Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ТЕНИ ИСЧЕЗАЮТ В ПОЛДЕНЬ...

Рассказ.Глава 3.
Никто не знал.
Ни бабка Нюра, ни Ромка, ни даже сам Антип — хотя он спал с ней в одной избе, хотя по ночам его тяжелая рука иногда падала на её живот, и она, затаив дыхание, молилась, чтобы он не почувствовал круглого, тугого, что росло там, под рёбрами. Не почувствовал. Потому что не хотел чувствовать. Потому что ему не было до неё дела.
Наталья узнала о беременности в конце

Рассказ.Глава 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс
Взято из открытых источников интернета Яндекс

Никто не знал.

Ни бабка Нюра, ни Ромка, ни даже сам Антип — хотя он спал с ней в одной избе, хотя по ночам его тяжелая рука иногда падала на её живот, и она, затаив дыхание, молилась, чтобы он не почувствовал круглого, тугого, что росло там, под рёбрами. Не почувствовал. Потому что не хотел чувствовать. Потому что ему не было до неё дела.

Наталья узнала о беременности в конце апреля, когда черёмуха стояла в белом угаре, а по ночам ещё били заморозки. Она тогда подумала: «Значит, в ту субботу, когда он пришёл трезвый и ласковый — помнишь, Наталья? Он же бывает ласковым иногда.

Раз в полгода. Забудешь? — вот тогда и случилось». Она не обрадовалась. Не испугалась. Просто приняла как данность — ещё одна жизнь внутри неё, ещё одна ниточка, привязывающая её к этому дому, к этой избе, к этому мужчине.

Она не сказала ни слова. Зачем? Антип не обрадуется. Ребёнок — это лишний рот, лишний крик, лишняя забота. А он и с одним-то Ромкой не знал, что делать. Наталья не ждала от него помощи, не ждала нежности. Она просто сделала своё дело — затянула потуже пояс, надела старую материну кофту, которая скрывала округлившийся живот, и продолжила жить. Косить. Полоть. Носить воду. Терпеть.

Иногда, по ночам, когда Антип храпел на своей кровати, а Ромка сопел на лавке, Наталья клала руку на живот и чувствовала, как там, глубоко, кто-то шевелится. Тихо. Осторожно. Как будто тоже боялся выдать себя. Она не улыбалась. Не шептала ласковых слов. Просто лежала и думала: «Ещё один. Ещё один Антипов ребёнок. Может, дочка. Может, смирная будет, как я. Может, счастливее». Она не молилась, не просила — разучилась. Только чувствовала эту тёплую, живую тяжесть внутри и знала: это её. Только её. Никто этот ребёнок не нужен, кроме неё.

Тот день начался обычно.

Солнце взошло багровым шаром, обещая жару. К восьми утра туман над лугом рассеялся, и поле Лысая Грива открылось целиком — жёлто-зелёное, с коричневыми проплешинами прошлогодней стерни. Наталья вышла на покос рано, как всегда. Платок завязала узлом на затылке, открывая шею — вчера Антип опять оставил синяк, жёлто-фиолетовый, расплывшийся от ключицы до уха. Пусть видят. Ей уже было всё равно.

Она взяла косу — тяжёлую, мужскую, с рукояткой, натёртой до блеска её ладонями. Взмах — шаг.

Трава ложилась ровными рядами. Пахло полынью, мятой, чем-то горьким и сладким одновременно. Где-то вдали, у леса, работали другие бабы — их голоса доносились обрывками, как по радио с помехами. Наталья выбрала дальнюю делянку, подальше от всех. Ей не хотелось, чтобы кто-то видел, как она останавливается каждые пять минут, держась за поясницу. Как тяжело дышит. Как иногда замирает, прижимая ладонь к животу.

Внутри уже с утра ныла глухая, тянущая боль. Не острая — тупая, как зуб, который болит не переставая, но терпимо. Она списала её на усталость, на то, что всю ночь не спала — Антип пришёл под утро, требовал ужина, потом долго ворочался, матерился спросонья. Она вставала два раза — давала ему воды, поправляла одеяло, которое он скинул на пол. Он даже не поблагодарил.

Не заметил.

К одиннадцати часам солнце поднялось высоко. Тени съёжились, поджались под кусты, под пни, под редкие деревья на меже. Наталья оставила косу на межнике, пошла к стогу — старому, прошлогоднему, что стоял на краю поля, прикрытый сверху свежим сеном.

Стог был метра два высотой, с округлой вершиной, похожей на шляпу. Залезть в него можно было с южной стороны, где сено обвалилось, образовав что-то вроде пещеры.

Она залезла внутрь, привалилась спиной к плотно утрамбованной стене. Внутри стога было сумрачно, прохладно, пахло сухой пылью, мышами и чем-то сладковатым — может, засушенными цветами, которые попали в сено ещё в прошлом году. Наталья сняла платок, вытерла лицо.

Достала из кармана краюху хлеба, отломила маленький кусочек — больше не лезло. Жевать не хотелось. Тошнило.

И вдруг её скрутило.

Боль пришла не как предупреждение, не как намёк — она обрушилась сразу, горячей волной от поясницы к низу живота. Наталья вскрикнула — тихо, придушенно, потому что кто-то мог услышать. Схватилась за живот, сжалась в комок. Живот был каменным, твёрдым, и там, глубоко, что-то рвалось, отслаивалось, уходило.

— Нет, — прошептала она. — Не надо. Погоди. Не сейчас.

Но тело не слушалось. Оно знало своё дело. Внизу, по ногам, потекла тёплая, липкая влага. Наталья опустила руку — пальцы стали красными. Кровь.

Она не закричала.

Не заплакала даже. Она просто замерла, прижав ладони к животу, будто пыталась удержать, зажать, не выпустить. Но выпускало само — из неё, из её измученного, избитого, уставшего тела. Того самого тела, которое Антип месил кулаками каждую неделю. Того самого, которое таскало мешки, косило траву, вставало затемно, ложилось за полночь. Оно сдалось. Просто сдалось — и всё.

Схватки накатывали одна за другой — короткие, острые. Наталья закусила губу. Она не звала на помощь. Даже если бы кто-то услышал и прибежал — что бы они сделали? Фельдшера в деревне нет, до больницы тридцать километров. И потом — стыд. Срам. Как объяснить, почему она, беременная на четвёртом месяце, таскала наравне со всеми косу?

Почему не сказала? Почему не побереглась? Она и сама не знала ответа. Просто так было надо. Так она жила — молча, терпя, не жалуясь.

Всё кончилось быстро. Через полчаса — а может, через час, она потеряла счёт времени — боль ушла. Не вся, но острая её часть схлынула, оставив после себя тупое, ноющее ощущение пустоты. Наталья знала, что там, в сене, между сухими стеблями, лежит маленький комочек — ещё не человек, но уже её.

Тот, кого она носила четыре месяца. Тот, кто шевелился по ночам. Тот, кто даже не успел получить имени.

Она не стала смотреть. Не стала хоронить. Не стала ничего делать. Она сидела, прислонившись к стогу, закрыв глаза, и смотрела в темноту. Мысли были вязкими, медленными, как смола.

«Я не уберегла. Не смогла. А он даже не узнает. Никогда».

Она не плакала. Слёзы кончились ещё три года назад, когда Антип впервые ударил её при Ромке, а она потом вытирала кровь с разбитой губы и думала: «Вот теперь всё. Теперь уйду». Но не ушла. Потому что некуда. Потому что привязана. Потому что, если честно, любила его до сих пор — этой чёрной , жгучей любовью, похожей на болезнь. Любила, когда он приходил трезвым и приносил ей с поля ромашки. Любила, когда он случайно, во сне, обнимал её и прижимал к себе. Любила даже тогда, когда он бил — потому что после побоев он становился тихим, виноватым, и сидел на крыльце, опустив голову, и молчал, как побитый пёс. И ей хотелось подойти, погладить его по голове, сказать: «Всё хорошо. Я тебя прощаю».

Сумасшествие? Может быть. Но Наталья не знала другой любви. Не умела по-другому.

Она вытерлась подолом, замотала юбку потуже — на тёмной домотканой ткани кровь была почти не видна. Поправила платок. Вылезла из стога на свет.

Солнце стояло в зените. Тени исчезли совсем — даже от стога не осталось и намёка на темноту. Всё поле было залито ровным, белым, беспощадным светом. Наталья сощурилась, постояла, привыкая. Потом пошла к косе.

Она взяла её в руки — привычно, как берут младенца. Поплевала на ладони, растёрла. Размахнулась.

Взмах — шаг.

Вжик- Вжик.

Трава ложилась под косой. Шмели гудели. Где-то вдали бабы перекликались, смеялись. Мир жил своей жизнью, не зная, что только что, в старом стогу, умерла одна маленькая жизнь. Ещё одна. В череде других.

****

К вечеру, когда солнце начало клониться к лесу и тени снова вытянулись, Наталья вернулась домой. Она шла медленно, прихрамывая — низ живота ныл, но это была уже привычная, знакомая боль.

Бабка Нюра встретила её у калитки, глянула на лицо, на потёкшую юбку, но ничего не сказала. Только вздохнула — тем особенным, женским вздохом, который означает «всё знаю, но спросить не смею».

— Ужин на столе, — сказала она. — Ешь и ложись.

Наталья кивнула. Зашла в избу. Ромка сидел за столом, писал палочки в тетрадке — школу на следующий год готовили. Увидел мать, вскочил, подбежал, обнял за талию.

— Мам, ты чего такая бледная?

— Устала, сынок.

Она погладила его по стриженой голове и вдруг почувствовала — внутри пусто. Там, где ещё вчера кто-то жил, толкался, дышал, — теперь была тишина. Абсолютная, холодная, как в склепе.

Она не заплакала. Села к столу, поела щей, покормила Ромку. Потом уложила его спать, подоткнула одеяло, поцеловала в лоб.

Ночью, когда Антип вернулся — сегодня от Верки, от него пахло дешёвыми духами, — он толкнул её в плечо, потребовал есть.

Она молча поставила перед ним тарелку. Он съел, не глядя на неё, ругнулся, что соли мало, и упал на кровать. Захрапел через минуту.

Наталья лежала рядом (спали они на одной кровати — изба маленькая), смотрела в потолок и слушала его храп. И думала:

«Если бы ты знал, Антип. Если бы ты только знал, что сегодня умер твой ребёнок. Что я лежала в стогу, истекала кровью, а ты в это время...»

Она не договорила мысль. Потому что знала: ничего бы не изменилось. Может, пожалел бы на минуту. Может, даже приласкал бы — из жалости, из чувства вины.

А наутро ушёл бы снова. К Верке. К Тоньке. К водке. И она осталась бы одна со своей болью — той, которую не выговорить, не выплакать, не вытравить.

Она протянула руку, коснулась его плеча — широкого, горячего, во сне беззащитного. Он не проснулся. Она убрала руку.

— Я тебя люблю, — прошептала она в темноту.

— За что — сама не знаю.

И это была правда. Любила. Несмотря на измены, несмотря на побои, несмотря на потерянного ребёнка. Любила той странной, тёмной любовью, которая не требует ничего взамен. Которая просто есть — как болезнь, как увечье, как крест.

Через неделю стог разобрали на корм. Сено ушло в коровник, в ясли. Никто ничего не нашёл. Никто ничего не узнал.

Наталья продолжала жить — косить, полоть, стирать, кормить Ромку. И каждый раз, проходя мимо того места, где стоял стог, она на секунду замирала. Не останавливаясь. Не вздыхая.

Просто замедляла шаг.

А потом шла дальше.

Потому что жить надо. Ради Ромки. Ради Антипа — глупого, злого, чужого и родного одновременно. Ради той любви, которая не лечится и не проходит.

И тени в полдень исчезали. И возвращались к вечеру.

Длинные, синие, молчаливые.

*****

Субботнее утро выдалось прохладным, с низким солнцем и длинными тенями, которые тянулись от каждой берёзки, от каждого колышка. Наталья встала затемно — ещё до петухов, — замесила тесто на пироги, перемыла посуду, прибрала в избе. Сегодня они ехали в город. Антип сказал вчера вечером, трезвый и почти ласковый: «Надо продуктов взять. Соли, крупы, да Ромке ботинки к школе. Собирайтесь».

Ромка услышал и замер с ложкой во рту. В город? Он был там всего два раза — в три года, когда мать возила его в больницу, и в пять, с бабкой Нюрой на базар. Помнил только толкотню, запах бензина и огромные дома, которые, казалось, упирались в небо. Он выскочил из-за стола, подбежал к матери.

— Мам, я с вами! Правда? Правда, возьмёте?

— Возьмём, — сказал Антип, не глядя на сына. — Только не ной по дороге.

Ромка чуть не подпрыгнул. Он бросился к лавке, где лежал его единственный приличный картуз — тот самый, с раздвоенным козырьком, — и принялся оттирать его рукавом от пыли. Потом выпросил у бабки Нюры чистую рубаху — белую, с вышитым воротом, которую берегли для праздников. Наталья тоже принарядилась: надела тёмно-синюю кофту, которую подарила ей Глашка, и повязала новый платок — ситцевый, с розанами, купленный ещё на Пасху. Даже синяк под глазом замазала золой — чтобы не так заметно было.

Антип глянул на неё мельком, ничего не сказал. Но когда она вышла на крыльцо, он поправил сбившийся платок — быстро, неловко, как делал только когда был в хорошем настроении.

Наталья почувствовала его пальцы на затылке и замерла. Сердце ёкнуло — глупо, по-девчоночьи, будто они не муж и жена, а молодые жених с невестой.

«Дура ты, дура», — подумала она про себя, но улыбнулась краешком губ.

Антип ушёл в конюшню — маленькую, покосившуюся, прилепленную к сараю. Там стояла Зорька, старая гнедая кобыла с вытертой шерстью на боках и добрыми, мудрыми глазами. Он вывел её во двор, накинул хомут — Зорька покорно опустила голову, вздохнула, будто знала, что дорога предстоит долгая. Телегу Антип смазал ещё с вечера — колёса, старые, окованные железом, не должны были скрипеть, но всё равно скрипели, потому что телеге было уж тридцать лет.

Ромка крутился рядом, подавал то вожжи, то кнут, то торбу с овсом для Зорьки. Антип, ворча, брал, крепил, затягивал узлы. Когда всё было готово, он оглядел телегу — в ней наложили сена, чтобы мягче сидеть, положили мешок для покупок.

— Садитесь, — сказал он Наталье. — Далеко ехать.

Дорога до города — сорок километров грунтовкой, через поля, перелески и три деревни. Грунтовка эта была разбитая, с рытвинами и колдобинами, которые после дождей превращались в лужи, но сейчас, в середине июля, они высохли, оставив только жёсткие гребни и глубокие колеи.

Телега тронулась медленно, со скрипом и покачиванием. Ромка сидел между матерью и отцом, прижавшись к Наталье. Зорька шла размеренно, переставляя копыта, и её круп мерно колыхался в такт шагам. Вожжи висели свободно — лошадь знала дорогу и без понуканий.

Антип изредка натягивал левую или правую, объезжая особо глубокие выбоины, и тогда телега кренилась, и Ромка вскрикивал от восторга.

За околицей начиналось поле — то самое, Лысая Грива. Трава здесь была уже скошена, стояли ровные валки, пахло сухим сеном и пыльцой. Тени от редких берёз, что росли вдоль дороги, ложились на пыльную колею длинными, прохладными полосами, и телега переезжала их с глухим шуршанием, будто рвала ткань.

— Скоро? — спросил Ромка в десятый раз.

— Сказал — скоро, — отозвался Антип. Он сидел, чуть развалясь, одной рукой держа вожжи, другой покручивая зажигалку. Сегодня он был спокойный, даже добродушный. Может, от того, что выспался. Может, от того, что ехал в город, где никто не знал, что он бьёт жену и гуляет по бабам. В городе он был просто мужик из деревни — чуть хмурый, с загорелым лицом, в старой рубахе и картузе.

Никто бы не подумал.

Наталья сидела тихо, смотрела по сторонам. Иногда её плечо касалось Антипова локтя, и она не отодвигалась, а он не отодвигался. Так они ехали рядом, молча, и для неё это было счастьем. Маленьким, убогим, но счастьем. Рядом с ним. На одной телеге. В одну сторону.

— Зорька, милая, — прошептала она, когда лошадь фыркнула и мотнула головой. — Не устала ещё?

Зорька не ответила, но уши её повернулись назад — слушала.

В полдень остановились у ручья, на границе двух полей. Антип слез, разнуздал лошадь — пусть попьёт и отдохнёт.

Наталья достала узелок с пирогами — ещё тёплыми, с картошкой и луком, — налила из фляги молока. Ели молча, сидя на траве. Ромка жевал пирог, болтал ногами и смотрел на восток, где в мареве уже угадывались крыши города. Они были маленькими, далёкими, похожими на игрушечные.

— Недалеко осталось, — сказал Антип, глядя туда же. — Ещё часа два.

— А как же город? — удивился Ромка. — Он же вон, рукой подать!

— Рукой подать — это десять вёрст, — усмехнулся Антип. И вдруг, глядя на сына, добавил: — Ты, главное, в городе не теряйся. Держись за мать. Там народу много, всякий бывает.

Это была почти забота. Ромка почувствовал это и заулыбался.

Зорьку напоили, дали овса из торбы, запрягли снова. Телега покатилась дальше. Дорога пошла под уклон, потом снова в гору, и скоро грунтовка сменилась булыжником — это уже был въезд в город. Колёса загрохотали по камням, телегу затрясло сильнее. Ромка вцепился в мать.

Город встретил их шумом, пылью и бензиновым духом, смешанным с запахом навоза — в городе тоже держали лошадей, но мало. На окраине, у рынка, было людно. Телегу Антип оставил у коновязи — железного столба с кольцом, — привязал Зорьку, накинул на неё попону, чтобы не простудилась на сквозняке. Наталья собрала узелок, взяла Ромку за руку.

— Смотреть под ноги, — сказала она. — Не зевать.

Рынок гудел, как улей. Пахло мясом, чесноком, прелыми яблоками и ещё чем-то сладким — похоже, где-то жарили пирожки. Толпа текла в обе стороны, и Ромка то и дело терял из виду мать, потом находил, снова хватался за её юбку. Наталья шла рядом с Антипом, почти касаясь плечом его плеча.

Она не смела взять его под руку — в деревне они так не ходили, а здесь, среди чужих людей, ей хотелось прижаться, почувствовать его тепло. Но она не решалась. Только шла рядом, и каждый раз, когда толпа раздвигала их, она делала шаг ближе.

Купили соли, две пачки крупы, постного масла, спичек. Наталья ещё прикупила бабке Нюре платок — серый, в мелкий горох, старуха любила такие. Антип взял себе табаку и три бутылки водки — в дорогу и домой. Наталья промолчала. Знала: скажи слово — испортит день. А день был хороший. Антип не ругался, не спешил, даже помогал нести сумки.

— Теперь ботинки, — сказал он. — Ромке.

Пошли в обувной ряд. Там на прилавках лежали кожаные сапоги, резиновые галоши, туфли лаковые — городские, непривычные. Ромка вертел головой, не зная, на что смотреть. Антип подошёл к одному лотку, где висели мальчишечьи ботинки — тёмно-коричневые, на толстой подошве.

— Примеряй, — сказал он, сунув Ромке ботинок.

Мальчик сел на ящик, стянул свои старые, пробитые на носке опорки. Нога была грязная, пальцы вылезали из дырявого носка. Ему стало стыдно. Он быстро сунул ногу в ботинок — и чуть не задохнулся от счастья. Ботинок был чуть великоват, но тёплый, мягкий, пахнущий кожей и новой, незнакомой жизнью.

— Мам, смотри! — он вытянул ногу.

Наталья присела, пощупала носок, пошевелила пальцы внутри.

— Великоваты. На вырост, — сказала она. — Надо бы померять другие.

— На вырост — это хорошо, — отрезал Антип. — Берём. Сколько?

Торговка, румяная баба в фартуке, назвала цену.

Антип поморщился, но вытащил из кармана смятую пачку денег, отсчитал, бросил на прилавок. Ромка смотрел на отца огромными глазами. Он вдруг почувствовал, что Антип — большой, сильный, что он может купить ботинки, что он заботится о нём. В груди у мальчика разлилось тепло, и он, не думая, бросился к отцу, обхватил его за пояс.

— Спасибо, батя!

Антип напрягся.

Секунду он стоял неподвижно, потом отодвинул Ромку — не грубо, а как-то неуклюже, будто не знал, что делать с детской лаской. Наталья заметила: его уши стали красными. Он был тронут. И от этого у неё защипало в глазах. «Он же может быть добрым, — подумала она. — Может, если захочет. Просто не хочет».

Они пошли к выходу с рынка. Солнце уже поднялось высоко, тени стали короткими, резкими. В городе полдень наступал раньше, чем в поле, — бетон и асфальт раскалялись, отражали жар. Ромка нёс свои старые опорки в руках, а новые ботинки — в картузе, потому что в руках не хватало места. Он то и дело заглядывал в узел, чтобы убедиться, что они не исчезли.

На выходе стоял лоток с мороженым — белый холодильник, облепленный яркими картинками. Ромка замер, уставившись.

Он никогда не пробовал мороженого в городе — только самодельное, из молока и сахара, которое бабка замораживала в погребе. А это было настоящее, в хрустящей вафле, с шоколадной глазурью.

— Батя, а можно? — робко спросил он.

Антип глянул на лоток, потом на сына. Сказал:

— Денег нет.

Наталья опустила глаза. Она знала: деньги есть. Он оставил на бутылки, на табак. Но на мороженое ему было жалко. Она не стала просить. Но Ромка стоял, смотрел на эскимо, и губы его дрожали.

— Да купи, Христа ради, — сказала Наталья тихо. — Мы ему дома из сметаны дадим.

— Дома сметана, а здесь — мороженое, — ответил Антип, и в голосе его прорезались знакомые, жёсткие нотки.

Наталья замолчала. Она достала из кармана свой маленький кошелёк — там лежали завёрнутые в тряпочку три рубля, которые она копила на новое полотенце. Развернула, отсчитала, купила Ромке мороженое.

Антип смотрел, но ничего не сказал. Отвернулся и закурил.

Мороженое оказалось холодным, сладким, с настоящим шоколадом. Ромка лизал его медленно, растягивая удовольствие, и лизал до тех пор, пока не осталась только палочка. Палочку он сунул в карман — пригодится, в деревне таких нет.

Обратная дорога была тяжелее. Солнце клонилось к западу, но жара не спадала, висела над полем душным колпаком. Зорька устала — шла медленнее, опустив голову, и Антип не погонял, только изредка цокал языком, чтобы не засыпала на ходу. Телега скрипела, раскачивалась, и этот скрип был единственным звуком на много вёрст.

Ромка дремал, положив голову на колени матери. Наталья гладила его по стриженому затылку и смотрела на Антипа. Он сидел, кнута не держал — лошадь шла сама. Он курил, щурился на закат, и ветер раздувал пепел. Был задумчив, и в глубине его глаз, там, где обычно пряталась злость, сейчас было что-то другое. Может, усталость. Может, нежность.

— Антип, — сказала она тихо.

— Что?

— Спасибо, что взял нас. Ромка рад. И я рада.

Он мотнул головой, будто отгонял муху. Не ответил. Но когда они въехали в лес, и тени от сосен упали на дорогу, он вдруг протянул руку и сжал её ладонь. На секунду. Потом убрал. Закурил новую.

Наталья сидела, не дыша. В ладони его тепло ещё держалось, как солнечный зайчик. Она знала: это ничего не значит. Завтра он снова будет бить. Послезавтра уйдёт к Верке. Но сейчас, в эту минуту, он был с ней. И этого было достаточно. Для неё — достаточно. Она любила его и за эти крохи, за эти секунды, когда он был не зверем, а человеком.

Домой вернулись в сумерках. Зорьку распрягли, напоили, задали овса. Телегу откатили к сараю. Антип сразу же ушёл к соседу — допивать, догуливать. Перед уходом бросил Наталье: « На ужин не жди». Она не ждала. Она переоделась, налила себе кружку молока, села на крыльцо. Ромка выбежал следом, прижался.

— Мам, а в городе здорово. Поедем ещё?

— Поедем, — сказала она. — Как-нибудь.

Она смотрела на закат. Тени удлинялись, сливались, уползали в овраг. Последний луч упал на верхушки берёз и погас. Становилось темно. Где-то там, за деревней, Антип пил водку с мужиками, смеялся, врал, что он хороший муж и отец. А здесь, на крыльце, сидели те, ради кого он был отцом и мужем, — и ждали. Ждали, когда он вернётся. Ждали, когда он ударит или не ударит. Ждали, когда тени сгустятся до черноты.

— Мам, — сказал Ромка. — А батя сегодня был добрый. Он мне купил ботинки. На лошадке ездили. Хорошо.

— Хорошо, — согласилась Наталья. — Он бывает добрым.

Помолчали. Ромка зевнул, потёр глаза кулаком.

— Мам, а почему он с нами не остался? Почему ушёл?

Наталья не ответила. Она обняла сына, прижала к себе, поцеловала в макушку. Небо над ними темнело, зажигались первые звёзды. Где-то вдалеке лаяла собака — однообразно, тоскливо.

— Спи, сынок, — сказала она. — Завтра много дел.

Она уложила его, вернулась на крыльцо. Достала из кармана остатки денег, от того что истратила на мороженое. Новой трёшки не было. Полотенце она теперь не купит. Но Ромка был счастлив, и это стоило всего на свете.

Она сидела, смотрела в темноту, и в ушах у неё звучал его голос: «Батя, а можно?» И её ответ: «Купи, Христа ради». Она не жалела.

— Живём, — сказала она вслух пустой ночи. — Живём как-то.

Тени сгустились до черноты. Из соседней избы доносился пьяный смех. Где-то там, среди бутылок и мата, был её муж. Её любовь. Её боль.

Она ждала.

Она всегда ждала.

Продолжение следует.

Глава 4