Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

БОБЫЛЬ...

Рассказ. Глава 5.
Ефим проснулся затемно, по привычке.
Сквозь щели в занавеске сочился бледный, ещё не утренний свет, и лампада в красном углу догорала тусклым малиновым глазом. Первое, что он почувствовал, — тепло.
Чужое, живое тепло у своего бока. Анна спала рядом, свернувшись калачиком, лицом к нему, и дышала ровно, тихо.

Рассказ. Глава 5.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

Ефим проснулся затемно, по привычке.

Сквозь щели в занавеске сочился бледный, ещё не утренний свет, и лампада в красном углу догорала тусклым малиновым глазом. Первое, что он почувствовал, — тепло.

Чужое, живое тепло у своего бока. Анна спала рядом, свернувшись калачиком, лицом к нему, и дышала ровно, тихо.

Её светлые волосы разметались по подушке и по его плечу, и он боялся пошевелиться, чтобы не разбудить.

Он смотрел на неё в полутьме.

Во сне она была совсем девчонкой — губы приоткрыты, ресницы дрожат, и на щеке след от подушки. Ни той настороженности, что днём, ни той тихой грусти, которая никогда не оставляла её. Просто молодая баба, уставшая после долгого дня.

«Моя жена, — подумал Ефим.

— Не чужая, не гостья. Моя».

Осторожно, стараясь не скрипеть половицами, он выбрался из-под одеяла. Натянул портки, рубаху, сунул ноги в сапоги. Прошёл босиком на кухню — мать уже возилась у печи, ставила тесто.

— С лёгким утром, сынок, — сказала она шёпотом, улыбаясь. — Как спалось?

— Спалось хорошо, — ответил он, и это была правда. Впервые за много лет он спал без перерыва, без снов, без той тяжёлой пустоты, с которой просыпался обычно.

— Аннушка ещё почивает?

— Спит. Не буди.

— И не буду, — мать достала с полки крынку молока. — Пусть привыкает.

Ефим вышел на крыльцо. Утро было свежим, почти холодным. С востока тянуло туманом — белая пелена лежала над огородами, над речкой, и деревья в саду стояли мокрые, будто их окатили из ведра. Первый жёлтый лист прилип к ступеньке, и ещё несколько кружилось в воздухе, не решаясь упасть.

Он спустился во двор, задал корм Вьюге, проведал корову — та мычала нетерпеливо, вымя налилось.

Ефим подоил, процедил молоко через марлю, отнёс половину в избу. Всё делал как обычно, но чувствовал — что-то переменилось. Дом стал другим.

Полным, что ли.

Анна проснулась, когда солнце уже поднялось над лесом. Сначала не поняла, где она. Потом вспомнила всё — и села резко, прижимая к груди одеяло. В избе было тихо, только мать Фрося гремела ухватами да Ефимовы шаги слышались во дворе.

Она огляделась. В углу, куда она повесила своё платье, висела чистая рубаха — новая, с вышивкой, которую она не надевала ни разу. На стуле — расшитое полотенце.

На столе — крынка молока, хлеб, мёд.

«Это теперь мой дом», — подумала Анна, и сердце её замерло, а потом забилось часто-часто.

Она оделась, причесалась костяным гребнем, повязала платок — белый, будничный. Вышла в горницу.

— С добрым утром, — сказала матери Фросе, низко кланяясь.

— С добрым, Аннушка, — старуха заулыбалась. — Садись завтракать. Сейчас Ефима позову.

Ефим вошёл, стряхивая с шапки листья.

Увидел Анну — и остановился. Она стояла у стола, робкая, с опущенными глазами, и в её облике было что-то такое, отчего у него перехватило дыхание.

— Здравствуй, жена, — сказал он.

— Здравствуй, муж, — ответила она тихо.

Мать Фрося отвернулась к печи, чтобы не видеть, как у неё на глазах выступают слёзы.

****

Завтракали втроём.

Анна ела мало, всё поглядывала на Ефима — как он крошит хлеб в молоко, как дует на горячую картошку.

Он чувствовал её взгляд, но не поднимал головы — боялся спугнуть.

После завтрака она принялась за дела.

Взяла веник, подмела пол. Потом пошла доить корову — Ефим хотел помочь, но она сказала: «Я сама, я привычная».

И правда, управилась быстро, ловко. Мать Фрося только головой покачала:

— Хозяйка, одно слово.

Ефим весь день провёл во дворе — чинил плетень, перекладывал дрова, готовил сарай для овцы, которую хотел купить к зиме. Но то и дело поглядывал на окна избы.

Анна то мелькнёт у печи, то выйдет на крыльцо стряхнуть тряпку, то пойдёт к колодцу с коромыслом.

К вечеру, когда стемнело, они остались вдвоём — мать ушла на вечёрку к соседке. Анна сидела за столом, шила — зашивала Ефимову старую рубаху.

Он сел напротив, смотрел, как иголка ходит в её пальцах.

— Ты не устала? — спросил.

— Немного, — призналась она.

— Привыкай.

— Уже привыкаю.

Помолчали. Потом Анна отложила шитьё, подняла на него глаза.

— Ефим Палыч, — начала и запнулась.

— Зови меня Ефимом. Мы ж муж и жена.

— Ефим, — повторила она, словно пробуя слово на вкус. — А ты не жалеешь, что взял меня?

— Нет, — ответил он твёрдо. — А ты?

— Я тоже нет.

Она встала, подошла к нему. Робко положила руку на его плечо. Он накрыл её руку своей, притянул к себе. Так и сидели — муж и жена, рядом, в тихой избе, где уже не пахло одиночеством.

****

Прошла неделя, другая.

Осень вступила в полную силу. Лес горел жёлтым и красным, по утрам на траве лежал густой иней, а воздух стал прозрачным и звонким — далеко слышно каждый стук.

Жизнь входила в колею.

Анна вставала вместе с Ефимом — затемно. Топила печь, варила кашу, доила корову. Днём помогала матери Фросе по дому — перебирала крупу, солила капусту, сушила грибы, которых в лесу было полно. К вечеру, когда Ефим возвращался с работы, она подавала на стол, и они ужинали втроём, разговаривая о пустяках — о погоде, о скотине, о том, что председатель обещал лес на пристрой.

По ночам, когда мать засыпала, они оставались одни за занавеской. Ефим был с ней ласков — по-своему, по-мужицки, не умея говорить красивых слов.

Он гладил её по голове, целовал в макушку, а она прижималась к нему, как к единственному теплу в целом мире.

Один раз, в воскресенье, они ходили в лес за опятами. Бродили по мшистым кочкам, раздвигали папоротник, и Ефим смотрел, как она наклоняется, срезает гриб, улыбается чему-то своему.

— Анна, — позвал он.

Она обернулась. Он подошёл, вынул из её волос прилипший лист.

— Красивая ты, — сказал. — Я раньше не замечал.

Она покраснела до корней волос, опустила глаза.

— Не говорите… не говори так. Сглазите.

— Не сглажу, — усмехнулся он.

— Своё счастье не сглазить.

****

Только раз, за эти недели, она увидела его другим.

Было это под вечер, когда он сидел на крыльце, смотрел в сторону леса и не слышал, как она подошла. Глаза его были пустыми, далёкими, и лицо заострилось, стало чужим.

— Ефим, — позвала она тихо.

Он вздрогнул, обернулся. Увидел её — и пустота в глазах ушла, сменилась теплом.

— Задумался, — сказал он. — Проходи, простынешь.

Она села рядом, взяла его за руку.

— Ты о ней думал? — спросила. — Об Аксю?

Он молчал долго. Потом кивнул.

— Иногда. Нечасто. Но приходит. Как тень.

— Ты её любил? — спросила Анна, и в голосе её не было ревности — только тихая боль.

— Любил, — ответил Ефим. — А что толку? Не уберёг. Не спас. Теперь вот тебя уберечь надо.

Анна прижалась к его плечу.

— Я не такая, — сказала. — Я сильная. Я выдержу. Ты только сам не сломайся.

Он обнял её и долго сидел так, глядя, как над лесом загорается первая звезда. И тень Акси, если она и приходила, стояла где-то далеко, у берёзы, и не смела приблизиться.

****

В конце сентября, в ясный, холодный день, Анна сказала:

— Ефим, я, кажется, понесла.

Он уронил топор, которым колол дрова. Подошёл к ней, взял за плечи, заглянул в лицо.

— Правда?

— Докторша в городе сказала, — Анна улыбалась — впервые широко, открыто, без тени прежней грусти. — Вторая неделя.

Ефим подхватил её на руки, закружил по двору. Вьюга испугалась, забила копытом, а мать Фрося выбежала на крыльцо, увидела — и перекрестилась, часто-часто, не переставая.

— Господи! — запричитала старуха

. — Господи, милость-то какая!

По деревне новость разнеслась к вечеру. Марфа, услышав, молча подоила корову и долго сидела на завалинке, глядя на закат. Ничего не сказала. Только вздохнула.

А в ту ночь Ефим долго не спал.

Лежал, прислушиваясь к дыханию Анны, и думал о том, что жизнь, такая тяжёлая и пустая ещё месяц назад, вдруг наполнилась смыслом. Работа — не просто работа, а дом, семья, будущий ребёнок. И эта тяжесть была не в тягость, а в радость.

Он поцеловал спящую жену в висок и закрыл глаза.

Осень стояла за окном, спокойная, золотая, и листья падали на землю, чтобы весной дать новую жизнь.

*****

Зима в тот год выдалась ранняя.

В конце октября уже выпал снег — сухой, скрипучий, и укрыл поля, леса, крыши изб белым ровным пологом. Речка Черёмуха встала ещё до Покрова, и по льду можно было ходить, не проваливаясь. В избе у Ефима топили печь дважды в день — дрова горели жарко, но по углам всё равно тянуло холодом.

Анна ходила тяжёлая, грузная, с трудом поднималась с лавки.

Мать Фрося не давала ей работать — сама доила корову, сама колола дрова, сама носила воду. Ефим по вечерам сидел рядом с женой, гладил её по животу, и ждал.

Ждал с нетерпением, смешанным со страхом.

****

Анна заохала ещё засветло, а к вечеру схватки стали частыми и сильными. Мать Фрося засуетилась, выгнала Ефима в сени: «Не твоё дело, бабье. Жди».

Он сидел на пороге, закуривал одну цигарку за другой, слушал, как воет за стеной ветер и как стонет Анна. Сердце его сжималось от беспомощности.

— Помоги ей, Господи, — шептал он. — Не дай умереть.

Роды затянулись до полуночи. И когда уже Ефим хотел бежать за фельдшерицей в соседнюю деревню, в избе закричал младенец — тонко, требовательно, по-живому

. Он вскочил, рванул дверь.

Мать Фрося стояла у печки, держа в руках маленький свёрток. Бабка-повитуха, которую пригласили ещё утром, вытирала руки.

— Сын, — сказала мать, улыбаясь сквозь слёзы.

— Сын у тебя, Ефим.

Он подошёл, заглянул в свёрток. Крохотное красное лицо, сморщенное, с тёмными глазками-щёлочками. Младенец кричал, открывая беззубый рот. Ефим протянул палец — маленькая ручка схватила его, вцепилась неожиданно сильно.

— Здравствуй, сынок, — сказал Ефим, и голос его дрогнул.

Анна лежала на постели, бледная, мокрая от пота, но счастливая. Он склонился над ней, поцеловал в лоб.

— Молодец, — сказал. — Спасибо тебе.

— Как назовём? — прошептала она.

— Николаем. В честь деда моего, — ответил Ефим. — Пусть растёт добрым человеком.

****

Первые недели прошли в хлопотах.

Младенец орал по ночам, требуя груди, пелёнок, тепла. Анна не высыпалась, ходила с красными глазами, но улыбалась. Мать Фрося вязала, шила, стирала. Ефим крутился по хозяйству, но с каждым днём всё чаще ловил себя на мысли, что вечером, когда все затихали, его тянуло прочь из дома.

Не то чтобы ему было душно или плохо с женой и сыном. Нет. Он радовался им, как не радовался ничему в жизни. Но с наступлением темноты, когда за окном завывал ветер, а в избе горела одна лампада, к нему приходило другое.

****

Акся. Её лицо, её смех, её босые ноги по росе. И главное — последнее: «Спаси». Крик, который он не услышал тогда. И который теперь слышал каждую ночь.

Он лежал рядом с Анной, слушал её ровное дыхание и чувствовал, как внутри поднимается что-то тёмное, липкое, невыносимое. Ему казалось — он предаёт Аксю своим счастьем.

Что не имел права быть счастливым, пока она лежит в сырой земле, удавившись на чужом поясе.

В первую неделю он терпел, лежал с открытыми глазами до рассвета. На вторую — стал выходить из-за занавески, садиться к столу, пить воду кружку за кружкой.

На третью — начал уходить.

Сначала на крыльцо. Сядет на ступеньку, закурит, смотрит на звёзды. Зимнее небо над Протасовкой стояло глубокое, чёрное, с редкими яркими звёздами, и в этом холоде было что-то очищающее. Но крыльцо было слишком близко от избы. Он слышал, как плачет Колька, как вздыхает во сне мать. И это не помогало.

Тогда он стал уходить на сеновал.

Сеновал зимой — место мёртвое

. Сено давно скормили скотине, осталась одна солома, сухая, колючая. В щели дуло, и температура держалась чуть выше уличной

. Но Ефиму здесь было хорошо. Никто не видел его лица. Никто не слышал его мыслей.

Он брал с собой тулуп, забирался в угол, куда не доставал лунный свет, и сидел. Часами. Иногда курил — табак на морозе горел плохо, но он всё равно тянул дым, смотрел, как он тает в темноте. Иногда просто глядел в одну точку, не шевелясь, и думал.

Думал об Аксю.

Как познакомились. Она была девчонкой ещё — лет пятнадцать, тоненькая, большеглазая. Бегала за ним по деревне, предлагала яблоки, поджидала у колодца. Он отмахивался: «Мала ещё, отстань». Но сам искал её взглядом на посиделках, на покосе, в церкви.

Когда ей исполнилось семнадцать, он понял — пропал.

Хотел пойти к отцу, свататься. Но отец Аксеев, Егор, мужик крутой и злой, опередил. Сосватал её за Гришку-вдовца, старого, богатого. Акся кричала, рыдала, но отец пригрозил выгнать в одном платье. И она сдалась — почти.

То утро. Как она прибежала к нему, босая, по росе. Как бросилась в ноги: «Увези, Ефим. Куда угодно. Хоть на край света». А он — что он? Мужик одинокий, земли клочок, мать старая. Испугался. Сказал: «Ступай домой. Не позорься».

Она ушла. Через три дня её не стало.

Покончила собой.

Ефим до сих пор помнил её лицо в гробу. Не страшное, не синее — спокойное, даже красивое. Словно она наконец-то успокоилась. Словно смерть была для неё избавлением.

Он плакал тогда. Плакал и проклинал себя. А потом перестал. Засох. Двадцать лет прожил в пустоте, думая, что это и есть жизнь.

И вот теперь — Анна, Колька, дом, тепло. А он, вместо того чтобы радоваться, уходит по ночам на сеновал и слушает голос из прошлого: «Ты не спас меня. Не спас».

— Что ж мне делать? — шептал он в темноту.

Никто не отвечал. Только ветер гудел в щелях да мыши шуршали соломой.

"*****

Анна заметила не сразу.

Первые ночи она была слишком измотана ребёнком, чтобы думать о муже. Потом стала замечать: ляжет рядом, закроет глаза — а он не дышит.

Лежит, смотрит в потолок. А под утро исчезает.

Она не спрашивала. Боялась ответа. Но однажды, когда Колька уснул, а мать Фрося ушла к соседке, она накинула шубейку и вышла во двор. Луна светила ярко, снег искрился, и на сеновале горел огонёк — Ефим курил.

Она поднялась по лестнице — осторожно, чтобы не скрипеть. Он сидел в углу, укутанный в тулуп, с цигаркой в зубах.

Увидел её, вздохнул.

— Замёрзнешь, — сказал. — Иди в избу.

— А ты почему не идёшь? — спросила она, садясь рядом на охапку соломы.

Он молчал. Дымил.

— Ефим, — она взяла его за руку — холодную, жёсткую. — Ты о ней думаешь. Я знаю. Ты не забыл её. И не забудешь никогда.

Но я не ревную. Я понимаю.

Он повернул к ней лицо — усталое, заострившееся, с провалившимися глазами.

— Понимаешь? — переспросил с горечью. — А я не понимаю. У меня есть ты, сын, дом. Всё, о чём мечтал. А я ночами сижу тут и слушаю, как она зовёт меня.

Голос её слышу. И не могу прогнать.

— Не надо гнать, — тихо сказала Анна. — Пусть будет. Она часть твоей жизни. Ты её любил. Но ты здесь, с нами. И ты нужен нам живой, а не мёртвый.

Она положила голову ему на плечо. Они сидели так долго — пока луна не перевалила за крышу и петухи не запели к рассвету.

— Пойдём, — сказала Анна. — Колька скоро проснётся.

Ефим встал, помог ей подняться. На лестнице обнял её — молча, крепко. И они пошли в избу, в тепло, в жизнь, которая ждала.

Но он знал — завтра ночью снова уйдёт.

И послезавтра. Потому что боль не проходит по щелчку. Она уходит медленно, по капле, и каждый раз, когда кажется, что стало легче, накатывает с новой силой.

Только теперь он знал, что есть, куда возвращаться.

****

А наутро мать Фрося, перебирая в сундуке старые тряпки, нашла икону — маленькую, медную, с изображением Спаса Нерукотворного. Протёрла её, поставила в красный угол, рядом с другими.

— Это тебе, Ефим, — сказала. — От матери моей, от бабки твоей.

Она спасла её, когда церкви разоряли. Носи на груди, поможет.

Ефим взял икону, подержал на ладони. Потом повесил на гайтан и надел на шею.

— Спасибо, мам, — сказал.

И пошёл кормить скотину, а на груди его под рубахой лежало маленькое медное тепло — как напоминание о том, что мир не только из боли состоит.

*****

Ночь стояла тёмная, безлунная.

Облака затянули небо, и ветер, сырой, мартовский, качал голые ветви вяза над крышей сеновала. Ефим ушёл из дома, как и обещал, — уступил избу бабам, матери и Марфе.

Ему было всё равно, где спать: на сеновале, в конюшне, в поле.

Лишь бы не слышать бабьих вздохов и не видеть Марфиных глаз, которые при чаепитии всё норовили встретиться с его взглядом.

Он улёгся на ворох прошлогодней соломы, накрылся зипуном. Спать не хотелось. Он лежал, смотрел в тёмный пролёт крыши, где иногда проглядывали звёзды, и думал о своём — об Аксю, о жизни, о том, что уже ничего не исправить. Мысли шли тяжёлые, вязкие. Дрема навалилась уже под утро, когда он услышал скрип лестницы.

— Кто тут? — спросил спросонья, приподнимаясь.

— Тихо, Ефим, тихо. Я.

Марфа. Она поднялась на сеновал, держась за жерди.

Шубейка на ней была распахнута, под ней — только тонкая рубаха, и в темноте белели голые ноги.

Она подошла, опустилась на колени рядом.

— Ты зачем? — спросил он хрипло. — Уходи.

— Не уйду, — сказала она, и голос её дрожал, но не от холода. — Выслушай сначала.

Она села на солому, провела рукой по его плечу.

— Ефим, я баба одинокая. Мужа нет, детей нет.

Свою жизнь прожила — что видела? Пьяного мужика да пустую избу. А тебя видела — и сердце замерло.

Ты не как все. Сильный, молчаливый.

За тобой — как за стеной каменной.

— Марфа, прекрати, — он попытался отодвинуться, но она ухватила его за рукав.

— Не прекращай! Я тебя не тороплю, не требую.

Но ночь одна. Одна ночь, Ефим. Я от тебя ребёнка хочу.

Слышишь? Ребёнка. От такого, как ты.

Пусть даже ты меня потом прогонишь, пусть даже не женишься.

Я одна выращу. Ты только дай мне это. Пожалей бабу, у которой ничего не было.

Она заплакала. Тихо, без всхлипов, и слёзы катились по её щекам в темноте.

— Дура ты, — сказал Ефим, но в голосе его не было злости.

— Дура. Знаю. Но хочу.

Очень хочу.

Она скинула шубейку, потом рубаху — одним движением. Её тело в полутьме казалось светлым, мягким, большая грудь, широкие бёдра — всё это было так близко, так тепло, так по-живому. Ефим замер. Он не мог пошевелиться — ни оттолкнуть, ни принять.

— Ты красивый, Ефим, — прошептала она, прижимаясь к нему. — Я не возьму с тебя ничего.

Только эту ночь. Подари мне ребёнка.

Её руки скользнули под его рубаху, гладили грудь, живот. Она целовала его шею, шептала что-то бессвязное, молила.

И он сдался. Не от желания даже — от жалости, от тоски, от того, что двадцать лет одиночества сделали его слабым.

Обнял её, прижал к себе, и она застонала — от счастья, от долгожданного тепла.

Её тело под ним было сдобным, мягким, податливым, она вся изгибалась, принимала его, шептала сквозь слёзы:

— Да, да… Спасибо, Ефим… Боже, спасибо…

Солома шуршала, и в ночной тишине разносились её стоны — негромкие, счастливые, почти животные.

Ефим делал, стараясь не смотреть ей в лицо, не думать о том, что это не та, не Акся, не Анна — никто.

Когда всё кончилось, Марфа лежала рядом, тяжело дыша, уткнувшись ему в плечо.

— Спасибо, — прошептала.

— Если понесла — век буду молиться за тебя.

Он не ответил. Лежал, смотрел в потолок и чувствовал, как внутри поднимается липкое, тошнотворное отвращение — к себе, к ней, к этой ночи, которую нельзя будет отменить.

А потом скрипнула лестница.

Он не успел ничего сообразить. Марфа вскрикнула, схватила рубаху, прикрылась. Ефим рванулся, натянул портки — и замер.

В проёме, в свете поднимающейся луны, стояла Анна.

Босая, в ночной рубахе, простоволосая. В руке — зажжённая лучина. Лицо её было белым, как мел, и глаза — огромные, не мигающие. Она смотрела на них — на него, на Марфу, на разбросанную одежду, на спутанную солому.

— Анна… — начал Ефим.

Она не дала договорить. Развернулась и бросилась вниз по лестнице, чуть не сломав ногу.

Лучина выпала, погасла о снег.

— Анна! — закричал он и кинулся за ней.

Марфа осталась одна. Сидела на соломе, обхватив колени, и плакала — уже не от счастья, а от стыда.

Ефим догнал Анну у крыльца. Схватил за плечо, развернул к себе.

— Пусти! — закричала она. — Не трогай!

— Анна, послушай…

— Что слушать? Я всё видела! Я проснулась, тебя нет — пошла искать. Думала, не случилось ли чего… А ты! Ты с ней! На сеновале! — она вырывалась, голос срывался на крик.

— Я же верила тебе! Думала, ты другой!

А ты такой же, как все! Хуже всех!

— Не было в том любви, — сказал он глухо. — Она сама пришла. Упросила.

Сказала — ребёнка хочет. Я сжалился.

— Сжалился? — Анна замерла, потом засмеялась — горько, страшно. — Нашёл кого жалеть! Меня пожалей!

Меня, которая к тебе всем сердцем!

Я же пришла к тебе чистая! А ты…

Она упала на колени прямо в снег, закрыла лицо руками. Ефим стоял над ней, не зная, что делать.

Потом присел, обнял.

— Не трогай! — вскрикнула она, но не оттолкнула. Вся дрожала, вздрагивала, а он держал её, прижимал к себе, и сам чувствовал, как земля уходит из-под ног.

— Прости, — сказал он. — Дурак я. Не должен был. Ничего не должно было быть.

Это грех. Мой грех.

— А мой? — прошептала Анна, поднимая лицо. — Мой в чём грех? Что поверила? Что полюбила?

Она встала, вытерла слёзы рукавом.

— Не прикасайся ко мне. Не подходи. Я сейчас к матери твоей пойду, всё расскажу. А завтра уйду. В городе буду жить, хоть в работницах. Но здесь не останусь.

— Анна, не надо. Дай мне исправить…

— А как ты исправишь? — она посмотрела на него в упор. — Ту ночь не отменишь. Того, что я видела — не забуду. Спасибо тебе, Ефим. Не ждала я от тебя такого.

Она повернулась и пошла в избу, хлопнув дверью.

Ефим остался во дворе. Снег таял под ногами, и холод поднимался от земли. Он смотрел на дверь, за которой скрылась Анна, и понимал — потерял. Всё потерял. Ту, что могла стать счастьем, променял на ночную жалость к чужой бабе.

— Господи, — сказал он в небо. — За что?

Небо молчало. Только ветер гулял по двору, и где-то в лесу завыл волк — тоскливо, долго, безнадёжно.

*****

Утром Анна ушла. Взяла узелок, накинула шубейку и ушла по зимней дороге в сторону города. Мать Фрося плакала на крыльце, проклинала Марфу, а Марфа сама заперлась в своей избе и не выходила три дня. Ефим сидел на сеновале — на том самом месте, где случился грех, — и курил одну цигарку за другой.

Перед глазами стояло лицо Анны в тот момент, когда она увидела их. Не гневное даже — убитое.

«Променял, — думал он. — Променял чистое золото на грязную медь. Поделом мне, поделом».

Он не пошёл за ней. Не решился. Потому что знал — никакие слова не вернут ту веру, которую он растоптал.

****"

Через неделю в Протасовку пришла весна.

Закапало с крыш, зажурчали ручьи, и лес почернел, оседая мокрым снегом. Анна не вернулась. И Ефим понял: он снова один. На этот раз — по своей вине.

И никто, кроме самого себя, не был в этом виноват.

Продолжение следует .

Глава 6