Свидетельство о браке лежало в нижнем ящике серванта, под стопкой старых открыток. Я точно помнила, что клала его в верхний. В верхнем лежали документы на квартиру, медицинские полисы, мой диплом. Всё по порядку, как я привыкла за двадцать лет. А тут открываю нижний ящик за ножницами и вижу этот бланк с гербовой печатью, чуть пожелтевший по краю.
Может, Геннадий переложил. Он иногда искал там что-то, хотя никогда не признавался что именно. Я поставила свидетельство обратно в верхний ящик и забыла. То есть, не то чтобы забыла. Просто решила не думать.
Это было в четверг. А в субботу мы поехали к его сестре Валентине на день рождения. Пятьдесят пять лет, юбилей, всё как положено.
Салаты в хрустальных салатницах, которые достают два раза в год. Холодец, нарезка, торт я привезла с фабрики, бисквитный, с малиновой прослойкой. Я его сама разработала ещё в две тысячи девятом, когда нас перевели на новую линейку. Рецептура моя, я ей горжусь, хотя вслух об этом не говорю.
Валентина жила в Бирюлёво, в трёхкомнатной квартире, где пахло котами и сухой лавандой одновременно. Котов было два. Лаванда стояла в вазочке на холодильнике, уже почти без запаха, но Валентина не убирала. Говорила, что от моли. Хотя молью там и не пахло. Пахло котами.
За столом сидели человек двенадцать. Я знала всех, кроме одного мужчины в клетчатой рубашке. Его представили как Валентининого знакомого, Аркадия. Он работал прорабом на стройке в Домодедово и говорил мало, но если говорил, то всегда про бетон. Ну, или про арматуру. В общем, конкретный человек.
Геннадий сидел через два стула от меня. Между нами сидела Валентинина соседка Люба, женщина лет шестидесяти, которая всё время поправляла салфетку. Геннадий выпил. Не сильно, но заметно. У него в таком состоянии голос становился чуть выше обычного. Не громче, а именно выше. Как будто кто-то внутри него подкрутил регулятор на полтона.
Аркадий спросил его что-то про квартиру. Я не расслышала вопрос, потому что Люба как раз рассказывала мне про своего кота, у которого мочекаменная. Но ответ Геннадия я расслышала. Весь стол расслышал.
– Я с ней только из-за прописки, – сказал Геннадий и засмеялся.
Он засмеялся так, как смеются люди, когда шутка кажется им удачной. С откидыванием головы. С прищуром. Аркадий тоже засмеялся. Валентина посмотрела на меня и быстро опустила глаза.
Я держала вилку. На вилке был кусок селёдки под шубой. Я положила вилку на тарелку. Селёдку не доела.
Люба продолжала про кота. Я кивала. Кот, камни, ветеринар, диета. Я кивала и смотрела на свою тарелку. На тарелке был рисунок: синие цветочки по краю, мелкие, одинаковые. Я их считала. Насчитала четырнадцать. Потом пересчитала. Всё равно четырнадцать.
Геннадий больше ничего такого не говорил. Он ел холодец, хвалил торт. Мой торт. Сказал: Нинок, ты у нас мастер. Я кивнула. Он не заметил, что я кивнула не так, как обычно. Обычно я чуть наклоняю голову вправо. А тут просто опустила подбородок. Маленькая разница. Но для меня она была как тот бланк в нижнем ящике серванта. Не на своём месте.
Мы ехали домой на маршрутке. Геннадий задремал, привалившись к окну. Лоб у него блестел от пота. На воротнике рубашки было маленькое пятно от свёклы. Я смотрела на это пятно и думала, что двадцать лет стирала его рубашки. Что знаю, какой порошок лучше берёт свёклу. Что у него есть три рубашки, которые он носит по очереди, и одна парадная, которую он надевает на похороны и на юбилеи. Сегодня была парадная.
Из-за прописки. Ну, в общем, ладно.
Дома я поставила чайник. Геннадий разулся, прошёл в комнату, включил телевизор. Всё как всегда. Он смотрел какое-то ток-шоу, где люди кричали друг на друга. Я пила чай на кухне. Чай был горячий, кружка тяжёлая. Обычная кружка, зелёная, с надписью на английском, которую я не понимала. Мне её подарили на фабрике на восьмое марта лет семь назад.
Я сидела и думала. Не про прописку. Про другое. Про то, как мы познакомились. В девяносто восьмом, на остановке возле метро Кантемировская. Он ждал автобус. Я тоже. Шёл дождь, у него не было зонта, а у меня был. Маленький, складной, с деревянной ручкой. Я его до сих пор помню. Синий, с белыми полосками. Мы стояли под одним зонтом минут двадцать, пока автобус не пришёл. Он сказал: спасибо. Я сказала: не за что. На следующий день он стоял на той же остановке. Без зонта. Хотя дождя не было.
Через полгода мы расписались. Я тогда работала на фабрике третий год, уже не простым технологом, а старшим. Мне дали комнату в общежитии, потом квартиру. Однокомнатную, на Каширке. Маленькую, но свою. С балконом, выходящим во двор. Геннадий переехал ко мне. У него до этого была только регистрация у тётки в Подольске. Тётка болела, квартира была не его. В общем, ситуация понятная.
Но я тогда не думала про прописку. Я думала про зонт. Про то, как он стоял на остановке и смотрел на меня сбоку. Не прямо, а именно сбоку. Как будто боялся, что я замечу. Я заметила. Мне понравилось.
Двадцать лет. Двадцать лет он вставал в шесть утра, варил себе кашу на воде, потому что у него желудок. Двадцать лет он клал ложку справа от тарелки, хотя я клала слева. Двадцать лет он говорил мне «Нинок» и я думала, что это ласково. А может, просто привычно. Может, он и тёткиного кота в Подольске тоже как-нибудь называл. Котик, Мурзик. Привычка.
На следующий день я пошла на работу. На фабрике у нас была пересменка, новая партия зефира, проблема с агаровой массой – это желирующая основа зефира. Температура не держалась. Я стояла у котла и смотрела на термометр. Сорок два. Должно быть сорок пять. Три градуса, ерунда. Но в кондитерском деле три градуса это не ерунда. Это разница между зефиром и киселём.
Лариса, моя сменщица, подошла и спросила:
– Нин, ты чего?
– Ничего.
– У тебя лицо такое.
– Какое?
– Как у зефира, который не схватился.
Я посмотрела на неё. Лариса работала со мной двенадцать лет. Она знала меня лучше, чем я думала. У неё были руки в сахарной пудре и чёлка, которая всегда лезла в глаза, хотя она её закалывала тремя невидимками.
– Геннадий сказал при всех, что женился на мне из-за прописки.
Лариса не удивилась. Она вытерла руки о фартук и сказала:
– Ну.
– Что «ну»?
– Ну, а ты не знала?
Я открыла рот. Закрыла. Термометр показывал уже сорок четыре.
– В смысле?
– Нин, все знали, – сказала Лариса. – Он тогда, в девяносто восьмом, вообще собирался к Алле Михайловне идти. Ну, из цеха розлива. У неё тоже квартира была.
– К Алле Михайловне?
– Ага. Но ты первая зонтик раскрыла.
Она сказала это без злости. Без насмешки. Просто как факт. Как температуру на термометре.
Я доработала смену. Довела агаровую массу до сорока пяти. Зефир получился. Белый, ровный, с правильной шапочкой. Я проверила каждый ряд на подносе. Это моя работа. Я её делаю хорошо. Двадцать три года.
Домой ехала медленно. Вышла на две остановки раньше, прошла пешком. Было начало октября, темнело рано. Во дворе горел один фонарь из трёх. Под фонарём сидела кошка. Рыжая, с белым пятном на груди. Я остановилась и смотрела на неё. Кошка смотрела на меня. Мы стояли так с полминуты. Потом кошка ушла под скамейку. Я пошла домой.
Геннадий сидел на кухне. Он ел кашу. Овсяную, на воде, без сахара. Ложка лежала справа.
– Нинок, ты поздно сегодня.
– Пешком прошлась.
– А.
Он продолжил есть. Я села напротив. Не стала ставить чайник. Просто села.
– Гена.
Он поднял глаза. У него были серые глаза. За двадцать лет они стали чуть бледнее. Или мне казалось.
– Ты правда женился на мне из-за прописки?
Он перестал жевать. Положил ложку. Не справа, не слева. Просто положил, поперёк тарелки.
– Нин, ты чего. Я же пошутил.
– Пошутил.
– Ну да. Перед Аркадием. Мужики так шутят.
– Мужики так шутят.
– Нин.
– Лариса сказала, что ты сначала к Алле Михайловне хотел идти.
Он замолчал. Надолго. Я слышала, как тикают часы на стене. Они отставали на семь минут, я знала. Всегда отставали. Я давно перестала их подводить.
– Лариса, – сказал он. – Лариса всё знает. Лариса всем рассказывает.
– Это правда?
Он встал. Подошёл к окну. За окном был двор, фонарь, скамейка. Кошки уже не было.
– Нин. Мне в девяносто восьмом было тридцать два. Я жил у тётки в Подольске. В одной комнате с её тремя кошками. Работал на рынке. Разгружал фуры. Ты можешь себе это представить?
Я могла.
– И да. Я думал про прописку. Думал. Не буду врать. Алла Михайловна, да, была. Она мне номер дала. Я его не набрал.
– Почему?
Он повернулся от окна. Сел обратно. Взял ложку. Снова положил.
– Потому что ты стояла на остановке и у тебя зонт был синий с белыми полосками. И ты на меня не смотрела. Вообще. Как будто меня нет. И мне захотелось, чтобы ты посмотрела.
Я молчала.
– А потом ты посмотрела. И у тебя глаза были как вот сейчас. Серьёзные. Без ерунды. И я подумал: вот этот человек не будет меня жалеть. Не будет делать вид. Просто будет рядом. Или не будет.
– И прописка.
– И прописка, – сказал он. – Нин. Одно другому не мешает. Мне было тридцать два. Я был дурак. Но зонт я запомнил.
Я встала. Поставила чайник. Он загудел. Я достала две кружки. Мою зелёную и его, белую, без надписей, с маленьким сколом на ручке, который он не замечал, а я замечала каждый день.
Если честно, я не знаю, что из того, что он сказал, было правдой. Может, всё. Может, половина. Может, он просто умеет говорить то, что нужно, в нужный момент. За двадцать лет можно научиться.
Но зонт был. Остановка была. Дождь был. И то, как он стоял сбоку и смотрел, было. Это я помню точно. Это не придумаешь.
Я налила чай. Поставила его кружку справа. Свою слева. Он взял кружку и отпил. Я тоже отпила. Чай был горячий. Часы тикали. Отставали на свои семь минут.
Свидетельство о браке я потом проверила. Оно лежало в верхнем ящике. Там, где я его положила. На своём месте. Может, оно оттуда и не уходило. Может, мне показалось.
А может, и нет.
Я закрыла ящик и пошла на кухню. Геннадий мыл свою тарелку. Он всегда моет только свою. Я мою остальные. Двадцать лет. Ну, в общем, двадцать один уже, если считать с того дождя.
На фабрике сегодня утром Лариса принесла мне кофе. Поставила рядом с моими бумагами. Молча. Я посмотрела на неё. Она пожала плечами.
– Нин, у меня муж тоже когда-то сказал, что женился на мне, потому что я борщ варю. Я три месяца борщ не варила. Потом сварила. Он съел две тарелки и сказал: ну вот, а ты переживала.
– И что?
– И ничего. Борщ вкусный. Муж сытый. А правда, она, Нин, не в словах. Она в том, кто утром встаёт и ставит чайник.
Утром чайник ставлю я. Каждый день. Двадцать один год.
У соседки Раисы Павловны муж однажды на весь двор крикнул, что она ему всю жизнь испортила. Раиса Павловна молча вынесла ему тёплую куртку, потому что на улице было холодно, а он выскочил в рубашке. Он надел куртку и сел на скамейку.
Если у вас тоже есть такая куртка, которую выносишь молча, может, расскажете, для кого она?