В кармане моего рабочего пиджака лежала квитанция за школьные тетради. Сорок восемь штук, в клетку, для третьего класса. Я купила их на свои, потому что завхоз сказала, что бюджет на канцелярию закончился в октябре, а ноябрь только начался. Пиджак я носила четвёртый год. Пуговица на рукаве держалась на честном слове, и я каждое утро проверяла её пальцем, прежде чем выйти из дома.
Вечером я пришла с первой работы, переоделась и поехала на вторую. Диспетчерская находилась в подвале на Комсомольской, между химчисткой и ломбардом. Пахло там всегда одинаково: кофе из автомата и чем-то сырым из стен. Я садилась за стол, надевала гарнитуру и до одиннадцати принимала вызовы. Голос к девяти становился ниже, а к десяти я уже говорила почти шёпотом, потому что горло уставало раньше, чем голова.
Домой я возвращалась около полуночи. Геннадий обычно уже спал. Или делал вид, что спит. Я снимала туфли в коридоре, ставила их ровно у стены, чтобы не споткнуться утром, и шла на кухню. Чайник был холодный. Я его не включала. Просто стояла минуту у окна и смотрела, как во дворе мигает фонарь.
В то утро всё пошло не так.
Геннадий сидел на кухне. Перед ним лежала тетрадь. Не школьная, не в клетку. Общая, в мягкой обложке, зелёная. Он вёл в ней расходы. Я знала про эту тетрадь, но никогда в неё не заглядывала. Не то чтобы мне было неинтересно. Просто я понимала, что там будет что-то, от чего станет не по себе.
– Вот, – сказал он и ткнул пальцем в страницу. – Вот, смотри.
Я подошла. На странице были столбики цифр. Его пенсия, расписанная по дням. Хлеб, молоко, коммунальные, лекарства от давления. Внизу красной ручкой было подчёркнуто: «минус 4 700».
– Четыре тысячи семьсот, – сказал Геннадий. – Куда ушли? Ты мне объясни.
Я посмотрела на него. Он был в майке, небритый, с газетой, сложенной пополам под локтем. Очки сползли на кончик носа.
– Гена, я не трогала твою пенсию.
– А кто трогал? Кот?
Кота у нас не было. Кот был у соседки Раисы, и он иногда сидел на нашем коврике у двери, но к пенсии Геннадия отношения точно не имел.
– Ты тратишь мою пенсию на свои платья, – сказал он. Не спросил. Сказал. Как факт.
Я стояла в коридоре. На мне была юбка, которую я купила пять лет назад в «Фамилии» за восемьсот рублей. Она села после третьей стирки, и я носила её, расстегнув верхний крючок. Под пиджаком не видно.
Платьев у меня не было. Ни одного. Если точнее, было одно, тёмно-синее, на похороны. Я надевала его дважды: когда хоронили свекровь и когда хоронили Раисину мать. Оба раза гладила его утром и вешала обратно в шкаф вечером. Оно висело в чехле из-под другого платья, которого у меня тоже уже не было.
Я хотела ему это сказать. Про юбку. Про пиджак с пуговицей. Про то, что последний раз я покупала себе что-то из одежды в марте, и это были колготки, две пары за триста двадцать рублей. Но не сказала.
Потому что Геннадий не слушал. Он смотрел в тетрадь. Для него мир был устроен просто: есть столбик, есть итог, и если итог не сходится, значит, кто-то виноват. А виноватой всегда была я.
Я ушла на работу. В школе было как обычно. Директор попросила распечатать приказ об аттестации, потом перепечатать, потому что дату поставили не ту. Потом пришла мать второклассника и сорок минут объясняла, почему её сын не может ходить на физкультуру. Я слушала, кивала и параллельно заполняла журнал учёта входящей корреспонденции. Почерк у меня к обеду становился мельче, я это давно заметила. Утром буквы крупные, ровные. К двум часам они начинают стягиваться, будто мёрзнут.
Во время обеда я сидела в своём закутке за шкафом с папками. Ела бутерброд с сыром, который взяла из дома. Сыр был «Российский», подсохший с краю. Я отломила сухой край и положила на салфетку. Потом подумала и съела и его тоже.
Наталья Павловна, учительница начальных классов, заглянула ко мне.
– Рита, ты чего такая?
– Какая?
– Ну, такая. Сама не своя.
– Нормально всё.
Она постояла в дверях. Потом сказала:
– У тебя пуговица на рукаве вот-вот отлетит.
– Я знаю.
– Давай пришью. У меня нитки в ящике.
– Не надо. Я сама.
Она ушла. Я посмотрела на пуговицу. Она висела на одной нитке, как серьга. Я аккуратно заправила её под манжет.
После школы я поехала в диспетчерскую. Маршрутка шла двадцать минут, если без пробок. В тот день была пробка на кольце, и я простояла сорок. Рядом стоял мужчина в хорошем пальто. Он разговаривал по телефону и говорил: «Ну купи ей это платье, что ты мелочишься, ну». Я отвернулась к окну.
В диспетчерской было тихо. Вызовов в начале смены мало, водители ещё не вышли. Я включила компьютер, проверила журнал, налила кофе из автомата. Кофе стоил двадцать рублей. Я считала. Каждый вечер двадцать рублей. В месяц выходит четыреста сорок, если работать двадцать два дня. Это полторы пары колготок. Или три батона хлеба. Или одна поездка на маршрутке в выходной, когда никуда не надо ехать, а просто хочется проехаться.
Я сидела и думала про тетрадку Геннадия. Про его столбики. Про красную черту и «минус 4 700». Четыре тысячи семьсот рублей. Это два моих вечера в диспетчерской. Два вечера, когда я сижу в подвале и говорю в гарнитуру адреса, а горло к десяти перестаёт слушаться.
Он не знал, сколько я зарабатываю. Нет, вернее, знал когда-то. Когда я устроилась в школу, он спросил: «Сколько?» Я сказала. Он хмыкнул и больше не спрашивал. Про диспетчерскую он вообще говорил, что это «твоя блажь». Потому что зачем мне вторая работа, если он получает пенсию.
Пенсия у него была двадцать одна тысяча. Моя зарплата в школе – девятнадцать. Диспетчерская давала ещё двенадцать, если без больничных. Итого на двоих выходило пятьдесят две тысячи. Коммуналка – семь. Лекарства – три с половиной. Продукты – ну, сколько выйдет. Остальное растворялось так, что к двадцатому числу мы оба смотрели в кошелёк и молчали.
А он считал только свои двадцать одну. И в этих двадцати одной тысяче искал мои платья.
В четверг я пришла домой раньше обычного. Вызовов было мало, и старшая отпустила в десять. Геннадий не спал. Сидел в комнате, смотрел телевизор. На экране показывали что-то про ремонт.
– Рано сегодня, – сказал он.
– Отпустили.
– Ага.
Я пошла на кухню. На столе лежала его тетрадь. Открытая. Он даже не убрал. Я подошла и посмотрела.
На новой странице были свежие записи. Хлеб. Молоко. Таблетки. Картошка. Чай. Всё его рукой, мелким почерком, с копейками. Внизу подведён итог. И под итогом, тоже красной ручкой, приписка: «Рита – ?»
Вот так. С вопросительным знаком. Рита – вопросительный знак. Как будто я статья расхода, которую он не может классифицировать.
Я стояла и смотрела на этот вопросительный знак. Он был кривой, нарисованный не ручкой, а как будто пальцем. Как будто он хотел написать что-то другое, а написал знак вопроса, потому что не знал что.
Утром я проснулась раньше будильника. Было ещё темно. Геннадий храпел. Я лежала и слушала, как холодильник гудит на кухне. Гудение было ровное, привычное. Я его слышу каждое утро, но обычно не замечаю. А тут заметила.
Я встала, оделась, сделала бутерброды. Два ему, один себе. Его с колбасой, мой с сыром. Чайник вскипел, я заварила чай. Поставила его чашку на стол. Свою взяла с собой, допью на остановке.
Потом я открыла шкаф в коридоре. Там висело моё пальто. Одно. Зимнее, серое, с опушкой, которая вытерлась до проплешин. Я его купила семь лет назад. Под пальто на полке лежала сумка. В сумке кошелёк, проездной, ключи, телефон. Телефон кнопочный, с потёртой цифрой «пять», потому что я часто набирала номер школы, а он начинался с пятёрки.
Я надела пальто. Проверила пуговицу на пиджаке под ним. Пуговица ещё держалась.
На работе я весь день печатала приказы. Один за другим. Приказ о проведении олимпиады. Приказ об утверждении графика дежурств. Приказ о назначении ответственного за противопожарную безопасность. Буквы шли ровно, я следила.
В обед снова пришла Наталья Павловна.
– Рита, я тебе нитку принесла. Белую. Давай пуговицу.
Я сняла пиджак. Она взяла иголку и стала пришивать. Руки у неё были быстрые, привычные. Она же учительница начальных классов, она каждый день что-нибудь чинит: пуговицы, молнии, шнурки, ручки портфелей.
– У меня свекровь, – сказала она, не поднимая глаз, – всю жизнь считала, что я транжира. Потому что я покупала детям книжки. Не учебники, а просто книжки. Для чтения. Она говорила: «Зачем тратить, когда можно в библиотеке взять». Только до ближайшей было полтора часа на автобусе.
Я молчала.
– А ты чего молчишь?
– Думаю.
– О чём?
– О том, что я не помню, когда последний раз покупала себе платье.
Она подняла глаза. Посмотрела на меня. Потом снова опустила.
– Я тоже не помню, – сказала тихо. – Но я хотя бы помню, когда последний раз хотела.
Она закончила пришивать, откусила нитку и вернула пиджак.
– Вот. Теперь крепко.
Я надела пиджак. Пуговица сидела плотно. Я провела по ней пальцем. Она больше не качалась.
Вечером я поехала в диспетчерскую. Сидела, принимала вызовы. Один водитель, Рустам, позвонил и сказал, что стоит в пробке на Садовой и что у него в машине женщина с тремя пакетами из «Зары». Он так и сказал: «Три пакета, можешь себе представить?» Я могла. Но представлять не стала.
В одиннадцать я вышла из подвала. Воздух был холодный, ноябрьский. Фонарь над входом горел жёлтым. Я постояла минуту, застегнула пальто до верха и пошла к остановке.
Дома Геннадий не спал. Он сидел на кухне. Тетрадь была закрыта. Перед ним стояла чашка с чаем.
– Я тебе оставил, – сказал он. – Чай. Горячий ещё.
На столе стояла вторая чашка. Моя. С чаем.
Я села. Взяла чашку. Чай был правда горячий. Он заварил его недавно, может, минут десять назад. Значит, ждал.
Мы сидели молча. Он пил свой чай. Я пила свой.
– Рита, – сказал он.
– Что?
– Я тетрадку эту. В общем. Я там неправильно посчитал.
Он не извинился. Он сказал «неправильно посчитал». Для него это было одно и то же.
Я допила чай. Поставила чашку в раковину. Он тоже встал, тоже поставил. Наши чашки стояли рядом. Одна с синим ободком, другая с отколотой ручкой, которую я подклеила суперклеем два года назад.
Я пошла в коридор. Повесила пальто. Провела рукой по пуговице пиджака. Пуговица держалась. Нитка была белая, чужая, но крепкая. Я улыбнулась. Не ему. Не себе. Просто так. Потому что пуговица держалась, а чай был горячий, и это, если честно, оказалось достаточно.