Рассказ.Глава 5.
Следующие дни тянулись как резина — серые, липкие, без просвета.
Август набрал силу: по ночам уже пахло осенью — прелыми листьями, туманом, холодной росой, а днём солнце ещё пекло, но как-то нехотя, будто через силу. Тени стали длиннее, гуще, и к полудню они уже не исчезали вовсе, а только сжимались до маленьких чёрных лужиц под ногами. В поле пахло сеном, увядающими цветами и горькой полынью — запахом, который въедался в одежду, в волосы, в самую душу.
Наталья работала, как заведённая. Вставала затемно, ложилась за полночь. Косила, полола, таскала воду, стирала, готовила, штопала. Движения её стали быстрыми, лицо — каменным. Бабка Нюра смотрела на неё и вздыхала, но ничего не говорила. Ромка жался к матери, чувствуя, что в доме поселилась беда, но не понимая, какая.
Антип почти не ночевал дома. Приходил под утро, трезвый или пьяный, падал на кровать, утром уходил — не пил, не ел, не смотрел на Наталью. Она не спрашивала, где был. Не плакала. Только однажды, когда он ушёл, она долго стояла у окна, глядя ему вслед, и губы её шевелились без звука. Свекровь подошла, взяла её за руку.
— Отпусти, Наталья. Не держи ты его в себе. Отпусти — легче будет.
— Не могу, — прошептала Наталья. — Прирос он ко мне. Как репей.
— Репей отдирают с мясом, — сказала свекровь жёстко. — А ты всё терпишь.
Наталья ничего не ответила.
В тот день бригадир Петрович собрал всех на дожимку — докашивать остатки травы на дальнем поле, у самого леса. Наталья вышла затемно, захватила свою косу, флягу с водой, краюху хлеба. Платок повязала низко — не от солнца, от людей. Ей не хотелось, чтобы кто-то видел её лицо — бледное, с синими кругами под глазами, с припухшими веками.
В поле народу было немного — бабы Дуся, Настя, Глашка, мужики Петрович и старый Егор. Антипа не было. И Тоньки не было. Наталья вздохнула свободнее и принялась за работу. Коса звенела, трава ложилась ровными валками. Постепенно она отошла от всех, к самому лесу, где трава была сочнее и выше.
Она уже выкосила добрую полосу, когда услышала за спиной шаги. Шаги были лёгкие, нахальные, с характерным цоканьем — кто-то шёл в новых сапогах. Наталья не обернулась. Но сердце её ёкнуло — она узнала походку.
— Здорово, Натаха, — раздался голос — сладкий, приторный, как прошлогоднее варенье.
Тонька Новикова.
Наталья медленно выпрямилась, оперлась на косовище. Тонька стояла в двух шагах, подбоченившись, и улыбалась.
На ней была новая кофта — сиреневая, в обтяжку, хотя по всем деревенским обычаям бабам в поле полагалось одеваться поскромнее. Юбка — короткая, выше щиколоток, яркая, с розанами. Волосы распущены — не прячутся под платок, как у всех, а струятся по плечам, крашеные, рыжие. Лицо у Тоньки было свежее, румяное, глаза наглые, чуть раскосые. Она выглядела так, будто только что с праздника, а не в поле на покос.
— Чего тебе? — спросила Наталья глухо.
— А ничё, — Тонька пожала плечом, и кофта сползла с одного плеча, открывая белую, ухоженную ключицу. — Прохожу мимо. Косу себе искала. А тебя вижу — думаю, дай, думаю, скажу словечко.
— Не надо мне твоих слов, — сказала Наталья, разворачиваясь. — Иди своей дорогой.
— Антипа ждёшь? — спросила Тонька громко, в спину. — Не дождёшься. Он сегодня ко мне обещал. С самого утра.
Наталья замерла. Спина её напряглась, пальцы вцепились в черенок косы. Она не повернулась.
— Врёшь, — сказала она тихо.
— Хочешь — проверь, — засмеялась Тонька. — Вон, в логу, у меня телега. Бочок мёду привёз. Подарок. А тебе он что приносил? Гнилую картошку с погреба?
Наталья повернулась. Глаза её были сухими, но в них горело что-то — не гнев, нет, скорее отчаяние, загнанное вглубь, как волк в клетке.
— Тонька, уйди, — сказала она. — Не позорься.
— Это я-то позорюсь? — Тонька шагнула ближе, и теперь от неё пахло духами — дешёвыми, сладкими, приторными, как мёд с рынка. — А кто мужнюю рубаху стирает, а воротник в помаде чужой? Ты, Натаха, позоришься.
И молчишь. Как рыба. А надо было бы Антипу пригрозить — уйду, мол, с Ромкой. А ты не уйдёшь. Потому что знаешь — некуда тебе идти. И не нужна ты ему.
— Нужна, — выдохнула Наталья. — Я жена.
— Жена, — усмехнулась Тонька. — А я — любовница. И знаешь, кого он больше любит?
Догадайся с трёх раз.
Тонька подошла вплотную. Её лицо — наглое, красивое, с яркими губами — оказалось в вершке от Натальиного. И она зашептала, почти ласково, как шепчут подружки на ухо:
— Нужна была бы ты ему, Натаха, он бы не уходил к чужой бабе. Поняла? А ты пустая. Неинтересная. Скучная. Затюканная. Вон, платок вечно на глаза сползает, юбка в репьях, синяки под глазами.
Кого ты такой затронешь ? Антипу подавай живую, яркую, чтобы кровь играла. А у тебя кровь — вода. Холодная, мутная.
Наталья молчала. Губы её побелели.
— Любит он меня, Натаха, — продолжала Тонька, и голос её стал звонче, увереннее. — Любит. А не тебя. Ты у него — так, обуза. Ромку родила — и хватит. А я ему и ночью, и днём. Я его таким делам научила, какие ты и не знаешь. Он ко мне бежит, как конь на водопой. А к тебе — только ночевать.
И то не всегда.
Тонька сделала шаг назад и громко, на всё поле, рассмеялась. Смех её был злым, колючим, как крапива. Он разлетелся над скошенной травой, над валками, над редкими кустами ракитника. Где-то вдалеке бабы подняли головы, но ничего не сказали — не расслышали.
— Пустая ты, Наталья, — сказала Тонька уже громко, почти криком. — Пустая и ненужная. Запомни это. И не стой на моей дороге, если не хочешь, чтобы я тебя совсем раздавила.
Она развернулась — юбка взметнулась, обнажив белые икры, — и пошла прочь, к лесу, к своему логу, к Антипу, который ждал её там, в тени, в телеге, в стогу. Шла она медленно, вразвалочку, и в каждом её движении было торжество победительницы.
Наталья стояла как замороженная.
Косовище выпало из рук и упало в траву. Она не заметила. Руки повисли плетьми, губы пересохли, в глазах — ни слёз, ни гнева, только огромная, бездонная пустота. Тонькины слова впивались в неё, как осы, — «пустая», «неинтересная», «ненужная». Они жужжали в ушах, повторялись эхом, въедались в память.
Солнце стояло высоко — уже за полдень. Тени сжались до крошечных пятен под ногами, но вокруг Натальи тени не было. Она сама стала тенью — бесформенной, молчаливой, почти неживой.
Она стояла, глядя в землю. В голове медленно ворочались мысли, тяжёлые, как камни: «Может, она права? Может, я действительно пустая? Ни красоты, ни ума, ни голоса. Ничего. Только руки в мозолях да спина гнутая. Что я ему дала? Что я вообще могу дать? Ромку — и всё. А ей он носит мёд, духи, сапоги новые...»
Она вспомнила, как Антип вчера утром, уходя, бросил на лавку мелочь — «на хлеб». А себе оставил крупную купюру — видно, для подарка. Для Тоньки. И Наталья промолчала. Как всегда.
— Наталья! — крикнула издалека Дуся Кривая. — Ты чего встала? Коси, не то к вечеру не управимся!
Наталья не ответила. Она медленно, как старуха, нагнулась, подняла косу, провела ладонью по лезвию — лезвие было острое, блестело на солнце. Одна секунда — и можно было полоснуть по вене. Она подумала об этом — спокойно, без страха. Даже с каким-то облегчением. Кончится всё. Не надо будет ни терпеть, ни смотреть, ни слушать.
Но тут же представила Ромку. Как он придёт с улицы, увидит её — на земле, в крови — и закричит. На всю жизнь останется с этим криком. Нельзя. Не имела права.
Она выпрямилась, поправила платок. Трясущимися руками завязала узел на затылке. Поплевала на ладони, взялась за косовище.
Взмах — шаг. Взмах — шаг.
Трава ложилась под косой ровными рядами. Наталья косила и не чувствовала земли под ногами. Она превратилась в машину — деревянную, железную, без сердца. Только руки двигались, только ноги шагали, только спина гнулась.
«Пустая, — думала она в такт ударам косы. — Ненужная. Неинтересная».
Но в груди, там, где должно было быть сердце, вдруг что-то шевельнулось. Не боль — нет, боль притупилась, — а что-то другое, чёрное, твёрдое, как камень. Это было упрямство. Женское, глупое, бессмысленное упрямство, которое говорило: «Не бывать тому, чтобы я сдалась. Пусть бьёт, пусть гуляет, пусть смеётся в лицо — а я буду стоять. Я — жена. Я — мать. Я — Наталья. Меня не вытравить из этого дома, из этой жизни, из этой шкуры. Я тут — навечно. Как крапива у плетня».
И в этом упрямстве было что-то от сумасшествия, что-то от той тёмной, иррациональной силы, которая заставляла баб в старину выть по мужьям на могилах, ждать с войны по десять лет, любить до последнего вздоха. Не разум — звериное, древнее, земляное.
К вечеру, когда солнце село и тени вытянулись до самого леса, Наталья вернулась домой. Она вошла в избу, молча села к столу. Ромка подбежал к ней, обнял. Она погладила его по голове — машинально, как робот. Бабка Нюра глянула в лицо и поняла: что-то случилось. Но не спросила. Наталья сама сказала — не сразу, через час, когда Ромка заснул.
— Мамань, — спросила она. — Я пустая?
— Кто сказал-то? — бабка насторожилась.
— Тонька. Сегодня в поле.
— Ах она стерва, — прошипела бабка и даже привстала с лавки. — Да что она понимает, паскуда? Сама пустая, как колода. Без мужа, без детей, без стыда.
А ты — мать. Ты кормилица. Ты — дом. Без тебя этот дом развалится. Антип сдохнет без тебя, потому что Тонька ему даже щей сварить не умеет.
Так что не смей даже думать!
Наталья кивнула, но не успокоилась. Она легла на кровать, повернулась к стене и долго смотрела на трещину, которая тянулась от печи к окну. Трещина стала шире. Как и жизнь.
А за стеной, в темноте, кто-то смеялся — наверное, Тонька. Или ей показалось.
кажется хрупкой, как тень на воде.
****
После той встречи в поле Наталья просыпалась каждое утро с одним и тем же чувством: внутри неё выжжено. Не больно — пусто. Как в печи, где прогорели все дрова, осталась только серая зола да холодный кирпич.
Август догорал медленно, нехотя. Ночи стали холодными, по утрам над лугом стелился густой туман, молочный, вязкий, в котором тонули и деревья, и избы, и даже собачий лай. Тени теперь не исчезали даже в полдень — они лежали серыми, размытыми пятнами, будто небо, уставшее от солнца, натянуло на себя влажную марлю. Пахло прелыми листьями, дымом и чем-то горьким — увяданием.
Наталья работала молча и ровно, как лошадь на мельничном кругу. Она косила, полола, носила воду, стирала, готовила, штопала. Лицо её стало прозрачным, глаза запали, скулы обострились. Бабка Нюра смотрела на неё и всё чаще вздыхала, но слов не находила. Антип почти не появлялся — ночевал у Тоньки, приходил только за чистой рубахой. Наталья стирала и его рубахи тоже — молча, без слёз, без упрёков. Она делала это так же механически, как чистила картошку или доила козу.
Однажды, в конце недели, она пошла на речку — полоскать бельё. Река обмелела, вода стала холодной, прозрачной, с жёлтыми листьями на поверхности. Наталья разложила мокрые рубахи на камнях, сама села на корточки у самой воды и долго смотрела на своё отражение.
Из реки на неё глядела чужая женщина. Бледная, с синими тенями под глазами, с тусклыми волосами, выбившимися из-под платка. Губы тонкие, сжатые в нитку. Ни кровинки. Наталья провела ладонью по щеке — кожа была холодной и шершавой, как осенний лист.
«Пустая, — сказала она своему отражению. — Ненужная. Неинтересная».
Отражение кивнуло. Или ей показалось.
Она сидела так долго, пока не замёрзли ноги. Потом встала, собрала бельё, пошла домой. По дороге встретила Глашку — та бежала с коромыслом за водой.
— Наталья, ты чего такая? — спросила Глашка, останавливаясь. — Ты на себя не похожа. Случилось что?
— Всё как всегда, — ответила Наталья. — Жизнь идёт.
— А по лицу видно, что не идёт, а ползёт. Ты бы к фельдшеру сходила, может, травы какие попила?
— От трав толку нет, — сказала Наталья и пошла дальше.
Глашка постояла, покачала головой, но догонять не стала.
В тот вечер Антип пришёл домой трезвым. Впервые за долгое время. Он сел за стол, положил перед собой руки — крупные, в мозолях, с обломанными ногтями. Наталья подала ужин — щи с крапивой, картошку, квас. Он ел молча, не глядя на неё. Потом отодвинул тарелку и сказал:
— Сядь.
Она села напротив, сложила руки на коленях. Не поднимала глаз.
— Чего ты на меня не глядишь? — спросил он. Голос его был глухим, не злым — уставшим.
— Гляжу, — ответила Наталья, поднимая глаза. И посмотрела прямо на него. В её взгляде не было ни любви, ни ненависти — только глубокая, как колодец, тишина.
Антип отвернулся первым. Он достал кисет, свернул цигарку, закурил. Дым поплыл к потолку, смешиваясь с тенями от лучины.
— Тонька говорила, — начал он, — что ты на неё в поле накинулась. Что обзывала её.
— Врёт, — сказала Наталья.
— Я знаю, что врёт, — Антип выпустил дым. — Но ты бы ей не перечила. Она баба злая, язык у неё как бритва.
— А ты что, защищаешь меня от неё? — спросила Наталья, и в голосе её впервые за долгое время проскользнула горечь.
Антип промолчал.
Она встала, убрала посуду, вытерла стол. Потом подошла к печи, поправила угли. Спиной чувствовала его взгляд.
— Ты меня любишь? — спросила она, не оборачиваясь.
— Бабы глупости говорят, — ответил он. — При чём тут любовь?
— А что тут? — она повернулась. — Живём вместе, сына растим, спишь со мной иногда. Это что, не любовь?
— Не знаю, — сказал Антип и встал. — Спать ложись. Завтра рано вставать.
Он лёг, отвернулся к стене и через минуту захрапел — притворно или всерьёз, Наталья не разобрала. Она постояла, глядя на его широкую спину, на тёмные волосы на затылке, на грязный ворот рубахи. Сердце её вдруг сжалось — от жалости, от боли, от той странной, нелепой привязанности, которую она называла любовью.
Она подошла, поправила на нём одеяло — осторожно, чтобы не разбудить. Потом легла рядом, но не прижалась, а легла на самый край, спиной к нему, и долго смотрела в темноту.
«Пустая, — снова прошептала она. — А если пустая, то и не жалко».
Утром, когда она подавала завтрак, Ромка вдруг спросил:
— Мам, а почему ты больше не смеёшься?
Она замерла с ложкой в руке.
— С чего ты взял?
— Раньше ты смеялась, когда я тебе что-то смешное рассказывал. А теперь нет. Ты улыбаешься, а смеха нет.
Наталья присела перед ним на корточки, взяла его за плечи.
— Просто устаю, сынок. Лето, работа большая. А осенью отдохну.
— Ты всегда так говоришь, — нахмурился Ромка. — А осенью опять будешь уставать.
Она не нашлась, что ответить. Только поцеловала его в лоб, прямо на веснушки, и пошла на улицу — доить козу.
В тот же день, после обеда, она пошла в поле за васильками — Ромка просил на гербарий. Шла одна, не спеша, по краю скошенного поля, где трава была низкой, а васильки ещё кое-где синели, как осколки неба. Тени от редких облаков бежали по земле, догоняя друг друга, и Наталья смотрела на них и думала: «Вот так и моя жизнь — тени бегут, а я стою».
Она набрала букет, села на пригорок, на старый пень, оставшийся от спиленной берёзы. Солнце пригревало — уже не по-летнему, но ещё ласково. Она закрыла глаза и вдруг услышала шаги — лёгкие, нахальные. Сердце ухнуло.
— Опять ты, — сказала она, не открывая глаз.
— А я к тебе, Натаха, — раздался голос Тоньки. — Поговорить.
— Не о чем нам говорить.
— Есть о чём. — Тонька подошла и села рядом — на траву, подвернув под себя ноги. На ней была новая кофта — голубая, с кружевами, и пахло от неё духами и чем-то пряным. — Ты, я смотрю, сдавать начала. Совсем плохая стала. Антип говорит, что ты как привидение — ходишь, молчишь, не смотришь на него.
— А тебе что за дело? — Наталья открыла глаза и повернулась к Тоньке. Та улыбалась — не зло, а как-то любопытно, изучающе.
— Да так. Интересно мне. Ты себя видела в зеркало? Жёлтая вся, худая, глаза как у совы. Неужели не жалко себя?
— Не твоя забота.
— А я тебе завидую, — вдруг сказала Тонька, и в голосе её прозвучало что-то непривычное — почти искреннее. — Терпишь — и не ломаешься. А я бы на твоём месте давно либо удавилась, либо его прирезала. А ты живёшь. И сына растишь. И хозяйство ведёшь. Как ты это делаешь?
Наталья удивилась. Она ждала насмешек, скандала — а тут почти разговор.
— А что делать? — ответила она тихо. — Ромка маленький. Кому он нужен, кроме меня?
— А мне никто не нужен, — сказала Тонька, и на мгновение её наглая маска сползла, открыв усталое, даже печальное лицо. — Я себе нужна. И Антипу, пока я молодая и красивая. А состарюсь — и он к другой уйдёт. Я не дура, понимаю.
— Зачем же ты тогда с ним?
— А радость? — Тонька усмехнулась. — Люблю я его, что ли? Нет. Просто весело. Он сильный, горячий, подарки носит. А ты сиди и кисни. — Она встала, отряхнула юбку. — Ладно, бывай, Натаха. Не обижайся на слова. Я злая, но не глупая. А ты — хорошая. Слишком хорошая. От этого и страдаешь.
Она развернулась и ушла — быстро, легко, оставив после себя запах духов и недоумение.
Наталья сидела на пне и не понимала: что это было? Издевательство? Жестокость? Или странная, бабья жалость, которую стыдно показать иначе, чем ударом? Она не знала. Только сидела и смотрела, как тени от облаков бегут по полю — длинные, рваные, как старая мечта.
Домой она вернулась поздно. Ромка уже спал. Бабка Нюра вязала при лучине.
— Наталья, — сказала бабка, откладывая спицы. — Послушай меня, старую. Забудь ты про Тоньку. Забудь про Антипа, про любови эти. Живи для себя и для Ромки. Мужик — он ветер. Сегодня дует, завтра нет. А ты — дом. Ты — земля. Землю ветер не сдвинет.
— Земля терпит, — сказала Наталья. — А потом её распахивают и засевают.
— Ну и пусть, — ответила бабка. — Зато урожай свой даёт. А ветер — он пустой. Шум и ничего больше.
Наталья подошла к окну, прижалась лбом к холодному стеклу. За окном темнело, тени сливались с ночью, и только звезды горели ровно, вечно, равнодушно.
«Я не пустая, — подумала она вдруг. — Во мне — Ромка. Во мне — память о матери. Во мне — эта земля, это небо, этот дом. Пусть он меня не любит. Пусть бьёт. Пусть Тонька смеётся. Я — есть. И никто не сделает меня пустой, пока я сама этого не захочу».
Она отошла от окна, разулась, легла на свою половину кровати. Антипа не было — снова у Тоньки. Но сегодня она не ждала. Не надеялась. Просто лежала и слушала, как дышит во сне Ромка.
А за окном падала звезда — одна, яркая, быстрая. Наталья загадала желание. Не про любовь, не про счастье — про силы. Просто про силы дожить до завтра. И заснула с этим желанием, как с молитвой.
Тени сгустились до черноты, но где-то в этой черноте уже теплился первый, едва заметный свет — не рассвета, нет, до рассвета было далеко. Но хотя бы не полная тьма.
Продолжение следует.
Глава 6