Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

БОБЫЛЬ...

Рассказ. Глава 2.
Косить в этом году вышли всем миром.
Председатель Протасовского сельсовета Егор Ильич, мужик суетливый, но толковый, с утра объехал на телеге дворы: «Выходи, кто может. Сено наше общее, покос артельный.
Кто не выйдет — тому и корову нечем будет кормить».

Рассказ. Глава 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

Косить в этом году вышли всем миром.

Председатель Протасовского сельсовета Егор Ильич, мужик суетливый, но толковый, с утра объехал на телеге дворы: «Выходи, кто может. Сено наше общее, покос артельный.

Кто не выйдет — тому и корову нечем будет кормить».

Не любили в Протасовке артельную работу — каждый тянул на себя, каждый норовил отлынить.

Но Егор Ильич был хитер: назначил плату за день — и деньгами, и мукой, кто что попросит. Народ потянулся.

Ефим вышел, как всегда, затемно.

Взял косу — ту самую, литовку, которую сам и правил, — мешок с сухарями, флягу с водой. Мать сунула ему в узелок краюху хлеба, луковицу, огурцов пару.

Он надел чистую рубаху — не парадную, но без заплат, и сапоги смазал дёгтем, чтоб не скрипели. Сам не знал, для кого старается. Просто — перед людьми не стыдно.

Поле тянулось за околицей, вниз к речке, — широкий клин, который в этом году едва успели выкосить до суши.

Теперь дожди прошли, трава поднялась снова, и нужно было убрать вторую волну, пока не сгорела. Роса стояла обильная — с ночи не просохло, ноги скользили, коса вязла.

Но Ефим любил эту работу.

Любил, когда ложится ровный ряд, когда взмокшая спина не помнит, где кончается тело и начинается утро.

Народ собирался медленно

. Первыми пришли старики — Федот-пчеловод, дед Макар с клюкой, бабка Дуня, которая уже не косила, а только сгребала.

Потом подтянулись мужики помоложе: Митька-охотник, Петруха-кузнец, Ванька Косой (на самом деле не косой, а с бельмом на глазу).

Бабы шли гурьбой — их было больше десятка, все в платках, в рубахах с длинным рукавом, чтобы комар не ел. Среди них — Марфа.

Высокая, статная, в новой ситцевой юбке, с медными серьгами. Глянула на Ефима издали — и отвела взгляд. Ни слова, ни привета.

Ефим тоже не поздоровался. Стукнул косу, поплевал на лезвие, пошёл в первый заход.

Косил он хорошо. Взмах — и трава ложилась, взмах — и ряд за рядом. Широкий, размеренный шаг, такой, что никто за ним не поспевал. Мужики покрикивали: «Эй, Ефим, не гони! Дай дух перевести!»

А он только голову опускал ниже.

Бабы работали позади: граблями сгребали скошенное в валки, ворошили, сушили.

Среди них — Анна. Самая молодая вдова в деревне, девятнадцати лет. Муж её — разбился насмерть .Упал с лошади, да об камень головой .

Осталась Анна одна, с пустым домом и с горем, которое не выносила на люди. Была она невидная с виду — худая, светловолосая, лицом бледна, и даже летом не загорала, всё в тени норовила держаться.

Но если присмотреться — тонкие черты, ресницы длинные, и руки такие нерабочие, пианинские, хотя она и доила, и полола, и дрова таскала.

Анна никогда не подходила к Ефиму, не заговаривала.

Но на покосе всегда оказывалась рядом.

Не нарочно — так выходило. Гребла позади его следа, подбирала сухие стебли, которые он пропускал.

И редко поднимала голову. Всё ниже к земле, ниже, будто боялась, что кто-то заметит её взгляд.

Сегодня она пришла в сером платье, в лаптях — в деревне уже мало кто лапти носил, а она носила, потому что сапог не было.

Светлые волосы выбивались из-под платка, падали на лоб, мешали, и она то и дело отбрасывала их, но всё равно не поднимала глаз.

Гребла молча, ровно, без остановки. И бабы за её спиной уже перешёптывались.

— Глянь, глянь, — сказала толстая Нюрка, баба языкастая.

— Опять она за Ефима пристроилась. Как репей.

— Да ну, — отмахнулась другая, Клавка-веснушница.

— Она за всеми пристраивается.

Сирота, делать нечего.

— Не за всеми, — подала голос третья, помоложе, с хитрыми глазами. — А Ефим-то к ей ни разу не обернулся. Холодный.

Анна слышала. Слышала каждое слово, но не показывала вида. Только грабли стискивала крепче, и пальцы на них белели.

****

К полудню начали сходиться на привал.

Сели в тени старого вяза, у межи, расстелили тряпицы с едой. Ефим отошёл в сторону, к стогу прошлогоднего сена, присел на корточки, достал сухари. Хлебал воду из фляги, смотрел в поле, где плыло марево.

К нему никто не подсаживался. Знали — не любит.

А за спиной, в кругу баб, уже разгорался другой разговор.

Марфа с утра была сама не своя. Ходила хмурая, ни с кем не здоровалась, на замечания огрызалась. Но к обеду набралась духу — выпила, видно, втихаря из фляги своего Петрухи, раскраснелась, разговорилась.

— А вы, бабы, ничего не знаете, — сказала она, разламывая хлеб.

— Вы про Ефима-то нашего…

Бабы насторожились. Уши вытянулись, шеи повернулись.

— А что Ефим? — спросила Нюрка, подбираясь поближе.

Марфа помедлила, глянула в сторону Ефима — тот сидел спиной, не слышал, далеко. И выпалила:

— Был он у меня третьего дня. Ночью.

На сеновале.

Тишина. Даже кузнечики затихли.

— Как это — был? — переспросила Клавка, округлив глаза.

— А так. Пришёл, — Марфа говорила громко, нарочито спокойно, но голос дрожал. — Я спала уже.

Он сам пришёл, без спросу. А я… ну, баба одинокая, отбиваться не стала. А он… он грубо взял. Сильно.

Я и охнуть не успела.

Бабы переглянулись. Кто-то ахнул, кто-то прикрыл рот рукой.

— Так ты говоришь — насильно? — уточнила Нюрка, и глаза её заблестели нездоровым любопытством.

— А то как же, — Марфа отвела взгляд, сломала хлебный мякиш.

— Я ж незамужняя была, я б сама не стала.

А он вломился, как зверь. И не спросил ничего. Сделал своё дело — и вытолкал.

На лестнице чуть не убил.

— Господи Иисусе! — закрестилась бабка Дуня. — Такой тихоня — и на такое!

— Тихоня-то тихоня, — усмехнулась Марфа горько.

— А в тихом омуте, сама знаешь…

Она не договорила. Зато договорили другие.

Слух пошёл по кругу, как ветер по траве.

Через пять минут знали уже все — и мужики, и старики, и даже дети, которые прибежали с речки.

«Ефим Марфу силой взял. На сеновале. Ночью»

. Кто осуждал, кто сомневался, но большинство верило — потому что хотело верить.

Скандал, позор,на всю деревню. Жить стало веселее.

****

Ефим узнал от Федота.

Старик подошёл к нему, когда он вставал со своего места, чтобы идти на второй круг.

— Слышь, Ефим, — Федот кашлянул в кулак. — Там бабы болтают… Ты Марфу-то… того?

— Чего — того? — Ефим не понял.

— Ну, говорят, ты её ночью на сеновале… взял. Силом.

Ефим замер.

Коса в руке дрогнула. Лицо его, и без того суровое, стало каменным

. Он медленно повернул голову туда, где сидели бабы

. Марфа была в самой гуще, перешёптывалась с Нюркой, хихикала. Поймала его взгляд — и снова отвела. Но теперь в её глазах было не стыд, не испуг, а торжество.

Ефим шагнул к ней. Один шаг, второй. Мужики расступались.

Бабы притихли. Только кузнечики стрекотали по-прежнему, и было в этом что-то издевательское.

— Марфа, — сказал он громко, чтобы все слышали. — Повтори при мне. Что ты сказала.

Марфа встала. Платье её трепыхалось на ветру, лицо было бледным, но глаза горели.

— А чего повторять? — ответила она, пытаясь усмехнуться. — Сами знаете, Ефим Палыч, что было.

— Ничего не было, — сказал он. — Ты пришла ко мне. Сама. Ночью. В одной рубахе.

Я тебя вытолкал. А теперь ты врёшь.

— Вру? — Марфа сделала шаг вперёд, голос сорвался на визг.

— А синяки у меня на плечах откуда? Твои руки, Ефим!

Ты меня железом схватил!

Она задрала рукав — и правда, на белой коже темнели багровые следы пальцев.

Бабы заохали.

Ефим молчал. Что он мог сказать? Что схватил, потому что она лезла целоваться?

Что вышвырнул, потому что не хотел? Против синяков не попрёшь. Правда была на его стороне, но правда не видна.

А синяки — видимы.

— Не было ничего, — повторил он глухо.

— Сама знаешь.

И повернулся, чтобы уйти.

Но Марфа крикнула в спину:

— Бобыль! — голос её звенел от обиды и злости.

— Ты бобыль проклятый! Ты никого не любишь, никого!

И мать твоя ведьма старая! Двадцать лет мёртвую хоронишь!

А живым тебя не надо!

Стало тихо-тихо. Даже кузнечики умолкли.

Ефим остановился.

Спина его напряглась, плечи поднялись.

Все ждали — обернётся, ударит, заревет тем страшным звериным голосом. Но он не обернулся.

Стоял так секунду, другую, потом пошёл к своему месту, взял косу, поплевал на лезвие.

И начал косить. Ровно, широко, как ни в чём не бывало.

Бабы переглядывались, шептались, но расходиться не спешили. Зрелище того стоило.

Анна всё это время стояла в стороне, у крайнего валка.

Граблями ворошила сено, но не понимала , что делает

. Она смотрела на Ефима.

Не на Марфу — на него. Видела, как он побелел, когда услышал про Аксю. Видела, как рука его сжала косу так, что костяшки побелели.

И видела, как он не ударил, не крикнул, а просто ушёл в работу.

«Почему он не защитился?» — подумала Анна.

— «Почему не сказал, как было?»

Потом поняла. Не потому, что не мог.

А потому, что не хотел мараться. Чужая ложь была для него мельче, чем собственная правда.

И это почему-то кольнуло Анну в самое сердце.

Она опустила голову ещё ниже, пригнулась к земле и стала грести — быстро-быстро, будто за ней гнались. Светлые волосы упали на лицо, закрыли глаза. И никто не видел, что она плачет

. Тихо, без звука, одними ресницами.

*****

К вечеру жара спала.

Работу закончили, сено уложили в копны. Ефим шёл последним, в сторону от всех, тропой через лесок.

На полпути догнал его Федот.

— Ты это, — старик сунул ему в руку мятую папиросу. — Не бери в голову. Марфа — баба шалая, от своей же обиды врёт.

Люди знают.

— Какие люди? — спросил Ефим, не глядя. — Те, что шушукаются?

Они ничего не знают.

— А ты бы женился, — Федот пожал плечами. — На ком другом.

Анку вот возьми. Тихая, работящая. Молодая.

Пригрел бы — и кончились бы разговоры.

Ефим остановился. Посмотрел на старика долгим, тяжёлым взглядом.

— Я на ней женюсь, — сказал медленно. — А она через год повесится. Тоже мне в вину запишут.

Нет, дед. Не для меня бабы.

И пошёл, не прощаясь.

Федот постоял, покачал головой, крякнул. Посмотрел на небо, где уже загоралась первая звезда.

— Эх, Ефим, Ефим, — сказал старик в пустоту. — Не для тебя бабы — это да. А вот для кого они — и сам не знаешь.

****

Анна в ту ночь не спала.

Лежала в своей пустой избе, смотрела на потолок, где мыши выгрызли дыру, и думала. О Ефиме, о его спине, о том, как он косил, не оборачиваясь. О его тихом голосе: «Не было ничего».

И о Марфиных словах: «Двадцать лет мёртвую хоронишь».

«Какую мёртвую?» — думала Анна.

— «Кого он хоронит?»

Она не знала Аксю.

Ей тогда было три года, когда ту плакали.

Но сейчас, через шестнадцать лет, чужая беда пришла к ней сама — и легла на сердце лишним грузом.

Она повернулась на бок, прижала ладони к щекам, закрыла глаза. И перед ними встало его лицо — не гневное, не злое, а просто уставшее. Такое, какое бывает у человека, который несёт больше, чем может вынести.

«Господи, — прошептала Анна в темноту. — Помоги ему. А мне — не знаю. Мне уже не поможешь».

За стеной заскреблись мыши. Где-то в лесу заухал филин. И тишина стояла такая глубокая, что казалось — весь мир замер, ожидая, что будет дальше.

*****

После покоса Ефим вернулся домой поздно, когда уже стемнело.

Мать встретила его у порога с плошкой горячих щей, заставила сесть за стол, хотя он не хотел есть.

Самовар давно остыл, но она раздула угли, поставила снова. Смотрела на сына — на его запавшие глаза, на складки у рта, которые стали глубже.

— Слышала я, — сказала тихо, пододвигая хлеб. — Про Марфу. Вся деревня гудит.

Ефим отодвинул тарелку.

— И ты туда же.

— Я не туда, я к тому, что надо что-то делать.

Не сидеть же сложа руки, когда на тебя поклёп вешают.

— А что делать? — он поднял на неё усталые глаза.

— По дворам ходить, оправдываться?

«Не брал я её, не насиловал»? Кто поверит? Бабы своё знают.

Им правда не нужна, им сказка нужна.

Мать помолчала, теребя край фартука.

— В город бы съездить, — сказала осторожно. — Ты сам говорил. Попа просить. Может, он рассудит?

Или хоть душу отведёшь.

— В воскресенье поедем, — кивнул Ефим. — Завтра суббота. Денёк отдохну — и в путь.

Он встал, поцеловал мать в макушку — редко он это делал, и старуха замерла от неожиданности — и ушёл на сеновал.

Спать. Настоящего сна он, впрочем, не ждал. Просто хотел тишины, чтобы никто не лез с разговорами.

****

Утро субботы выдалось ясное, но не жаркое.

Ветер дул с севера, приносил запах мокрой земли и прелых листьев — первые предвестники августа на исходе.

Ефим встал позже обычного, вышел на крыльцо, потянулся — хрустнули позвонки. Двор был пуст, только Вьюга переступала с ноги на ногу у колоды, поглядывала на хозяина.

— Погоди, — сказал он ей. — Сначала дела.

Он обошёл хозяйство: проверил крышу на хлеву — в прошлый дождь текло в углу, подмазал глиной, забил щепку.

Задал корове, курам. Вычистил конюшню — дело привычное, не трудное. Работа двигалась медленно, без надрыва, и это было хорошо. Когда руки заняты, голова молчит.

После обеда он собрался на речку — искупаться, смыть с себя пыль и мужицкий пот.

Взял полотенце, кусок мыла, пошёл вниз по тропинке, мимо огородов, мимо покосившегося плетня, за которым начинался спуск к Черёмухе.

Речка в этом году сильно обмелела, но омут под ивами сохранился — глубокий, тёмный, с холодным дном.

Ефим разделся, повесил одежду на сук, вошёл в воду.

Она обожгла — всегда так, после жары, — но он нырнул с головой, вынырнул, отфыркиваясь. Поплавал немного, лёг на спину, глядя в небо. Облака плыли медленно, похожие на вату.

И тут он услышал шаги.

Тихо, осторожно — кто-то шёл по тропе, пригибаясь под ивами.

— Не ходите сюда, — крикнул он, не оборачиваясь.

— Я тут голый.

Шаги замерли. Потом женский голос, робкий, едва слышный:

— Простите, Ефим Палыч… Я не знала.

Я на ту сторону шла, там брод, а вы…

Он узнал голос.

Повернул голову — на берегу, спиной к нему, стояла Анна.

Всё в том же сером платье, перешитом из гимнастёрок, в лаптях.

Платок сбился на затылок, и светлые волосы падали на плечи. Она не смотрела в его сторону — стояла, замерев, и кончики ушей у неё горели.

— Иди, Анна, — сказал он спокойно.

— Я сейчас выйду.

Она кивнула — он видел краем глаза — и быстро пошла дальше, вниз по тропе, к броду, где речка становилась мелкой и каменистой.

Ефим постоял в воде ещё минуту, потом вышел, вытерся, оделся. Сел на берегу, свернул цигарку. Дым уходил в ивовые листья, и было хорошо, спокойно.

«Анна, — подумал он. — Девка тихая. Чего ей от меня надо?»

Ничего. Просто шла по своим делам. А он накричал.

Вечером, когда он вернулся домой, у крыльца стояла Анна. В руках — узелок, перевязанный тряпицей. Увидела Ефима, потупилась.

— Это вам, — сказала, протягивая узелок.

— Мать ваша, Фрося Никитична, говорила, что в город едете. Так вот, гостинцев купите. Яйца свежие, масло. Если продадите — деньги себе возьмите, а если нет — так и ладно.

Ефим взял узелок — тяжёлый, тёплый.

— Спасибо, Анна. Зачем тебе?

Сама небогато живёшь.

Она пожала плечами — тонкими, острыми под тканью.

— А мне не надо много. Одной — немного надо.

А вам — пригодится. В городе всё дорого.

Она повернулась, чтобы уйти. Ефим окликнул:

— Погоди.

Она замерла.

— Ты на меня не серчай, что на речке накричал. Не хотел тебя пугать. Просто… сам не свой нынче.

Анна обернулась. В вечернем свете её лицо казалось почти прозрачным, и глаза были большие, серые, как у него самого.

— Не серчаю, — сказала тихо.

— Я поняла. Нам всем тяжело. А вам — больше всех.

И ушла, мелко ступая по дорожке, так быстро, будто боялась, что он ещё что-то скажет.

Ефим постоял с узелком в руках, потом зашёл в избу.

— Мам, — сказал матери, которая возилась у печи.

— А что за девка Анна? Откуда она?

Мать выпрямилась, вытерла руки.

— Сирота. Муж разбился. Живёт одна, в избе на краю, за огородами. Родни нет — никого. Мать её померла давно, отец в тюрьме сгинул.

Так и мыкается. Бабы её жалеют, но замуж никто не берёт — бесприданница.

— А что ж замуж не идёт? — спросил Ефим, развязывая узелок.

— Так не зовут никто. А сама не лезет. Тихая

. В церковь ходит одна, поёт в хоре, голос у неё ладный. Да и молоденькая ещё — девятнадцать только.

Ефим разложил яйца в корзину, масло поставил в погреб. Подумал.

«Тихая, — повторил про себя. — Не лезет. А тут — яйца принесла, масло. Для чего?

Не для продажи, это точно».

Он не знал, что Анна, уходя от его дома, прижала ладони к щекам и шептала сама себе: «Глупая, глупая, зачем пошла?

Подумает ещё — пристаю». Но ноги несли её домой, а на сердце было тепло.

Впервые за долгое время тепло.

*****

В воскресенье, чуть свет, Ефим запряг Вьюгу.

Мать надела чистый платок, тёмную юбку, кофту с кружевным воротником — надела впервые за год.

Взяла узелок с гостинцами: яйца, масло, банку мёду, пучок сушёных трав — всё, что могло пригодиться в городе.

— К попу зайдём сначала? — спросила, усаживаясь на телегу.

— Зайдём, — кивнул Ефим.

— А потом на базар. И домой.

Он тронул поводья. Вьюга пошла рысью, телега заскрипела на ухабах. Дорога шла через лес, потом через поле, потом снова лес. В городе — райцентре, Сергиевке, — нужно было быть к обеду.

Деревня только просыпалась.

Кое-где задымили трубы, залаяли собаки. На околице, у крайней избы, стояла Марфа. В рубахе, непричёсанная, с красными глазами — видно, не спала ночь.

Увидела телегу, отвернулась, ушла в калитку, хлопнув доской.

— Не будет ей покоя, — вздохнула мать. — Сама себе его не даст.

— А мне какое дело? — Ефим смотрел прямо на дорогу.

— У меня своя душа болит.

****

В Сергиевку въехали около полудня.

Город был маленький — одна улица, церковь на пригорке, базарная площадь да несколько кривых переулков.

Народу в воскресенье — много, все спешат, суетятся. Ефим оставил телегу у церковной ограды, привязал Вьюгу к столбу, зашёл внутрь.

Церковь была старая, ещё дореволюционная, с облупившимися стенами, но внутри пахло ладаном и воском, и было прохладно.

Служба уже кончилась, остались только две-три старушки, ставившие свечи. Ефим подошёл к священнику — отцу Павлу, седому, с добрым лицом.

— Батюшка, — сказал, кланяясь. — Закажите панихиду по рабе Божией Аксинье. Убиенной.

Давно уж, двадцать лет, а душа не на месте.

Отец Павел посмотрел на него внимательно, кивнул.

— Имя поминальное напишите. А сами помолитесь.

Господь милостив.

Ефим написал: «Аксинья, удавившаяся». Рука дрожала. Он поставил свечу за упокой, встал на колени, положил земной поклон. Мать стояла рядом, крестилась, шептала что-то.

— Прости меня, Акся, — сказал он беззвучно. — Не уберёг. Не спас. Не постоял.

И впервые за двадцать лет заплакал. Тихо, одними плечами, пряча лицо в ладони.

Мать отвернулась, давая ему время.

На паперти он вытер лицо рукавом, закурил.

Легче не стало — наоборот, подступила какая-то новая боль, острая и чистая, как первая после болезни.

— Пойдём, мам, — сказал он. — На базар.

****

Торговали на площади вразнос — молоко, творог, пироги, ситцы.

Ефим прошёлся, глядя по сторонам. Купил матери платок — голубой, с кистями, тот давно просил. Себе — пачку махорки, кожаный кисет. Увидел на прилавке гребень для волос — костяной, с резьбой. Взял в руки, повертел.

«Для кого?» — подумал. Но положил в карман.

Сам не зная зачем.

На обратном пути, когда уже выехали за город, мать спросила:

— А кому гребень? Ты ж бритый почти.

Ефим молчал, потом сказал:

— Анне отдадим. За яйца. Спасибо сказать.

Мать улыбнулась в платок.

Ничего не ответила.

***

Домой вернулись затемно.

У ворот, на скамейке, сидела Анна

. Увидела телегу, встала, хотела уйти.

— Стой, — Ефим спрыгнул на землю, достал из кармана костяной гребень, протянул. — Это тебе. За гостинцы.

Анна взяла гребень, провела пальцами по зубьям.

Глаза её в свете фонаря блеснули — то ли от слёз, то ли от радости.

— Спасибо, Ефим Палыч, — прошептала

. — Не надо бы…

— Надо, — сказал он коротко. — Иди домой, поздно.

Она ушла. А он пошёл распрягать Вьюгу, и мать видела — сын впервые за много дней улыбался.

Невесело, но улыбался.

А Марфа в этот вечер сидела одна в своей избе, смотрела на стену и не пила, не ела. Она знала, что Ефим уехал в город, догадывалась — зачем. И от этой догадки делалось ещё горше.

«Наврала, — думала она. — Наврала сдуру.

Теперь не отмоешься».

Она вышла на крыльцо, посмотрела в небо. Звёзды горели ярко, холодно. Где-то там, за лесом, жил человек, которого она хотела, но который её не принял. И никогда не примет — после того, что она сделала.

— Прости, — прошептала Марфа в пустоту. — Глупая я, баба глупая.

Но никто её не слышал.

Продолжение следует .

Глава 3