Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ХМЕЛЬНАЯ ЗАПАДНЯ...

Рассказ.Глава 5.
Однажды, когда вьюга за окном выла особенно тоскливо, а лампа коптила, отбрасывая на стены дрожащие тени, Таисия отложила штопку и посмотрела на Гришку долгим, пристальным взглядом.
— Гриш, — сказала она тихо, — а давай обвенчаемся?
Он вздрогнул. Не ожидал. Поднял на неё глаза — серые, усталые, с какой-то затаённой болью, которую она не могла разгадать.

Рассказ.Глава 5.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

Однажды, когда вьюга за окном выла особенно тоскливо, а лампа коптила, отбрасывая на стены дрожащие тени, Таисия отложила штопку и посмотрела на Гришку долгим, пристальным взглядом.

— Гриш, — сказала она тихо, — а давай обвенчаемся?

Он вздрогнул. Не ожидал. Поднял на неё глаза — серые, усталые, с какой-то затаённой болью, которую она не могла разгадать.

— Зачем так скоро? — спросил он, отводя взгляд.

— Не скоро. Мы уже... сколько?

Год любим друг друга. Или больше. Всё прошли вместе. А перед людьми стыдно. — Она покраснела, опустила глаза. — Живём невенчанные, как... как не знаю кто. Соседи косо смотрят. Хозяин этот, кривой, тоже усмехается.

— А ты на них не гляди, — сказал Гришка глухо.

— Какое им дело?

— Мне дело, — Таисия повысила голос — впервые за долгое время. — Я хочу быть твоей женой. Перед богом. Перед людьми. А ты? Ты что, не хочешь?

— Хочу, — ответил он слишком быстро и тут же замолчал.

Она ждала. Но он молчал, вертел в пальцах край рубахи, смотрел в пол. В печке ухнул уголёк, в темноте за окном кто-то прошёл, скрипя по снегу. Тишина затягивалась, становилась тяжёлой, как мокрая глина.

— Гриша, — позвала она. — Ты чего молчишь? Скажи что-нибудь.

— Погоди, Тася, — выдохнул он. — Не сейчас. Я ещё не заработал, не нажил ничего. Венчаться надо с умом, а мы — в ночлежке, на чужом углу. Негоже.

— А мне не надо богатства, — сказала она. — Мне надо — ты.

И чтоб по закону. Чтоб никто не посмел сказать — шлюха, с голодранцем живёт.

Слово «шлюха» ударило его, как плеть. Он поднял голову, в глазах мелькнуло что-то острое, болезненное.

Но он сдержался.

— Не говори так, — сказал он сквозь зубы. — Ты не виновата.

— А кто виноват? — она вдруг заплакала — тихо, беззвучно, как научилась за эти недели. — Я виновата? Или ты? Или Тучков? Мне всё равно, кто. Мне важно, чтобы ты не отворачивался.

— Я не отворачиваюсь, — он шагнул к ней, обнял, прижал к груди. — Ты моя, Тася. Навсегда.

— Тогда почему не хочешь венчаться?

Он не ответил. Только гладил её по спине, по волосам, и молчал. А в голове его — в той самой голове, которую она не могла прочитать, — крутились тяжёлые, чёрные мысли.

Он не мог забыть.

Не мог простить. Не ей — себе. И ей? Отчасти.

Каждую ночь, когда он засыпал, ему снилась та сторожка. Он стоял снаружи, а за дверью — её крик. И он не мог войти. А когда просыпался и смотрел на Таисию, такую родную, такую любимую, в груди поднималось что-то уродливое, липкое.

Мысль: «Он был первый. Не я. Тучков, скот, первым к ней прикоснулся. Он её сломал.

А я теперь... что я? Второй?»

Он ненавидел себя за эту мысль. За этот гнойный червяк, который точил его изнутри.

Он понимал, что Таисия не виновата. Что это насилие, а не любовь. Что она страдала.

Что её нужно жалеть и защищать. Но червяк грыз. И каждый раз, когда она протягивала к нему руки, когда шептала «люблю», перед глазами вставало чужое — Митькино — лицо, его толстые руки, его торжествующий хриплый смех: «Теперь не сбежит. Невеста — моя».

Он не мог сказать ей этого. Не мог признаться в такой мерзкой, такой постыдной ревности к тому, чего нельзя вернуть. И потому тянул, уходил от ответа, прятал глаза.

— Гриша, — её голос вернул его в реальность. — Ты плачешь?

Он провёл ладонью по лицу — и правда, щека была мокрой.

— Нет, это сажа, — соврал он. — На работе надышался.

Она не поверила, но спрашивать не стала. Только прижалась крепче.

— Ты только не уходи от меня, — прошептала она. — Не бросай. Я не переживу.

— Не брошу, — ответил он.

Но это было не то, что она хотела услышать. Она хотела: «Обвенчаемся завтра же». А услышала: «Не брошу». Словно он обещал не уйти, но и не обещал стать мужем.

С тех пор разговор этот не повторялся. Но повис в воздухе, как недосказанная фраза, как туча, которая ещё не грянула, но уже застилает небо.

*****

Прошла неделя, вторая.

Зима стояла лютая, снежная. В ночлежке было холодно, промозгло, и они спали, прижавшись друг к другу, чтобы согреться. Гришка работал как каторжный — и в кузнице, и по ночам подрабатывал на выгрузке дров. Приходил измочаленный, падал на койку и засыпал мёртвым сном. А Таисия ждала. Ждала, когда он заговорит о венчании сам. Но он молчал.

Она пробовала заводить разговор исподволь:

— Гриш, а в нашей церкви, в Заречье, батюшка всегда говорил — венчание это таинство. Благодать на молодых сходит. Думаешь, на нас бы сошла?

— Может, и сошла бы, — отвечал он неохотно.

— А когда мы пойдём? В городской храм можно. Я узнавала: недорого, свечи только купить.

— Потом, Тася. Не сейчас.

— А когда «потом»?

Он отмалчивался или переводил разговор на другое. Однажды она не выдержала, вспылила — впервые после той страшной ночи:

— Ты меня не любишь! Любил бы — давно повёл бы!

Чего ты боишься? Бедности? Мне твоя бедность не в тягость. Или ты... ты жалеешь, что взял меня?

Что я... — она запнулась, сглотнула, — что я уже не девка?

Он побелел. Встал, сжал кулаки.

— Не смей так говорить.

— А что мне думать? Ты тянешь, откладываешь. Может, тебе стыдно перед людьми, что твоя жена — опозоренная?

Что Тучков... — она не договорила, потому что он схватил её за плечи, встряхнул.

— Замолчи! — рявкнул он — впервые за всё время.

Голос его дрожал от боли и ярости. — Замолчи, слышишь?

Никогда не произноси это имя. И не думай, что я... что мне стыдно. Мне стыдно за себя. Я не уберёг. Я слабак, тряпка. А ты — чистая.

Ты всегда была чистая. Поняла?

Она смотрела на него, расширенными глазами, испуганная, но не отступающая.

— Тогда почему не венчаемся?

Он отпустил её, отошёл к окну. Стоял, уткнувшись лбом в холодное стекло, и молчал долго-долго. Когда заговорил, голос был глухой, чужой.

— Я не могу, Тася. Пока не могу.

— Но почему?

— Потому что... — он замялся, подбирая слова, — потому что внутри меня сидит зверь. Гадкий, ревнивый зверь.

Я знаю, что ты не виновата. Я знаю, что это насилие. Но каждый раз, когда я хочу взять тебя за руку и пойти к венцу, этот зверь шепчет: «Он был первым. Ты — второй. Ты — подтирка».

— Он повернулся к ней, глаза его были мокрыми. — Ты понимаешь? Я ненавижу себя за это. Ненавижу.

Но ничего не могу с собой сделать.

Таисия стояла белая, как простыня. По щекам её текли слёзы — не тихие, а горькие, громкие, со всхлипами.

— Дурак ты, Гришка, — прошептала она, — дурак несчастный.

Разве это важно? Разве любовь наша от этого убавилась?

Он меня сломал, да. Но ты — ты меня собрал. По кусочкам.

Если бы не ты, я бы в петлю полезла. Или в прорубь. А ты — живой. И я — живая. И мы вместе. А он — мёртвый для меня. Его не было. Понимаешь? Не было!

— Я не могу забыть, — сказал он. — Прости. Не могу.

— А я могу? — она подошла к нему, взяла за руку. — Я тоже не могу забыть. Но я живу дальше.

Потому что ты рядом. А ты застрял в той сторожке. Выходи, Гриша. Выходи на свет.

Он обнял её, уткнулся лицом в волосы. И долго стояли они так, среди грязи, копоти и холодных стен ночлежки, единственные два человека во всём городе, у которых друг у друга — только они.

— Подожди ещё немного, — попросил он наконец. — Дай мне время. Я убью этого зверя. Обещаю.

— Хорошо, — ответила она. — Я подожду. Я умею ждать.

Я всю жизнь жду. Тебя, чуда, счастья...

Она не договорила. Поцеловала его в щёку, солёную от слёз, и пошла к печке — ставить чайник. А он остался у окна, глядя на снег, который всё падал и падал, укрывая город белым саваном.

Внутри у него боролись два человека: один — который хотел быть её мужем, отцом её детей, опорой на всю жизнь; и другой — тот самый червяк, ревнивый, мелочный, который шептал: «Она не твоя. Она никогда не будет твоей по-настоящему. Ты опоздал».

Он не знал, кто победит. Но знал, что должен хотя бы попытаться. Ради неё. Ради их западни, которая постепенно превращалась в нечто иное — может быть, в свободу.

*****

Зима никак не кончалась. Снег падал, таял, снова падал — город погружался в белую муть, в сырой холод, который пробирал до костей. В ночлежке было промозгло, даже печь не спасала. Таисия зябко куталась в платок, грела руки о кружку с жидким чаем, ждала Гришку. Он приходил всё позже. Сначала — на час, потом на два, потом уже и вовсе под утро.

— Работа, — бросал он коротко, скидывая полушубок. — Дядя Кузьма заказов нагнал.

Она верила. Или хотела верить.

Но правда была другой.

Гришка действительно задерживался в кузнице — но не потому, что было много работы. Ему нравилось сидеть там одному, когда мастер уходил, когда гас свет и только угли дышали красным жаром.

Он сидел на обрубке бревна, смотрел на огонь и пил.

Поначалу — глоток-другой из фляги, которую приносил сторож Антип. Потом — больше. Водка обжигала горло, разливалась внутри жаром, и на время становилось легче.

Голоса замолкали. Червяк засыпал.

Он не любил возвращаться в ночлежку.

Там его ждала Таисия — такая родная и такая чужая одновременно. Он смотрел на её бледное лицо, на её тонкие руки, на синие прожилки на висках, и пытался увидеть ту, прежнюю.

Ту, что бежала по хмелевым зарослям, хохотала, задрав голову к небу, сжимала его ладони и шептала: «Люблю тебя, Гриша, люблю!» Где она? Куда делась?

На её месте была другая — тихая, покорная, сломленная.

Она не смеялась, не шалила, не заглядывала в глаза с тем бесшабашным огнём, который когда-то свёл его с ума.

Она стеснялась своего тела, прятала его под тряпьём, вздрагивала от резких движений. А иногда — иногда ему казалось, что она смотрит на него с немым вопросом: «Ну что, доволен? Получил то, что хотел?

Вот я — вся, с чужим клеймом. Нравится?»

И тогда червяк просыпался и начинал грызть с новой силой.

«Он был первым. Не я. Он её сломал, а мне достались осколки. Я должен быть благодарен за осколки?» — шептал внутренний голос.

Гришка ненавидел себя за эти мысли. По ночам он лежал рядом с Таисией, слушал её ровное дыхание и молил Бога о прощении. Но утром снова шёл в кузницу и снова пил.

*****

Всё изменилось в один из вечеров, когда он, возвращаясь домой пьяный, завернул в трактир на углу.

Захотелось горячей еды. Трактир был грязный, прокуренный, пахло щами и луком.

За стойкой сидела девушка — он сразу её заметил.

Не потому, что красивая — хотя красивая, да. А потому что неприступная. Глаза — карие, с поволокой, глядят холодно, свысока. Брови вразлёт, губы сжаты. Волосы тёмные, туго заплетены в корону. Одета чисто, не по-трактирному, — в ситцевое платье, фартук белый, кружевной. Сразу видно: из мещанок, не из простых.

И держится так, будто вокруг не пьяные мужики, а царедворцы.

— Чего тебе? — спросила она, когда Гришка уселся за столик. Голос низкий, грудной, без приторности.

— Щей и хлеба, — сказал он.

Она молча ушла на кухню, вернулась с миской, поставила перед ним. Пальцы у неё были длинные, в мелких трещинах — от холодной воды, от стирки. Гришка посмотрел на эти пальцы и почему-то вспомнил Таисию. Та тоже теперь со стирки не вылезала. Тоже руки красные, потрескавшиеся.

— Как звать-то? — спросил он, чтобы отогнать мысль.

— Варвара, — ответила девушка и отвернулась к другому посетителю.

Варвара. Имя твёрдое, упрямое. Гришка доел, расплатился и ушёл. Но через день вернулся. Потом ещё через день.

Она не флиртовала, не улыбалась, не наклонялась к нему через стойку, как делали другие трактирные девки.

Просто подавала еду, убирала грязную посуду, молчала. И в этом молчании было что-то такое, что притягивало его сильнее любого кокетства. Не надо было врать

. Не надо было объяснять, откуда он, что с ним случилось, почему у него такие глаза — больные, мутные, с красными прожилками. Ей было всё равно.

А ему было всё равно, что ей всё равно.

Разговорились они случайно. Гришка пришёл под вечер, трактир был пуст. Варвара сидела за стойкой, перебирала крупу в большой миске — отделяла сор от чечевицы.

— Помочь? — спросил он.

— Сама справлюсь, — ответила она, не поднимая головы.

Он сел напротив, достал из кармана плитку дешёвого шоколада — купил на базаре за пятак, сам не знал зачем.

— Держи.

Варвара подняла глаза. В них мелькнуло удивление, но быстро погасло.

— С какой радости?

— Просто так. Ты на меня досыта смотришь и ничего не просишь. Это я ценю.

Она взяла шоколад, развернула, отломила маленький кусочек — положила в рот. И вдруг на мгновение её лицо смягчилось. Всего на секунду. Но Гришка заметил.

— Ты кто вообще? — спросила она, жуя. — Из беглых, что ли?

— Из беглых, — усмехнулся он.

— А девка твоя, худая, с косой — это кто? Видела я вас. Вы вместе живёте. В ночлежке.

Гришка напрягся. Значит, следит.

Значит, замечает.

— Моя невеста, — сказал он после паузы.

— Тогда почему ты здесь смотришь на меня? — Варвара положила шоколад на стойку, подвинула обратно.

— Не надо мне твоих подачек. Иди к своей невесте.

Он не ушёл. Сидел, смотрел на её руки, на её строгий профиль, на шею — белую, с родинкой у ключицы.

— Потому что моя невеста — уже не моя, — сказал он глухо. — Её украли у меня. Испортили. Вернули — да не ту.

Варвара долго молчала. Потом спросила тихо, почти шёпотом:

— А ты её любишь?

Гришка не ответил. Встал, бросил на стол мелочь и вышел, не оглядываясь.

****

Теперь он ходил в трактир каждый вечер. Сначала просто сидел, пил чай или ещё что покрепче, смотрел на Варвару

. Она делала вид, что не замечает его. Но иногда — когда трактир пустел — садилась напротив и говорила:

— Уходил бы ты, парень. Не за тем пришёл.

— А за чем я пришёл? — спрашивал он.

— За забвением, — отвечала она. — Только здесь забвения нет. Есть ещё хуже.

— А что хуже?

— А хуже — когда забудешь, а потом вспомнишь. И станет в сто раз больнее.

Она была грамотная, Варвара. Отец у неё — псаломщик в сельской церкви, учил латыни и книжности. Но отец спился, умер; она осталась одна, ушла в город, мыла полы, работала в трактире.

Гордая была — из рук вон гордая. Ни разу не позволила хозяину прикоснуться к себе. Ни разу не согласилась «прислужить» за отдельную плату. Её уважали даже завсегдатаи — матёрые мужики, которые при ней ругались реже, а уж руки не распускали ни разу.

Гришку она держала на расстоянии. Не подпускала близко, но и не отгоняла. Как будто ей было интересно — чем это кончится?

Сломается ли этот кудрявый, с больными глазами? Перестанет ли пить? Или наоборот — сопьётся окончательно?

Как - то под вечер, когда в трактире никого не было, он взял её за руку. Она не отдёрнула.

— Варя, — сказал он хрипло. — Ты мне нравишься.

— А мне ты не нравишься, — ответила она спокойно. — Ты пьяница и беглец. И у тебя есть девушка, которую ты предаёшь. Каждым своим приходом сюда — предаёшь

. Не хочу быть частью этого.

— Тася меня не любит, — соврал он, глядя в сторону. — Она... она со мной от безысходности. Не от любви.

— Врёшь, — сказала Варвара. — Я видела её глаза, когда она тебя ждёт. В них такая любовь — мне и не снилась

. А ты — свинья. Иди отсюда.

Она выдернула руку, ушла на кухню. Гришка остался один. В голове шумело. Варвара была права — он свинья. Но легче от этой правды не становилось.

Наоборот — хотелось выпить ещё.

*****

Таисия начала замечать. Не сразу — она долго не хотела верить. Но пропажи по вечерам, запах чужого мыла на его рубахе, отвод глаз — всё это складывалось в одну страшную картину.

— Гриша, — спросила она однажды, когда он вернулся под утро, покачиваясь. — Где ты был?

— У Кузьмы, — буркнул он, падая на койку.

— Кузьма работает до восьми.

А сейчас — третий час. И ты пьян.

— Ну и что? — он повернулся к ней, глаза блестели злым, незнакомым огнём. — Я имею право выпить. Я пашу как лошадь. С утра до ночи. А дома — тоска смертная.

— Тоска? — Таисия побелела. — У тебя тоска? А у меня, по-твоему, что? Я тебя жду. Каждый вечер.

В этой дыре. Одна. С мыслями, от которых можно сойти с ума.

А ты — тоска!

— Не начинай, — он закрыл глаза, отвернулся к стене. — Устал я. Спать хочу.

— Кто она? — спросила Таисия вдруг, тихо, спокойно, так, что стало страшнее, чем если бы она кричала.

— Никого нет.

— Не ври. Я знаю. Я чую.

Он молчал. Молчал долго, так что она уже думала — уснул. Но потом заговорил, не оборачиваясь:

— Есть одна. В трактире. Подавальщица. Мы ничего... не делали. Просто я сижу у неё. Смотрю. Она... она не знает про меня ничего

. И ей всё равно. А ты... ты меня мучаешь.

Сама того не желая. Каждый раз, когда на тебя смотрю, я вижу... вижу его. Тучкова. И то, что он сделал.

Таисия встала. Ноги не держали. Она прислонилась к стене, закрыла лицо руками.

— Прости, Господи, — прошептала она. — За что мне это?

— Себя прости, — сказал он. — Что сбежала тогда. Или не сбегала бы — глядишь, и не было бы ничего. Жили бы мы в Заречье, спокойно. И ты была бы — ты. А теперь... всё.

Она не плакала. Слёзы кончились. Только стояла, сжимая пальцы в кулаки, и смотрела на его спину — узкую, сутулую, под рваной рубахой.

— Значит, ты меня винишь, — сказала она наконец. — В том, что меня изнасиловали. Винишь. Понятно.

— Не виню. Но и забыть не могу.

— Тогда уходи, — ровно сказала она. — Раз не можешь — уходи. Не мучай ни себя, ни меня.

Он промолчал. Не ушёл. Заснул пьяным сном, а она до утра просидела у окна, глядя на снег, который всё падал и падал, засыпая грязный двор, засыпая их западню, засыпая то, что уже нельзя было исправить.

А в городе, в трактире на углу, Варвара мыла полы и думала о том, почему не прогнала того парня сразу. Почему позволила взять себя за руку. Почему заметила цвет его глаз — серых, с болью. И почему, выходя на улицу, невольно оглядывалась — не идёт ли он следом.

Гордая, неприступная — а внутри, в самом потаённом месте, тоже был червяк. Имя ему — одиночество.

*******

Таисия поняла, что больше не смогла сидеть в ночлежке.

Не могла ждать Гришку до полуночи, не могла смотреть на его отвороженное лицо, не могла чувствовать запах чужого мыла на его рубахе. И главное — не могла быть обузой.

Он приносил деньги, кормил её, но с каждой неделей делал это всё с большей неохотой, всё с большим молчаливым упрёком.

«Я не нищая, — сказала она себе. — Я дочь Лаврова. У меня руки есть. Найду работу».

Она встала затемно, оделась потеплее и пошла по городу.

Снег под ногами хрустел, мороз щипал лицо. Она обошла три пекарни, две прачечные и одну швейную мастерскую. Везде ей отказывали: либо нет мест, либо не берут без прописки, либо вид у неё «больно болезный».

В четвёртой прачечной, на самом краю города, возле железнодорожного полотна, хозяйка — грузная баба в засаленном фартуке — окинула её цепким взглядом.

— Что умеешь?

— Стирать, гладить, штопать, — перечислила Таисия, пряча руки в рукава — красные, потрескавшиеся, совсем не барские.

— Пальцы-то не отморозила? Покажи.

Таисия протянула руки. Хозяйка повертела их, поцокала языком.

— Слабоваты. Но научишься.

Бельё носить — сил много надо. Корыта тяжёлые.

Выдержишь?

— Выдержу, — твёрдо сказала Таисия.

— Тогда приходи завтра к шести утра. Плачу по пять копеек за день. Кормить буду — щи да хлеб.

Жить где будешь?

— Есть где, — ответила Таисия и ушла, не оборачиваясь.

В тот вечер она вернулась в ночлежку позже Гришки. Он уже был — сидел на койке, злой, взъерошенный.

— Где шлялась? — спросил он, даже не подняв головы.

— Работу искала, — спокойно ответила Таисия, снимая платок. — Нашла. В прачечную взяли. Завтра выхожу.

Он поднял глаза. В них мелькнуло что-то — удивление, стыд, может быть, облегчение.

— Зачем тебе работать? Я же приношу...

— Приносишь, — перебила она. — Только мне стыдно брать.

Я не твоя жена. И, кажется, уже никогда не буду.

А жить на подачки — не хочу.

Он не нашёлся, что ответить. Отвернулся, натянул одеяло до подбородка, затих. Таисия легла рядом, на самый край койки, и долго лежала с открытыми глазами, слушая, как похрапывают соседи за стеной, как капает с крыши — весна приближалась, даже в этой промёрзшей ночлежке.

****

Работа была адская.

Корыта с ледяной водой, въедливое мыло, тяжёлые мокрые простыни, которые надо было выжимать руками. К вечеру спина ныла, ладони горели, из пальцев сочилась сукровица.

Но Таисия не жаловалась. Она работала молча, сосредоточенно, ставя перед собой одну цель: не упасть, не разрыдаться, не убежать

. Другие прачки — бабы грубые, злые на жизнь — сначала косились, называли «барынькой», но через неделю приняли.

Потому что Таисия не гнушалась никакой работы: подметала пол, колола лёд во дворе, таскала дрова.

— Молодец, — сказала хозяйка, выдавая первую плату. — Держись. Из тебя может выйти толк.

Таисия сжала в кулаке пятаки — первые заработанные деньги в жизни. Не отцовские, не Гришкины. Свои.

Она купила на базаре хлеба, постного масла и свёклы. Вечером сварила борщ — жидкий, но пахучий. Гришка пришёл поздно, поел молча, не похвалил, но и не отказался.

— Варю из трактира уволили, — сказал он вдруг, не глядя на неё. — Хозяин сказал, что она «неласковая». Теперь она в швейной мастерской. На Подгорной.

Таисия замерла с ложкой в руке.

— И откуда ты знаешь?

— Встретил сегодня, — он пожал плечами.

— Она плакала на улице. Я подошёл.

— И пожалел?

— Не начинай, Тася.

Она не начала. Собрала посуду, вымыла, вытерла. Легла на свою половину койки, отвернулась к стене. Он лёг рядом, но даже не попытался придвинуться. Всю ночь они спали, как чужие — каждый на своём краю, между ними целая пропасть из невысказанных слов.

*****

Варвара действительно устроилась в мастерскую на Подгорной — шила бельё для госпиталя.

Работа была тонкая, кропотливая, платили копейки. Но она не жаловалась. Гордая, упрямая, она снимала угол у вдовы-просвирни и каждое воскресенье ходила к обедне.

Гришка отыскал её на третий день после увольнения. Пришёл к мастерской под вечер, ждал, пока она выйдет. Варвара увидела его, остановилась, сложила руки на груди.

— Ты зачем?

— Проводить.

— Сама дойду.

Он всё равно пошёл следом. Молча, в двух шагах, как привязанный. Она не прогоняла, но и не оборачивалась. Шла быстро, кутаясь в ветхий плащ. Снег под ногами скрипел, с крыш капало — днём пригревало, но к вечеру мороз схватывал лужи ледяной коркой.

На углу, у чугунной тумбы, она остановилась.

— Чего тебе надо, Григорий? — спросила устало. — Девка твоя — в прачечной теперь, я знаю. Мужики говорили.

Ты её совсем бросил?

— Не бросил.

— А что тогда? Живёте вместе, а сам ко мне ходишь?

Как это называется?

Он молчал. Смотрел на её руки — тонкие, длинные, в игольных уколах. Совсем не такие, как у Таисии. У Таисии — красные, распухшие, стиранные. У Варвары — бледные, изящные, несмотря на чёрную работу. И держалась она иначе: спина прямая, подбородок вздёрнут, взгляд — сквозь, а не на него.

— Как это называется, я знаю, — сказала она сама за него. — Мерзостью называется. И ты это понимаешь. Но тебе всё равно. Потому что в тебе червяк сидит.

Ты сам говорил. И ты его не убиваешь, а кормишь. Мной.

— Ты не права, — сказал он, делая шаг вперёд.

— Не подходи, — Варвара выставила ладонь. — Я тебя не боюсь, но и не хочу. Ты несчастный человек, Григорий.

И я тебя жалею. Но жалость — не любовь. Иди домой.

Она развернулась и ушла. Быстро, не оглядываясь, хрустя по насту. А он стоял у тумбы, смотрел ей вслед и чувствовал, как внутри поднимается что-то тёмное — смесь стыда, злости и желания догнать, схватить за плечо, заставить обернуться.

Он не догнал. Пошёл в другую сторону, в кабак, где просидел до полуночи, глотая водку стакан за стаканом.

****

На следующий вечер он снова был у мастерской. И через день — снова. Варвара пыталась не замечать, но он был упорен.

Стоял у ворот, ждал, провожал — молча, не прикасаясь. Иногда в руках у него появлялся какой-нибудь гостинец: яблоко, пряник, цветок — засохший, купленный у торговки на углу. Варвара брала не сразу, но брала.

— Ты, главное, девку свою не бросай, — сказала она однажды, когда они шли по набережной мимо замёрзшей реки.

— Она без тебя пропадёт.

— Ты без меня не пропадёшь? — спросил он.

— Я без всех пропаду, — ответила она с горькой усмешкой. — Я одна. Привыкла.

Он остановился, взял её за руку. На этот раз она не отдёрнула.

— Варя, — сказал он тихо, почти шёпотом, — я с ума по тебе схожу. Не надо мне от тебя ничего.

Просто сидеть рядом, смотреть на тебя. Ты другая. Ты — целая.

— А она?

— Она — разбитая, — выдохнул он. — И я её разбитую не могу полюбить. Только жалеть. А жалость — она убивает.

— Дурак ты, — сказала Варвара и пошла дальше, не отпуская его руки.

*****

Таисия знала.

Чуяла, как зверь чует пожар. Каждый вечер, возвращаясь из прачечной, она подходила к окну и смотрела — нет ли его на улице.

Потом шла к печке, грела воду, готовила ужин. Потом ждала. Иногда он приходил трезвый, иногда пьяный, иногда с запахом чужих духов — дешёвых, цветочных. Она молчала. Не спрашивала. Боялась услышать то, что уже знала.

Однажды, когда он пришёл особенно поздно и особенно пьяный, она сказала:

— Гриша, если ты её любишь — уходи к ней. Не мучай меня.

— Не люблю, — буркнул он, стаскивая сапоги.

— Никого не люблю. И себя не люблю.

И тебя не люблю.

— А зачем ты тогда со мной?

— Не знаю, — он поднял на неё мутные глаза. — Привычка, наверное. И боязно, что ты без меня пропадёшь.

— Не пропаду, — твёрдо сказала она. — У меня работа есть. И руки. И голова на плечах.

А ты… ты мне больше не нужен, если не любишь.

Он замер, не донеся стакан до рта.

— Что ты сказала?

— То, что сказала. — Таисия села напротив, сложила руки на коленях. — Я тебя не держу. Я себе не враг.

Если можешь любить другую — люби.

А меня оставь в покое. Я и одна проживу.

Она ждала ответа. Но он только поставил стакан, отвернулся и лёг лицом к стене.

И долго лежал так, не шевелясь.

А Таисия сидела и смотрела на его спину. В груди ныло, в горле стоял ком. Но слёз не было. Слёзы кончились ещё в ту ночь, когда он впервые сказал ей про червяка.

— Прощай, Гриша, — прошептала она, когда он, наверное, уснул. — Прощай, мой хороший. Любил ли ты меня когда-нибудь?

Или только себя?

Она встала, взяла узелок с вещами — маленький, холщовый, который принесла из Заречья, — и вышла. Тихим шагом, по-воровски, как тогда, из лавровского дома. Только теперь она бежала не от отца, а от человека, который стал ей дороже отца. И который предал её не за деньги, не за власть — за собственное бессилие.

На улице было темно, сыро, с крыш капало. Где-то вдалеке били часы на колокольне — два удара. Таисия закуталась в платок и пошла вперёд, не зная куда. К прачечной? К вокзалу? Назад, в Заречье? Нет, только не назад.

Она шла по пустому, спящему городу, и снег под ногами хрустел, как похоронный марш. А за окнами спали люди, спали дома, спала любовь — та, которую она когда-то вынесла на своих плечах через лес, через реку, через темноту.

Спала и, наверное, больше не проснётся.

Продолжение следует .

Глава 6