Рассказ. Глава 3
Ноябрь ударил морозом внезапно. Черёмушки за одну ночь стали белыми — снег лежал на крышах, на ветках берёз, на заборе, который Иван ещё летом подправлял. Дым из труб поднимался столбом, но тут же разрывался ветром, стелился по земле, пахло гарью и морозной свежестью.
Варвара не спала третью ночь.
Иван видел — она лежит лицом к стене, не шевелится, но не спит. Плечи напряжены, пальцы сжимают край подушки. Он не спрашивал, что с ней. Знал. Накипело. И ждал.
Скандал начался утром.
Иван вернулся от председателя, бросил на стол путёвку на лесоповал. Варвара глянула на бумажку, потом на него — и закипела, как вода, которую забыли снять с огня.
— Сколько? — спросила она. Голос низкий, сиплый, будто она не спала, а пила всю ночь. Хотя сегодня — нет, не пила.
— Сколько — что? — не понял Иван.
— Сколько ты будешь спину гнуть на этих дровах, Ваня?
Сколько? — Она вскочила с лавки, заходила по избе. — Весь век? А я? А Варька? Она на кого похожа? Доходяга, прозрачная вся. Здесь она замёрзнет. Здесь — смерть.
— Не кричи, — тихо сказал Иван, кинув взгляд в угол, на печку. Там, свернувшись калачиком в старом полушубке, спала Вера. Всхрапывала тоненько, как котёнок.
— А я буду кричать! — не снизила голоса Варвара. — Потому что сил больше нет! Нет сил, Ваня, в этой дыре!
Грязь, холод, жрать нечего. Я в город хочу
. В нормальную жизнь. Понял? В город.
Иван подошёл к печке, поправил одеяло на девочке — она шевельнулась, причмокнула, перевернулась на другой бок. Маленькая, худенькая, щёки впалые, ресницы длинные — как у куклы.
— Куда ты поедешь? — спросил он, не оборачиваясь.
— Куда глаза глядят, — ответила Варвара, закуривая — пальцы тряслись, папироса прыгала в губах. — В Горький. Или в Москву. Там работа есть, люди живут по-человечески. А Верку я забираю. Не оставлять же её здесь, с тобой?
Иван повернулся медленно. Взгляд тяжёлый, исподлобья — брови сошлись на переносице, лицо стало жестким, почти страшным.
— Не забираешь, — сказал он.
— Это почему? — Варвара усмехнулась криво, дым пустила в потолок. — Я мать. Суд на моей стороне. Захочу — и отниму.
И ты даже пикнуть не успеешь.
— Не забираешь, потому что не мать ты ей, — сказал Иван спокойно, но каждое слово падало, как камень. — Родила — да.
А мать — нет. Кто её кормил, когда ты в запое лежала? Кто укачивал по ночам? Кто из бани тащил, когда вода ледяная была во дворе ? Я? Нет. Я на войне был. Бабки соседки.
А ты всё мимо шла.
Варвара застыла. Папироса прилипла к нижней губе. Глаза её — красные, воспалённые — смотрели на мужа, и в них мелькнуло что-то живое, но тут же погасло.
— А ты… ты, Ваня, — прошептала она, — ты мне сейчас… ты что, укорять меня вздумал?
Ты, который четыре года дома не был? Ты, который письма не писал? Ты, который меня одну на съедение бросил?
— Я воевал, — сказал Иван. — Я не гулял. Не пил.
Я Родину защищал. А ты… ты сама меня бросила. Раньше, чем я ушёл. Не помнишь, как пила при мне? Ещё до войны? Я закрывал глаза. Думал — пройдёт. Не прошло.
Варвара молчала. Только дымила, пуская кольца — красиво, хотя никто не смотрел.
В углу завозились, засопели.
Вера села на печке, протёрла кулачками глаза — красные, заспанные. Посмотрела на мать, на отца. Взрослые стоят, смотрят друг на друга, и воздух в избе стал густым, как перед грозой.
— Мам, — позвала девочка тоненько.
— Мам, я есть хочу.
Варвара не обернулась. Стояла к печке боком, курила, будто не слышала.
— Ма-ам, — повторила Вера громче. В голосе уже капризные нотки, но больше — испуг. Она не понимала, что происходит, но чувствовала — что-то не так. Очень не так.
Иван шагнул к печке, снял девочку, поставил на лавку.
— Сейчас, дочка, — сказал он, поправляя ей рубашонку. — Сейчас картошки поставим. Не плачь.
— Я не плачу, — сказала Вера, хотя подбородок её уже дрожал. Она смотрела на мать, которая не оборачивалась.
— Ма-ам! Мам!
— Чего тебе? — рявкнула наконец Варвара, обернувшись.
Вера вздрогнула, прижалась к Ивану, спрятала лицо у него в плече. Из-под мышки выглядывал один глаз — настороженный, полный слёз.
— Кричать на неё зачем? — спросил Иван глухо.
— Не видишь, ребёнок напуган.
— Ребёнок, — передразнила Варвара, и голос её стал тихим, злым, как у змеи.
— Своего бы родил, да нянчился. А эта — чужая. И ты чужой. Вы оба чужие. А я поеду. Одна. Или с Веркой — но тогда скажешь спасибо, если заберу.
Иван обнял Веру одной рукой, прижал к себе.
Девочка вцепилась в его гимнастёрку, заплакала — сначала тихо, потом громче, заливаясь, захлёбываясь слезами. Она не понимала смысла взрослых слов, но понимала другое: мать злая. Отец — твёрдый. И она боится.
— Не ори, — сказал Иван, гладя Веру по голове. — Ты её пугаешь. Хочешь говорить — выйдем в сени.
— Не выйду, — отрезала Варвара. — Нечего по сеням прятаться. Скажу при ней. Мне терять нечего.
И она сказала. Всё, что накипело. Про свою загубленную жизнь. Про войну, которая отняла молодость. Про похоронку, которая пришла на Ивана, — как она голосила, как землю грызла, как решила, что больше никогда, никого, никакой любви. И про того, командировочного — не со зла, от отчаяния. Просто так, чтобы не замерзнуть в одиночестве.
Вера не понимала слов. Она слышала только звуки — мать кричит, отец молчит, в избе холодно, и она хочет есть, и ещё — спать, и ещё — чтобы мать замолчала.
Она заревела громко, навзрыд, как умеют только маленькие дети — без остановки, без пауз, всем телом, захлёбываясь воздухом.
Иван взял её на руки, прижал к себе, стал ходить по избе — взад-вперёд, взад-вперёд, укачивая.
— Тише, тише, Верка. Всё хорошо. Не плачь.
— Ма-ама… — всхлипывала девочка, тыкая мокрым лицом ему в шею. — Мама се-ердится…
— Не сердится. Всё пройдёт. Папа здесь.
Варвара смотрела на них — на мужа с чужой девкой на руках — и молчала. Папироса догорела до фильтра, она затушила её о подоконник, бросила в щель.
— Ладно, — сказала она устало, будто после долгой болезни. — Не надо Верку. Забирай. Подавись своей дочкой.
Она сказала это тихо, почти спокойно. И в этом спокойствии было что-то страшное — хуже крика.
******
Собиралась она недолго
. Сундук вытащила, покидала туда платки, юбки, кофты. Всё молча, не глядя на Ивана. Вера сидела на полатях, притихшая, испуганная, изредка всхлипывая. Она не знала, что происходит, но видела — мать укладывает вещи. А когда взрослые укладывают вещи — это значит, уходят. Это дети чуют кожей.
— Мам, — позвала она тихонько. — А ты куда?
Варвара не ответила. Завязала узел, натянула телогрейку.
— Ма-ам, — повторила Вера громче, и голос её дрогнул. — Мам, я с тобой?
— Нет, — сказала Варвара коротко, не оборачиваясь.
— Почему? — Вера заплакала снова, но уже не так сильно — скорее удивлённо, жалобно.
— Мам, возьми меня. Я бу-уду хорошая.
Не бу-уду капризничать.
Иван стоял у окна, смотрел в стекло, в снег. Спина его была прямая, руки по швам, но пальцы сжаты в кулаки так, что побелели костяшки.
— Оставайся, — сказала Варвара, затягивая узел потуже. — С ним оставайся. Он лучше.
Она шагнула к двери.
— Ма-ама! — закричала Вера, свешиваясь с полатей.
— Не уходи! Мама, я бою-юсь!
Варвара на секунду замерла. Стояла на пороге, спиной к избе. Плечи её вздрагивали — то ли от холода, то ли от слёз. Но она не повернулась. Сделала шаг, другой — и дверь за ней закрылась.
— Мама! — кричала Вера, пытаясь слезть с полатей, но запуталась в одеяле, шлёпнулась на лавку, заревела ещё громче.
Иван подхватил её, прижал к себе, сел с ней на лавку, начал гладить по спине, по голове, по мокрым щекам.
— Не плачь, — бормотал он, баюкая. — Не плачь, Верка.
Папа здесь. Папа никуда не уйдёт. Тише, маленькая. Тише.
— Мама у-у-ушла, — всхлипывала девочка, и слова её были простыми, детскими, без всяких взрослых рассуждений.
— Мама ушла, а меня не взя-а-ала.
— Не взяла, — подтвердил Иван. — Но ты со мной.
Мы с тобой будем жить.
Ты и я. Поняла?
— А мама придёт? — спросила Вера, шмыгая носом.
— Нет, — сказал Иван. — Не придёт.
— Почему?
— Потому что ей надо уехать, — ответил он просто. — А ты остаёшься здесь. Со мной.
Вера подумала секунду — маленьким своим, ещё не умеющим строить сложные связи умом. Потом спросила:
— А каша будет?
— Будет, — сказал Иван, и вдруг улыбнулся — горько, но тепло. — Сейчас поставлю.
Будет каша, Верка. И молоко. Всё будет.
— С маслом? — спросила девочка, забывая о слёзах. Дети так устроены — горе быстро сменяется надеждой, если рядом есть большая, тёплая рука.
— С маслом, — пообещал Иван, хотя масла в доме не было уже месяц.
Он посадил Веру на лавку, подложив под неё подушку, чтобы доставала до стола. Пошёл к печи, разгрёб угли, поставил чугунок с водой. Девочка сидела тихо, болтала ногами — валенки велики, спадают.
Иногда вздыхала глубоко, по-взрослому, и смотрела на дверь — туда, где исчезла мать.
Но не плакала больше.
— Пап, — спросила она. — А мама куда? В гости?
— В город, — ответил Иван, помешивая в чугунке.
— А когда придёт?
— Не придёт.
Вера помолчала. Спросила снова:
— А я не поехала. Почему?
— Потому что я тебя не отдал, — сказал Иван. — Ты теперь со мной будешь.
Договорились?
— Договорились, — сказала Вера, хотя, конечно, не понимала, о чём договорилась. Для неё это было просто новое правило жизни: мама ушла, папа остался. Так бывает. Дети принимают мир таким, какой он есть, — если в этом мире есть кому обнять и накормить.
За окном темнело. Снег падал — всё гуще, всё белее. Иван поставил на стол чугунок, положил две ложки. Хлеба отрезал — горбушку себе, мякиш Вере.
Она ухватила обеими руками, откусила, зачмокала.
— Пап, — сказала она с набитым ртом.
— А мы теперь одни?
— Одни, — кивнул Иван. — Я и ты.
— А я не боюсь, — сказала девочка.
— Ты большой. Ты меня защитишь.
Она сказала это просто, как о погоде — не рассуждая, не вкладывая глубинного смысла. Просто ребёнок знал: этот большой, пахнущий махоркой и морозом человек — надёжный. Он не уйдёт.
Он обещал. А дети верят обещаниям, пока взрослые не научат их не верить.
Иван погладил Веру по голове, по редким белым волосам, вздохнул. Посмотрел в окно — на снег, на темнеющее небо, на силуэты берёз за околицей.
— Защищу, — сказал он. — Ничего, Верка. Прорвёмся.
И принялся за кашу, которая ещё не сварилась, но её уже можно было есть — жидкую, горячую, почти без соли. Но это была их каша. Их первый ужин вдвоём.
А за окном всё падал и падал снег, укрывая следы Варвариных сапог, унося прочь звук её голоса, обещая новую, тихую жизнь — без криков, без злобы, только вдвоём: солдат и маленькая девочка, которую он выбрал сердцем.
***
Утро после ухода Варвары было тихим.
Не той гнетущей тишиной, которая давит на уши, а светлой, чистой — как первый снег за окном.
Иван проснулся от того, что кто-то теребил его за рукав.
— Пап, — шептала Вера, стоя на коленях на полатях. Она уже не плакала. Глаза её были красными, опухшими, но в них горело детское любопытство.
— Пап, вставай. Снег идёт.
Иван приподнялся, глянул в окно. И правда — снег. Крупный, мягкий, падал с низкого неба и ложился на крыши, на забор, на пожухлую траву, которая ещё торчала из-под утренней белизны
. В избе было холодно — печь прогорела ещё в полночь.
— Холодно, — сказала Вера, кутаясь в тулупчик. Нос её покраснел, дыхание паром шло.
— Пап, а мамка печку топила?
— Мамка уехала, — напомнил Иван, садясь и свешивая ноги. — Теперь мы сами.
— А я не умею, — призналась девочка.
— Научишься, — сказал он, натягивая сапоги. — Пока маленькая — смотреть будешь
. А потом — помогать.
Он спустился с полатей, подошёл к печи. Глина на боку потрескалась — надо замазывать. Щепки кончились. Дрова — сырые, осиновые, толком не горят. В избе пахло золой и запустением. Иван вздохнул, взял топор, вышел в сени — колоть лучину.
Вера увязалась следом. Стояла в дверях, кутаясь в тулуп, и смотрела, как отец размахивает топором. Тяжело, со свистом. Поленья раскалывались с сухим треском, щепки разлетались в стороны.
— Пап, а ты сильный? — спросила она.
— Бывал сильнее, — ответил Иван, вытирая пот со лба. — Сейчас уже не тот.
— А меня научишь топором махать?
— Маленькая ещё. Руки отрубишь.
— Не отрублю, — упрямо сказала Вера. — Я аккуратная.
Иван усмехнулся в усы, собрал лучину, понёс в избу. Вера семенила следом, путаясь в длинных полах тулупа.
Он сложил лучину домиком, поджёг от спички. Огонь занялся не сразу — лизнул щепку, зашипел, чуть не погас.
Вера дула изо всех сил, и у неё получалось лучше, чем у Ивана — потому что дуть она умела, а он только курить.
— Разгорается! — закричала девочка, когда пламя побежало по щепкам, добралось до дров, затрещало, загудело.
— Молодец, — сказал Иван, подсаживаясь к ней. — Запомни: сначала лучину, потом щепки потолще, потом дрова. И не заваливай, воздух нужен.
— Зачем воздух?
— Огню дышать надо. Как тебе.
Вера кивнула, будто запомнила на всю жизнь, хотя через минуту уже забыла. Она смотрела на огонь заворожённо — как он пляшет, как мечутся по стенам тени, как угли накаляются красным, а потом белеют.
— Пап, а где теперь мамка?
Иван помолчал. Ответить надо было просто, без лишнего.
— В городе, — сказал он. — Далеко.
— Она приедет?
— Не знаю, — честно ответил Иван. — Наверное, нет.
Вера задумалась. Ковыряла пальцем трещину в половице.
— А мне её жалко? — спросила она не столько у отца, сколько у самой себя.
— Не знаю, дочка, — повторил Иван.
— Это ты сама решай.
Девочка помолчала ещё. Потом пожала плечами — взрослым жестом, который откуда-то взялся — и сказала:
— Не знаю. Она не играла со мной. И кашу не варила.
Ты варишь.
— Я умею, — сказал Иван. — Не очень вкусно, но съедобно.
— Вкусно, — возразила Вера, хотя вчерашняя картошка была пересолена и с горечью. — Правда вкусно. Я люблю, как ты варишь.
Иван погладил её по голове. Волосы редкие, мягкие, пушатся от тепла.
— Ладно, — сказал он, поднимаясь. — Пошли завтракать. Каши нет, хлеб чёрствый
. Будем картошку с солью.
— С солью люблю, — сказала Вера, тоже вставая. — А чай?
— Воды согреем. Будет чай. Без заварки, но горячий.
— А с сахаром?
— А сахара нет, — вздохнул Иван.
— Ничего, — серьёзно сказала девочка.
— Я и так люблю.
Они сели за стол — вдвоём, друг напротив друга. Чугунок с картошкой, две ложки, кружка с тёплой водой. За окном всё падал снег, и изба наполнялась теплом от печи и от того нехитрого, тихого счастья, которое приходит, когда ты не один.
*****
После завтрака Иван пошёл к соседке — тёте Паше Кисловой, бабке лет шестидесяти, живой ещё, шустрой. Вера увязалась, держась за полу его полушубка.
Тётя Паша сидела на завалинке, куталась в рваный платок и грызла семечки — шелуха летела во все стороны.
— Слышала, слышала, — сказала она, не дожидаясь вопроса. — Варька-то ваша укатила. С утра ещё, говорят, на попутке в район умотала. Одна. Без девки.
— Без девки, — подтвердил Иван, присаживаясь рядом. Вера прижалась к его колену, глядела на тётю Пашу насторожённо.
— И правильно сделала, — неожиданно сказала соседка. — Сгинь, пропадь. Всё равно от неё проку было — как от козы молока. А ты, Иван, молодец.
Не отдал девку.
— Как отдать, — сказал он хмуро.
— Своя она теперь. Моя.
— Дай бог, дай бог, — покивала тётя Паша, поднимаясь. — Заходи вечером. Молочка дам, корова ещё доится. А девке — шерсти на варежки. Вон руки-то у неё — синие, не грей.
Она ушла в избу, хлопнув дверью. А Иван и Вера постояли ещё минутку на улице, глядя, как снег ложится на чёрную землю, на серые крыши, на пустые огороды.
— Пап, а почему тётя Паша добрая? — спросила Вера.
— Потому что война её не сломала, — ответил Иван. — А мамку — сломала.
— А ты? — спросила девочка. — Тебя сломала?
— Меня — нет, — сказал Иван, помолчав. — Меня только погнуло. А потом выпрямил кто-то.
— Кто? — удивилась Вера.
— Ты, — сказал он и подхватил её на руки. — Пошли, дочка. Морозно.
Вера засмеялась — звонко, радостно, и в этом смехе было что-то такое, от чего снег, казалось, падал быстрее, а небо становилось светлее.
*****
К вечеру Иван наносил воды, нарубил дров, натопил печь так, что в избе стало жарко — хоть в одной рубахе сиди. Вера возилась на полу, раскатывала тесто из остатков муки — лепила что-то непонятное, то ли колобка, то ли птицу.
— Пап, а что это? — показывала она комок.
— Не знаю, — честно сказал Иван, помешивая похлёбку. — Медведь?
— Не-а, — засмеялась Вера. — Это ты. Лысый только.
Иван потрогал свои волосы — не лысый, но седых много. Усмехнулся.
— Ну, я и есть. Только помоложе сделай. А то старый какой-то.
Вера перелепила, добавила глазки из угольков, нос из щепочки.
— Вот, — сказала, показывая. — Теперь красивый.
— Спасибо, — ответил Иван серьёзно.
— В рамочку поставлю.
Они поужинали той же картошкой, но с молоком, которое принесла тётя Паша — тёплым, парным, сладким. Вера пила из кружки, причмокивала, вытирала рот рукавом.
— Хорошо, — сказала она, отодвигаясь. — Спасибо, пап.
— Не за что, — ответил Иван.
Он уложил её на полати, укрыл тулупом, сам сел рядом, прислонившись спиной к стене. Вера сразу прижалась к нему, положила голову на колени, свернулась калачиком.
— Пап, — сказала она сонно. — А мамка плохая?
— Не плохая, — тихо ответил Иван, гладя её по волосам. — Просто несчастная.
— А я несчастная?
— Теперь нет, — сказал он. — Теперь у тебя есть я.
Вера зевнула, потёрлась щекой о его колено, закрыла глаза. Дыхание её стало ровным, глубоким — уснула. Быстро, как умеют только дети, у которых нет бессонницы и тяжёлых мыслей.
Иван долго сидел, не двигаясь, боясь разбудить. Смотрел на огонь в печи, на тени на стенах, на снег за окном — белый, чистый, обещающий.
— Господи, — прошептал он. — Спасибо, что не один.
И сам удивился этим словам. Потому что никогда раньше не благодарил бога. С войны — тем более. А тут — вдруг. Наверное, потому что маленькое, худенькое тело, прижавшееся к его коленям, весило больше, чем вся его прошлая жизнь.
И грело сильнее, чем любая печь.
Среди ночи Иван проснулся от того, что Вера возилась, вздыхала, бормотала что-то во сне.
— Мамка… мамка не бей… — прошептала она, и сердце у Ивана сжалось.
— Не бьёт, — сказал он тихо, гладя её по спине. — Никто не бьёт. Папа здесь.
Вера затихла, прижалась сильнее, засопела ровно.
А Иван ещё долго не спал, смотрел в потолок и думал о том, какая она — Вера. Хрупкая, пугливая, с синими руками и прозрачной кожей.
И вся её жизнь до него — это голод, холод, материнский крик и ни одного доброго слова. А теперь — только он. И он не знает, как её растить, чем кормить, как лечить, когда заболеет. Но он обещал. А солдаты не нарушают обещаний.
За окном перестал падать снег. Высыпали звёзды — крупные, морозные, частые, как рассыпанный по чёрному сукну горох. Иван нашёл глазами Полярную — она горела ярко, ровно, указывая путь.
— Дорогу осилит идущий, — сказал он себе. — А мы пойдём, Верка. Пойдём вместе.
Он закрыл глаза и уснул — спокойно, без снов. Впервые за много лет. Потому что рядом было то, ради чего стоило жить. Маленькая, молчаливая, доверчивая.
Чужая дочь.
Своё сердце.
***
Зима в сорок шестом не думала кончаться.
Январь стоял трескучий, с ветрами, которые задували в каждую щель. Февраль — снежный, дороги замело так, что ни проехать ни пройти. Март обманул — днём таяло, к вечеру схватывало льдом, и по утрам Иван отбивал лёд с крыльца лопатой, матерясь тихо, чтобы Вера не слышала.
Работа не кончалась. Председатель Шестаков гонял полуторку без передышки — то хлеб в соседние деревни, то сено для колхозного скота, то почту из района. Иван крутил баранку от темна до темна, возвращаясь домой, когда Вера уже спала — если оставлял её с тётей Пашей. А если не оставлял — брал с собой.
Сначала он боялся. Машина — не игрушка. Дороги — убитые. Мороз — такой, что за две минуты можно отморозить пальцы. Но оставлять Веру одну в нетопленной избе, с пустым чугуном и стынущей печкой, было страшнее. Тётя Паша брала её иногда, но у самой — внуки, заботы, болезнь какая-то
. Не на каждый день.
И тогда Иван решил.
— Дочка, — сказал он однажды утром, натягивая полушубок. — Поедешь со мной.
Вера сидела на лавке, куталась в тулупчик, зуб на зуб не попадал. Глаза её — серые, огромные — загорелись.
— На машине? Правда?
— Правда. Только слушаться будешь. В кабине сидеть смирно, к дверям не лезть, кнопки не нажимать.
— А какие кнопки? — спросила Вера, хотя кнопок в полуторке не было — только рычаги да тумблеры.
— Такие, — сказал Иван серьёзно. — Не трогать — и всё.
Он замотал её в запасной брезент, поверх тулупа натянул свой старый ватник — великий, до пят, перехватил верёвкой, чтобы не сползал. На ноги — валенки, поверх них — портянки, лишние, тёплые. Шапку-ушанку надвинул по самые брови.
— Ты как капуста, — сказал он, осматривая своё творение. — Только кочерыжка торчит.
— А я не кочерыжка, — обиделась Вера, но обида была несерьёзной, потому что глаза смеялись.
Полуторка стояла у ворот, продрогшая за ночь до железного скрежета. Иван завёл её с полпинка — мотор чихнул, затарахтел, синий дым повалил из-под капота
. В кабине было холодно, как в погребе. Стекла в инее, сиденье ледяное, руль — не возьмёшь голой рукой.
Он посадил Веру на своё место — ближе к печке-буржуйке, которую смастерил из старой гильзы.
Втиснулся рядом, захлопнул дверь.
— Держись, — сказал он, трогаясь.
Машина подпрыгнула на ухабе, Вера взвизгнула, но не испугалась — засмеялась. Она смеялась каждому толчку, каждой выбоине, каждому повороту руля. Для неё эта поездка была приключением, а холодная, продуваемая кабина — дворцом.
— Пап, а мы далеко?
— В Прохоровку. За мукой. Тридцать вёрст.
— А я муку люблю, — сказала Вера серьёзно. — Из муки блины.
— Из теста — блины, — поправил Иван. — Из муки — тесто.
— Я тесто тоже люблю. Сырое.
— Нельзя сырое. Живот заболит.
— Не заболит, — пообещала Вера и тут же спросила: — А мы блины будем печь?
— Будем, — сказал Иван, хотя муки в доме было на две лепёшки. — Когда муку привезём.
*****
Ехали медленно.
Дорогу замело, колёса увязали в снегу, Иван то и дело выходил, откапывал лопатой, подкладывал ветки. Вера смотрела из кабины, стучала зубами от холода, но не жаловалась. Только, когда Иван садился обратно, тянула к нему озябшие руки, засунутые в рукава.
— Пап, погрей.
Он брал её ладошки в свои — большие, шершавые, тёплые, — дул на них, растирал.
— Отморозишь, — ворчал он. — Сиди в кабине, не вылезай.
— А ты вылезаешь, — возражала Вера.
— Я привыкший. А ты маленькая.
— Не маленькая. Мне скоро три.
— Три — это маленькая, — сказал Иван. — Вот будет пять — тогда большая.
— А пять — это скоро? — спросила Вера, считая что-то на пальцах, путаясь.
— Скоро, — ответил он, хотя в его понимании скоро было не скоро. Но для неё — пусть будет скоро.
За окном тянулись поля — белые, бескрайние, с редкими перелесками, чёрными точками птиц на проводах, одинокими столбами, уходящими вдаль. Небо было низким, серым, сливалось со снегом на горизонте. Иногда налетал ветер, поднимал позёмку, и тогда ничего не было видно — только белая круговерть да тарахтенье мотора.
Вера смотрела во всё глаза. Для неё этот мир был новым — большим, пугающим, но интересным. Она не помнила дорог, не помнила поездок. Только избу, двор, речку летом. А тут — простор. Снег до неба. И отец за рулём, сильный, уверенный, который везёт её туда, где мука, а из муки — блины.
*****
Прохоровка оказалась такой же маленькой деревушкой, как Черёмушки, только ещё беднее. Дома покосились, крыши в снегу, дым из труб — жидкий, голодный. У амбара стояла очередь — бабы в рваных платках, мужики без шапок, дети, похожие на Веру, — худые, синие от холода.
Иван заглушил мотор, вышел, взял Веру на руки.
— Сидишь в кабине? — спросил он. — Или со мной?
— С тобой, — твёрдо сказала Вера, прижимаясь к его груди.
Он закутал её в брезент, понёс к амбару. Бабы оглядывались, крестились, шептались.
— Саломинин, ты что, девку на мороз? — крикнула одна, молодая ещё, но уже седая.
— А куда её девать? — ответил Иван, не оборачиваясь. — Дома одна замёрзнет.
— Мать-то где?
— Уехала мать.
И замолчал. Бабы тоже замолчали. В деревне всё знали — и про Варвару, и про то, как Иван девчонку не отдал. Сплетничали, конечно. Но в глаза — молчали. Потому что Иван Саломинин был свой. С войны вернулся. С орденами. Его не осуждали.
Муку грузили долго — мешки по полцентнера, тяжёлые, пыльные. Иван таскал их сам, никого не просил. Вера стояла в сторонке, куталась, смотрела.
— Дядя Вань, помочь? — спросил какой-то мальчишка лет десяти, вихрастый, в драном полушубке.
— Помоги, — разрешил Иван.
— Девчонку посторожи. Не дай замёрзнуть.
Мальчишка кивнул, подошёл к Вере, сунул ей в руку леденец — жёлтый, липкий, в обёртке.
— На. У меня сеструха маленькая, ей такие дают.
Вера взяла, не веря своему счастью. Посмотрела на Ивана — можно? Тот кивнул.
— Спасибо, — сказала девочка и сунула леденец в рот целиком, вместе с бумажкой.
— Бумажку выплюнь, — посоветовал мальчишка.
— Несъедобная.
Вера выплюнула, зачмокала.
Глаза закрылись от удовольствия. Сладко. Никогда она такого не ела. Даже сахар — и то редко, по праздникам. А тут — леденец. Жёлтый. Солнечный посреди зимы.
Иван глянул на неё — и сердце кольнуло.
Так кольнуло, что хоть останавливайся, держись за сердце рукой. Маленькая, худенькая, в тряпье закутанная, леденец сосёт, как великое счастье. А ведь ей только три года. Вся жизнь впереди. И вся жизнь — вот такая: в холоде, в нужде, без матери. С ним. Только с ним.
Он отвернулся, вытер глаза рукавом — незаметно, чтоб никто не видел. Полез за очередным мешком.
****
В кабине стало теплее — печка-буржуйка раскалилась докрасна, и от неё шёл жар, сухой, обжигающий. Вера сидела на деревянном ящике, укрытая брезентом, и дремала. Леденец давно кончился, но она всё ещё облизывала губы, вспоминая сладость.
Иван вёл машину осторожно, объезжая ухабы
. Глядел на неё — на её сонное лицо, на длинные ресницы, на руки, сложенные на коленях, на варежки, которые она стащила и держала в зубах.
«Душа болит, — подумал он. — Душа болит за неё. Как за свою. Как за родную. Больше, чем за родную. Потому что родная сама бы выросла.
А эта — без меня пропадёт».
Он вспомнил, как сам рос — без отца (отец погиб в гражданскую), с матерью, которая работала от зари до зари.
Вставал до света, топил печь, помогал по хозяйству. С восьми лет — в поле. С десяти — косил. Жестокая жизнь была. Но своя. А у Веры — вообще ничьей. Чужая кровь, чужой дом, чужая деревня. И только он — один на всех.
— Ничего, Верка, — сказал он тихо, чтобы не разбудить. — Вырастим тебя. Поставим на ноги. Будешь в городе учиться. Или здесь останешься. Как захочешь. А я буду рядом. Всегда.
Машина тарахтела, колёса скрежетали по снегу, ветер свистел в щели. Где-то вдалеке, за лесом, садилось солнце — красное, огромное, как пожар. День кончался. И хороший был день. Трудный, холодный, с леденцом от чужого мальчика и с мукой, из которой он испечёт блины.
*****
Дома Иван растопил печь, замесил тесто — жидкое, потому что муки было мало, яиц не было, только вода и соль.
Вера крутилась рядом, лезла пальцами в миску, облизывала их.
— Сладкого нет, — сказал Иван с сожалением.
— А леденец уже был, — ответила Вера.
— Больше не надо.
Она сказала это так серьёзно, по-взрослому, что Иван даже усмехнулся. Но улыбку свою спрятал — нахмурил брови, чтобы не видно было, как у него на душе тепло и больно одновременно.
Блины получились тонкие, рваные, подгоревшие с одного края. Но Вера ела и нахваливала — чавкала, мазала солью, сворачивала трубочкой.
— Пап, я никогда таких вкусных не ела, — сказала она, хотя в прошлый раз говорила то же самое про картошку.
— Врёшь, — сказал Иван.
— Не вру, — обиделась Вера. — Правда вкусные.
С тобой всё вкусное.
Иван промолчал. Отодвинул свою тарелку — не хотелось есть, хотя весь день ничего не было во рту, кроме махорочного дыма. Смотрел на дочку — на её испачканное сажей лицо, на счастливые глаза, на пустую тарелку, которую она вылизывала языком.
— Наелась? — спросил он.
— Ага.
— Спать будем?
— А сказку?
— Расскажу, — пообещал Иван, укладывая её на полати. — Как дед мой медведя в лесу встретил. Страшную.
— Я страшных не боюсь, — храбро сказала Вера, но прижалась к нему покрепче.
— Ты рядом — и не страшно.
*****
Вера уснула быстро.
А Иван сидел у печи, курил, глядя на огонь.
Вспоминал дорогу, холод, мешки с мукой, жёлтый леденец в замёрзших руках девчонки. Думал о том, как повезло ему — да, повезло, хотя странно так говорить — что Варвара бросила дочку.
Не забрала в город, не отдала в детдом.
Оставила здесь, с ним. Потому что без Веры он бы уже, наверное, спился. Или руки на себя наложил.
Или просто ушёл в лес и не вернулся. А так — есть ради кого вставать по утрам. Ради кого печь топить.
Ради кого на мороз в Прохоровку за мукой ехать.
Он докурил, затушил о подошву. Подошёл к полатям, поправил одеяло, прислушался — дышит ровно, тепло, щекой прижалась к его подушке, где пахло махоркой и бензином.
— Спи, Верка, — сказал он шёпотом. — Спи, родная. Завтра снова поедем. Я тебя нигде не брошу.
Ни в кабине, ни в избе, ни на дороге. Нигде.
Выключил лампу. Лёг рядом, прикрыл глаза. За окном выл ветер, заметал следы, пел свою зимнюю песню. А в избе было тихо и тепло. Двое. Большой и маленькая. Солдат и его дочка. Чужие по крови — свои навек.
Машина завтра ждала. И дорога. И новые вёрсты. Но теперь — всегда вдвоём. Потому что так решил Иван.
А солдаты своих решений не отменяют.
Продолжение следует .
Глава 4