Рассказ.Глава 4.
Та неделя стояла на исходе июля — самая духота уже спала, но солнце ещё пекло по-настоящему, выжигая траву на межах до жёлтой хрусткости. По ночам выпадала тяжёлая роса, и к утру поля серебрились, будто их припорошило инеем. А днём снова наступал зной — с маревом, с гулом шмелей, с липким потом на спине.
В то утро Наталья осталась дома по хозяйству — перебрала картошку в погребе, заштопала Ромкины штаны, сварила похлёбку.
Антип ушёл рано, не сказал куда — взял косу, буркнул: «На покос». Она не спрашивала. Зачем спрашивать, если всё равно соврёт или пошлёт.
К обеду вспомнила: вчера, наверное, забыла в поле свою косовку — маленькую, с полустёртым лезвием, но удобную, рука привыкла.
Бабка Нюра сказала: «Сходи, пока не стащил кто .
Антип где-то там, скажи ему, чтоб помог донести». Наталья повязала платок, вышла.
Тропинка через луг была знакома до каждой кочки, до каждого камня. С правой стороны тянулся овраг, заросший ивняком и крапивой; слева поле — скошенное наполовину, с островками некошеной травы, с валками, с одинокими стогами. Стога стояли редко — один вдали у леса, другой на бугре, третий, самый старый, у самого оврага, где трава была выше и сочнее. Туда Наталья и направилась — вчера она работала там, коса должна была остаться на межнике, у стога.
Солнце стояло уже высоко, но не в зените — часа три, наверное. Тени от стогов лежали длинные, мягкие, чуть дрожащие от нагретого воздуха. Пахло сеном, полынью и чем-то сладким — дозревающей рожью за лесом. Наталья шла не спеша, прикрывая глаза ладонью от солнца. Вдруг она заметила: у того самого стога, где вчера работала, стоит чья-то телега.
Незнакомая — лёгкая, городского вида, с расписными бортами. Лошадь, привязанная к колесу, жевала овёс из торбы.
«Чья бы? — подумала Наталья. — Не Антипова точно. У нас телега старая, серая».
Она подошла ближе, обходя стог с теневой стороны, чтобы не натыкаться на чужих. Может, приезжие косцы? Может, из города кого привезло? Но никто не шумел, не перекликался. Было тихо — только кузнечики стрекотали да изредка мышь пищала в сене.
И вдруг она услышала.
Звук был глухой, ритмичный.
И ещё — дыхание. Тяжёлое, хриплое, мужское. И сквозь него — женский смешок, приглушённый, довольный, как у кошки, которая наелась сметаны.
Наталья замерла. Ноги перестали слушаться. Сердце сначала ухнуло куда-то вниз, потом забилось где-то в горле, мелкими, частыми толчками. Она знала, что увидит. Она не хотела видеть. Но тело само понесло её вокруг стога — тихо, крадучись, как будто она сама воровала чужое.
Стог был старый, с провалом с южной стороны — там, где летом брали сено для подстилки корове. В этом провале, на взбитой, утоптанной подстилке, лежала Тонька Новикова.
Тонька — молодая вдова, живущая у моста. Ей было лет двадцать пять, не больше, но в деревне её называли «бесстыдница» — за короткие юбки, за смех громкий, за то, что мужики липли к ней, как мухи на мёд. Она не прогоняла, наоборот — зазывала, подмигивала, угощала самогоном. Про неё говорили: «Тонька любому рада, была бы бутылка». Наталья никогда с ней не ссорилась — не было повода. И сейчас она смотрела на неё, и в голове стучала одна мысль: «Это же человек. Как она может?»
Тонька лежала на спине, раскинув ноги в стороны — широко, по-бабьи, без стеснения. Ноги были голые, ляжки белые, жирные, с ямочками на коленях. Юбка задралась выше пояса, кофта расстёгнута, грудь вывалилась наружу — большая. Лицо у Тоньки было красное, потное, рот приоткрыт — она не стонала, а тихо, протяжно выдыхала, и в этом выдохе было торжество.
А сверху — Антип.
Он стоял на коленях со спущенными штанами до колен, рубаха задрана на спину — спина была мокрая, широкая, с капельками пота. Он двигался — резко, тяжело.
Лицо Антипа было повёрнуто в сторону, к стогу, и она видела его профиль — напряжённый, с закушенной губой, с закрытыми глазами. Он не смотрел на Тоньку. Он вообще ни на что не смотрел. Он просто делал своё дело — грубо, привычно, как косил траву или колол дрова.
Наталья смотрела ровно три секунды. Может, пять. Потом её стошнило — прямо в траву, у стога, тихо, судорожно. Она зажала рот рукой, отступила назад, споткнулась о корень, упала на колени. Встала. И побежала.
Она бежала не по тропинке — напрямик, через поле, через валки скошенной травы. Юбка цеплялась за стерню, босая нога наступила на чертополох — но она не чувствовала боли. Она бежала, низко пригнув голову, и перед глазами у неё всё плыло — зелёное, жёлтое, коричневое, с пятнами солнца. В ушах стучало — то ли сердце, то ли те самые звуки, глухие и мокрые.
Она бежала долго — поле кончилось, начался луг, потом овраг, потом перелесок. Там, за перелеском, был ручей — узкий, мелкий, с холодной водой даже в жару.
Наталья добежала до ручья, упала на колени прямо в воду, и её наконец прорвало.
Она плакала не как взрослая женщина — скупо, в подушку, по ночам. Она завыла. Громко, навзрыд, как бабы воют на похоронах, — открыв рот, захлёбываясь слезами, тряся головой. Ручей журчал, не обращая внимания. Вода текла холодная, прозрачная, по дну перекатывались мелкие камешки. Стрекозы сидели на осоке, сложив крылья. В небе плыло белое, толстое облако, похожее на стог — такой же круглый, такой же обманчиво-спокойный.
— За что?! — крикнула Наталья ручью. — За что-о-о?!
Ручей не ответил. Только журчал, и камешки перекатывались.
Она сидела в воде, не замечая, что юбка промокла насквозь, что платок съехал на затылок, что волосы рассыпались по плечам. Она смотрела на свою ладонь — ту самую, которой сегодня утром гладила Антипа по спине, когда он завтракал. А он в это время, может, уже думал о Тоньке? Или нет — он вообще ни о чём не думал. Он просто хотел — и брал. Как всегда.
И самое страшное, самое горькое, что жгло внутри не хуже крапивы — она всё равно его любила. Даже сейчас. Даже после того, как видела его голый зад, его спущенные штаны, его потную спину над чужой бабой. Даже после того, как слышала этот мокрый, гадкий звук. Любила. И ненавидела себя за эту любовь, презирала, топтала, но ничего не могла с собой поделать.
— Дура, — прошептала она. — Дура ты, Наталья. Тряпка. Половая тряпка.
Она била ладонью по воде, и вода взлетала брызгами, и на солнце эти брызги сверкали как слёзы — сотни маленьких слёз, которые никто не видел.
Солнце тем временем перевалило за полдень, и тени стали расти — сначала медленно, потом быстрее. От каждого куста, от каждого дерева потянулись длинные, косые полосы. Тени ложились на ручей, разбивая его на светлые и тёмные полосы. Наталья сидела на корточках в тени ивы, и её собственная тень, сгорбленная, с распущенными волосами, лежала на воде и дрожала от каждого порыва ветра.
Она просидела так, наверное, с час. Может, больше. Когда слёзы кончились, осталась только пустота — ровная, серая, как небо перед дождём. Она умылась из ручья, поправила платок, отжала юбку. Постояла. Посмотрела на себя в воду — лицо красное, глаза опухшие, на щеке — след от травы, прилипшей, когда упала. Сказала себе, глядя в воду:
— Никому не скажешь. Поняла? Ни слова. Ни бабке, ни Ромке, ни Дусе. Молчи. Терпи. Ты умеешь.
Она умела.
Обратно шла не через поле — вдоль оврага, длинной дорогой, чтобы не наткнуться на них. В голове уже не стучало — мысли стали вязкими, тягучими, как дёготь. Она решила: придёт домой, поставит ужин, постирает, ляжет спать. Антип придёт — она сделает вид, что ничего не знает. Он тоже сделает вид. Так они и живут — в этом молчании, в этом обмане, в этой боли, которую никто не называет по имени.
«А что я сделаю? — думала она. — Уйду? Куда? К матери? Нет матери. К подруге? У подруг свои мужья. Ромку заберу? Антип не отдаст, и Ромка без отца вырастет — ещё хуже. Пожалуюсь председателю? Засмеют. Скажут — сама виновата, не углядела. Да и не виноват он ни в чём — по закону. Муж может. Ему всё можно».
Тропинка вывела к деревне. Солнце уже садилось, тени стали совсем длинными, почти черными. За избами дымили печи — ужин готовили. Пахло дымом, картошкой, парным молоком. Мирная, обычная жизнь, в которой никто не знал, что сейчас, у ручья, женщина выплакала своё сердце до дна.
Наталья зашла во двор. Бабка Нюра сидела на крыльце, чистила картошку.
— Долго ты, — сказала она, не поднимая головы. — Косу нашла?
— Нашла, — ответила Наталья.
Косы у неё не было. Она забыла про неё, когда убегала. Но сейчас это было не важно.
Она прошла в избу, легла на кровать, лицом к стене. Ромка заглянул, спросил что-то, но она не ответила — притворилась спящей. Мальчик постоял, потоптался, вышел на улицу.
Антип вернулся поздно, когда уже стемнело. Он был выпивший, но не сильно — так, разгорячённый. Прошлёпал в избу, сел у стола, спросил: «Есть чего?» Наталья молча поставила перед ним тарелку. Он ел, кряхтел, потом лёг, захрапел.
Она лежала рядом, смотрела в потолок. Тени от лампады плясали по образам, по стенам, по его лицу — спокойному, почти детскому во сне. Она протянула руку, коснулась его плеча. Отдернула.
«Если бы я тогда, в стогу, подошла, что бы сделала? — подумала она. — Ударила бы его? Закричала? Или села бы рядом и заплакала?»
Она не знала. Не узнает никогда. Потому что она убежала. Как всегда убегала — от правды, от боли, от себя самой.
Ночью ей приснился стог. Большой, тёмный, пахнущий сеном. И она заходит внутрь, в темноту, и там — ничего. Только тени. Тени, которые дрожат, тянутся к ней, обнимают. И она не боится. Потому что в темноте всё равно, какие у тебя глаза — опухшие от слёз или ясные. В темноте все тени одинаковы.
А наутро она встала, затопила печь, сварила кашу. И ничего не сказала. И Антип ничего не сказал. И так они проживут ещё много дней, недель, лет — пока смерть не разлучит или пока она не сломается окончательно. А пока — молчание. Тени. И любовь, которая давно уже не любовь, а привычка, страх, привязанность, имя которой — Наталья.
****
Август пришёл незаметно, как вор.
Ещё вчера было лето — с шмелями, с маревом, с горячей пылью на дорогах. А сегодня утром Наталья вышла на крыльцо и почувствовала: что-то переменилось. Воздух стал прозрачнее, выше, и в этой прозрачности таилась первая, едва уловимая прохлада.
Тени уже не плавились к полудню, а лежали ровно, густо, с синими, насыщенными краями. По ночам роса выпадала такая обильная, что к утру трава серебрилась, будто её припорошило инеем, и от земли тянуло чем-то влажным, прелым — запахом близкой осени.
Наталья не спала третью ночь.
Она лежала на своей половине кровати, притворяясь, что дышит ровно, а сама смотрела в потолок, на трещину, которая шла от печи к окну, разветвляясь, как молния. Эту трещину она знала с первого дня замужества. Сначала она была тонкой, как волосок. Каждый год расширялась. Теперь в неё можно было просунуть палец. «Так и жизнь моя, — подумала Наталья. — Трещина. С каждым годом шире. А заткнуть нечем».
Рядом храпел Антип. Он пришёл заполночь — от Тоньки, от водки, от той жизни, в которую Наталье входа не было. Упал, не раздеваясь, и засопел.
От него пахло чужим телом, дешёвым одеколоном и ещё чем-то сладким — помадой, что ли. Наталья повернулась на другой бок, натянула одеяло до подбородка. Слёз не было. Только сухая, жгучая боль под ложечкой, будто она проглотила уголёк.
Утром она встала затемно, зажгла лучину, поставила чугунок. Бабка Нюра выбралась из-за печки, села на лавку, закряхтела.
— Чего не спишь? — спросила она, прищурившись.
— Не спится, мамань.
Август, ночи холодные.
— Врёшь, — сказала бабка. — Не в ночах дело. Глаза у тебя красные, как у мыши. Плакала?
— Романы пустые смотрела, — ответила Наталья, не оборачиваясь. — Забыла, что ли, как вы сами в молодости плакали? Я ж знаю.
Бабка Нюра замолчала. Она действительно знала. В молодости её муж, Степан, тоже гулял — с соседкой, с молоденькой, пока бабка не родила троих и не постарела лицом. Тогда Степан угомонился, но не от любви, а от лени. И бабка простила. Всегда прощала. Может, и Наталью учила тому же: «Терпи, не ты первая, не ты последняя. Мужик — он как бык: ему травы много надо. А ты — стог. Стоишь. Ждёшь. Твоя возьмёт, если выстоишь».
Наталья выстояла уже шесть лет. И чувствовала, что силы кончаются.
Ромка проснулся, потянулся, увидел мать у печи и, как обычно, бросился к ней обниматься.
Она обняла его в ответ, прижала к себе — и впервые за несколько дней улыбнулась. По-настоящему. Не той деревянной улыбкой, которой она встречала Антипа, а живой, материнской. Ромка — вот её свет. Ради него она терпит, молчит, живёт. Если бы не он — может, уже утопилась бы в ручье или повесилась на чердаке. Такие мысли приходили по ночам, но она их гнала. Грех. Да и Ромку на кого оставишь?
Антип проснулся поздно, когда каша уже остыла. Он сел к столу, налил в миску, стал есть, громко чавкая. Наталья сидела напротив, шила — зашивала Ромкину рубаху, порванную на рыбалке. Она не смотрела на мужа. Но чувствовала его взгляд — тяжёлый, изучающий, как у быка перед дракой.
— Чего молчишь? — спросил он вдруг.
— А чего говорить? — ответила она, не поднимая глаз.
— Третьи сутки слова от тебя не добьёшься.
Обиделась на что?
Она подняла голову и посмотрела ему в глаза. В её взгляде не было ни гнева, ни вызова — только глубокая, бездонная усталость. И, может быть, немного жалости. К нему. К себе.
— Ни на что я не обиделась, Антип. Всё как всегда.
Он отвёл глаза. Встал из-за стола, взял картуз, вышел. Даже не сказал куда. Хлопнул дверью, и половица в сенях жалобно скрипнула.
Бабка Нюра, сидевшая в углу с вязанием, вздохнула.
— Зря ты с ним так, — сказала она. — Он мужик горячий. Не ровён час, снова руку поднимет.
— Пусть, — ответила Наталья тихо.
— Что «пусть»? Опомнись, Наталья! У тебя сын. Калечить себя — не дело.
— А что делать, бабань? Скажите — что? — голос Натальи дрогнул, и она замолчала, закусив губу.
Бабка не ответила. Она знала, что делать — терпеть. Потому что другого ремесла у деревенских баб не было. Терпеть, стирать, рожать, молчать. Молиться, если веришь. А если не веришь — просто смотреть в стену и ждать, когда кончится день. И ночь. И жизнь.
Наталья вышла во двор. Солнце уже поднялось, но грело не по-июльски — мягко, по-августовски, с обещанием скорой прохлады. На заборе сидел петух, дремал, прикрыв глаза. Куры копошились в золе. Всё было как всегда. И ничего не было как всегда.
Она пошла в огород — полоть морковку. Трава ещё блестела от росы, и, когда она ступала босыми ногами по мокрой земле, ногам было холодно и приятно. Она думала: «А что, если бы я тогда, в стогу, не убежала? Если бы подошла, встала перед ними и сказала: «Антип, иди домой. Ужин готов»? Что бы он сделал? Ударил бы меня при Тоньке? Или Тонька бы засмеялась? Или он встал бы, застегнул штаны, и пошёл за мной, как побитый пёс?»
Она не знала. И уже не узнает.
В полдень, когда тени исчезли, пришла Глашка — молодая соседка, та, что с мужем в армии. Она принесла яиц в обмен на молоко. Увидела Наталью на грядках, подошла, присела рядом.
— Наталья, ты чего такая? — спросила она, заглядывая в лицо. — Бледная, губы синие. Не заболела?
— Здорова, — отрезала Наталья.
— Я про Антипа слышала, — шепнула Глашка, оглядываясь. — Мне Дуся сказала. Он опять к Тоньке ходит. Ты бы приструнила его, Наталья. Ты же жена.
— А как его приструнишь? — спросила Наталья горько. — Кнутом? Он мне самогон не прощает, а уж баб...
Глашка вздохнула, помолчала, потом сказала:
— А моя мать говорила: если мужа ревнуешь, надо заговор читать. На закате, на восток лицом, три раза прочитать, и отсохнет у него к другой.
— Глупости, — сказала Наталья.
— Может, и глупости. А вдруг?
Наталья ничего не ответила. Но в тот вечер, когда солнце село за лес и тени вытянулись до оврага, она вышла на крыльцо, повернулась на восток и прошептала что-то — не молитву, не заговор, а просто слова, которые сама придумала: «Пусть будет так, как надо. Пусть будет хорошо Ромке. А я уж как-нибудь». Потом перекрестилась — по привычке, без веры. И пошла в избу.
Антип не ночевал дома. Она не ждала. Легла одна, обняла подушку и смотрела в окно на звёзды. Они были крупными, августовскими, холодными. Ей казалось, что с неба на неё смотрят тысячи чужих глаз, равнодушных и далёких. И ни один из них не спросит: «Как ты, Наталья? Что с тобой?» Ни один.
Наутро Антип вернулся — трезвый, злой, с синяком под глазом (видно, подрался вчера с кем-то). Наталке — ни слова. Прошёл в избу, лёг, отвернулся к стене. И так лежал до обеда.
Наталья не заговаривала. Она делала своё дело — стирала, кормила кур, возилась с Ромкой. Мальчик чувствовал, что в доме что-то не так, жался к матери, но не спрашивал. Он уже научился не задавать лишних вопросов. Это умение приходило к детям в таких домах рано — иногда раньше, чем умение ходить.
К вечеру Антип встал, надел сапоги, подошёл к Наталье. Она сидела за столом, чистила картошку. Он положил руку ей на плечо — тяжело, неловко.
— Наталья, — сказал он. Голос его был глухим, виноватым, но не просящим.
— Что? — она не подняла глаз.
— Не гляди ты на меня так. Будто я зверь какой.
— Ты и есть зверь, — сказала она спокойно.
Он отдёрнул руку, будто обжёгся. Хотел что-то сказать, но только махнул рукой и вышел. Хлопнул дверью так, что со стены упал рушник.
Бабка Нюра, сидевшая в углу, вздохнула и покачала головой.
— Эх, горе луковое, — сказала она. — Оба вы — горе. Он бьёт, ты терпишь. Он гуляет, ты молчишь. Он руку протянуть боится, потому что совестно ему, а ты — нос воротишь, потому что гордая. Не жди добра, Наталья.
— Я не жду, — ответила Наталья. — Я уже ничего не жду.
И это было правдой. Самая страшная правда в жизни женщины — когда внутри гаснет надежда. Не на любовь, не на счастье, даже не на покой. Надежда на то, что когда-нибудь станет легче. У Натальи эта надежда догорала, как лучина в конце долгой ночи — с красным угольком, с сизым дымком, и вот-вот погаснет навсегда.
Она вышла на крыльцо в сумерки. Тени лежали длинные, почти чёрные. Где-то вдалеке, за лесом, громыхала гроза — далёкая, августовская, последняя. И молнии вспыхивали на горизонте, как сигнальные огни с того света. Наталья смотрела на них и думала: «Вот так и моя жизнь — всё далеко, всё мимо, только гром слышу, а дождя нет».
Она постояла, поёжилась от холода, вернулась в избу. Ромка уже спал. Антип не приходил. Бабка Нюра вязала при свете лучины, и тени от её рук плясали по стене, как чёрные пауки.
— Ложись, Наталья, — сказала бабка. — Завтра покос. Силы нужны.
— Нет у меня силы, мамань .
— Есть. У баб всегда есть. Мы из слёзных рек пьём, из горячей земли силу берём. Ложись.
Наталья легла, укрылась с головой. Сквозь тонкое одеяло она видела, как тени мечутся по избе — от лучины, от бабкиных спиц, от её собственной судьбы. Тени лгали, тени путали, тени прятали правду. Но правда была внутри — горькая, как полынь, и живучая, как крапива у плетня.
«Господи, — прошептала она в подушку, — дай мне сил дожить до утра. А утро как-нибудь само».
И уснула. Без снов. Без надежды. Просто провалилась в темноту, как в колодец, где вода холодная и дна не видно.
А за окном всё гремела гроза, но дождь так и не пошёл. Только небо полыхнуло три раза, и где-то далеко упала сухая молния — в лес, наверное, подожгла старую сосну. Но никто в деревне не заметил. Все спали.
Кроме Тоньки Новиковой — та ещё не ложилась. Она сидела на крыльце, курила папиросу и смотрела на зарницы. И думала о своём. Может, о том, что Антип — мужик хороший, но женатый. А может, о том, что Наталья — дура, что терпит. А может, просто о том, что кончится лето, наступят холода, и никто уже не придёт к ней в стог — ни Антип, ни другой. И останется она одна, с кошкой да с самогоном.
Тени между ними сгущались. И никто не знал, что принесёт завтрашний день.
Продолжение следует.
Глава 5