на мокрую землю спокойно, как у уснувшего.
Он знал этот голос.
Он искал его половину жизни, у школьного гардероба, на пустых остановках, в горячечных снах. А нашёл здесь, на промёрзлой земле в парке, под мигнувшей в последний раз лампой. Так не бывает. Так бывает только в самом конце, когда тебе уже всё равно, бывает или нет.
И последнее, что он увидел перед тем, как темнота сомкнулась окончательно, было не лицо склонившейся над ним женщины, лица он так и не разглядел. Он увидел совсем другое. Из той осени, которой десять лет.
Он увидел, как тёмным деревенским вечером, на разбитой дороге, спящий щенок с белым пятном на груди доверчиво уткнулся носом в чью-то ладонь. И как девушка рядом смеётся, тихо, нараспев, потому что он, шестнадцатилетний дурак, наклонился к самому её уху и зачем-то напел ей тогда какую-то глупую песенку из приёмника. И как она засмеялась, не насмешливо, а так, как смеются, когда тепло и хорошо.
Этот смех он и поймал последним. И унёс с собой в темноту, как ловят и прячут в ладонях огонёк, чтобы не задуло ветром.
Вот мы и встретились, успел он подумать.
А рука на его плече держала крепко и не отпускала.