Пятый этаж, лифт не работает. Олька тащила пакеты и считала ступеньки, снова. Квашеная капуста, кефир, баранки с маком. Баба Надя сказала «только с маком», а в «Пятёрочке» на углу маковых не было, пришлось объехать ещё один «Магнит». Объехала. Нашла.
Вторая неделя, а она всё ещё здесь.
Позвонили из больницы в среду. Голос казённый, усталый: «Надежду Михайловну Соколову выписываем. Есть кто встретить?» Олька стояла в коридоре своей балашихинской однушки, держала телефон и смотрела на полочку. Кот Кузьма смотрел в ответ и ждал ужина.
Надо было сказать «нет». Она в Балашихе, работа завтра с девяти, Кузьму надо кормить дважды в день. Надо было сказать.
Но баба Надя позвонила сама, минут через десять. Голос дрожал не от слабости, Олька уже научилась различать, а от расчёта.
— Оленьк. Одна я совсем. Недельку побудешь?
— Конечно, — сказала Олька.
Вот так это началось.
Кузьму, кота, в итоге взялась кормить тётя Вера с третьего этажа — у неё своих два, одним больше, одним меньше. Олька оставила ей ключ и пакет корма.
Надежда Михайловна Соколова, семьдесят семь лет, вдова. Пятый этаж без лифта на Угрешской, Текстильщики. Они с Олькой знались лет двенадцать, с тех пор, когда Олька жила в соседнем доме и ещё не переехала от Лёшки. Баба Надя угощала солёными огурцами и рассказывала про соседей всё подряд, от ссоры на парковке до чьей-то операции на колене. Олька слушала и кивала. Неплохо жили.
Первые дни, уколы в восемь, таблетки в обед, потом ещё уколы вечером, и снова аптека за льготными рецептами. Баба Надя ела только творог ноль процентов и баранки с маком, и смотрела телевизор, и рассказывала про Ларису.
— Дочь у меня есть, — говорила она, не глядя в экран. — Только я ей зачем? Восемь лет ни одного звонка. Слышишь, Оль? Восемь. Лет.
— Слышу, — говорила Олька и переставляла лекарства поближе к стакану воды.
— Я её растила, кормила. А она уехала в свой Нижний и пропала. — Баба Надя качала головой. — Бога она не боится. Не боится ведь?
Олька не знала, чего боится Лариса из Нижнего Новгорода. Знала только, что с каждым таким разговором ей становилось чуть жальче бабу Надю.
Это была ловушка. Но Олька это поняла потом.
На девятый день баба Надя подозвала её в середине дня. Олька как раз разбирала шкаф с лекарствами, там такой хаос был, что таблетки от сердца лежали вперемешку с мазью от суставов и просроченными пастилками от горла. Баба Надя сидела на кровати и следила.
— Оля. Иди сюда.
— Я тут, баб Надь.
— Иди ближе. Есть разговор.
Олька подошла, присела на край кровати.
— У меня квартира Серёжина стоит пустая, — сказала баба Надя. Серёжа — сын, умер три года назад от сердца, сорок четыре года было. — Однушка на Таганской. Никому не нужна. Я хочу на тебя переписать. Всё уже у нотариуса оформлено — только от тебя бумаги нужны.
— Баб Надь, не надо вы про это.
— Надо! Ты для меня всё делаешь. Ты мне как дочь. Лучше, чем дочь. — Она взяла Ольку за руку, и рука у неё была горячая, сухая. — Я уже решила. Ты только знай.
Олька хотела сказать, хватит, вам нельзя волноваться. Но не сказала.
Потому что где-то внутри что-то отозвалось. Однушка на Таганской. Олька снимала в Балашихе и ещё года два будет снимать, если Лёшка опять попросит денег и она опять даст. Лёшка, кстати, уже написал. «Сестрён, выручи, насчёт работы сама понимаешь, до зарплаты, ну». Олька перечитала, убрала телефон.
(Потом разберётся.)
Ночью она лежала на раскладушке в Серёжиной пустой комнате. Стены голые, только старый плакат с горами под потолком, помятый по краям. Трещина от лампочки к левому углу. Олька смотрела на трещину и думала, что надо бы зашпаклевать.
Потом одёрнула себя.
Потом снова посмотрела на трещину.
В итоге уснула часа в два.
Лариса позвонила в субботу в полдень, точнее, нажала кнопку домофона. Олька была на кухне, жарила котлеты, масло брызгало. Баба Надя дремала в комнате.
— Кто?
— Лариса Пескова. Дочь Надежды Михайловны.
Олька сняла сковородку с огня и пошла открывать.
Лариса стояла в подъезде с небольшой сумкой, в сером пальто, с короткой аккуратной стрижкой. Плечи чуть приподняты, как у человека, который привык ожидать чего-то неприятного. Смотрела мимо Ольки, не высокомерно, просто привычно, как смотрят люди, которые давно научились не встречаться глазами.
— Приехала проведать, — сказала Лариса. — Ненадолго.
— Проходите.
Баба Надя не обрадовалась так, как Олька ожидала. То есть она бросилась навстречу, и обнимала, и говорила «доченька-доченька», и утирала глаза. Но в этом была какая-то театральность. Олька на неё поглядывала и не могла определить, что именно не так. Лариса стояла, держала мамины руки и не плакала. Плечи так и не опустились.
За ужином почти молчали. Баба Надя рассказывала про соседей снизу, они ремонт затеяли с лета и до сих пор стучат. Лариса ела борщ и кивала. Олька убрала посуду и пошла в Серёжину комнату, надо же им хоть поговорить без посторонних.
В девять вечера за стенкой стало тихо. Олька вышла на кухню, попить воды. Лариса сидела за столом в пальто, хотя в квартире было тепло. Смотрела в окно, где ничего не было, кроме тёмного двора и чужих освещённых окон напротив.
— Не спится?
Лариса покачала головой.
— Садитесь, — сказала Олька и поставила чайник.
Они просидели на кухне до половины первого. Лариса пила чай, забывала, что пьёт, ставила стакан, и снова брала. Говорила не сразу. Сначала молчала, смотрела на картонную коробку с лекарствами у стены, на вымытые Олькой занавески, на часы.
— Вы давно маму знаете?
— Лет двенадцать, — сказала Олька. — Жила раньше в соседнем доме.
— Она вам про меня рассказывала?
Олька чуть помолчала.
— Немного.
— Понятное дело, — сказала Лариса ровно. — Что бросила, что не звонила, что она одна?
— Что-то в этом роде.
Лариса кивнула. Взяла стакан, поставила. Трогала край стола, будто проверяла, твёрдый ли.
— Знаете, она меня никогда не называла по имени. — Лариса говорила тихо, без надрыва — как человек, который давно отплакал своё. — Не в смысле «забывала» или «путала». Просто никогда. В детстве только «ты». «Вот ты опять», «иди ты», «что ты». Как будто именем звать — уже слишком много.
Олька не нашлась что ответить.
— Я думала — это я виновата. Что-то делаю не так. Всю жизнь думала. Старалась быть хорошей — пятёрки, институт, работа. Думала: вот стану хорошей — тогда назовёт. Не назвала.
Она остановилась. Чайник на плите уже давно не шумел, в квартире тишина, только баба Надя похрапывала за стенкой.
— Восемь лет назад я позвонила сама. Последний раз. Она взяла трубку и говорит: «А, ты опять». Я попросила прощения — не знаю за что, просто попросила. Она сказала: «Уже поздно». Я повесила трубку. Больше не звонила.
Олька сидела и смотрела на эту женщину в пальто, с приподнятыми плечами, с усталыми тёмными глазами. Видела перед собой не дочку, которая бросила мать. Видела человека, которого всю жизнь не называли по имени.
Что-то в ней медленно и тяжело сдвинулось.
Потому что она вдруг подумала про Серёжину однушку на Таганской. Про нотариальную папку в комнате. Про то, зачем баба Надя оставляет квартиру соседской девочке, а не дочери. Не из любви оставляет, из игры. Потому что Лариса не пришла к ней с той стороны стола, а Олька пришла. Потому что так баба Надя доказывает: «А вот у меня есть кто-то лучше тебя».
Это была последняя ступенька, после которой становится понятно всё.
Лариса молчала. Олька тоже молчала, минуту или около того.
— Она вас ждала, — сказала Олька наконец. Не планировала говорить это, просто сказала. — Говорила про вас. Говорила: вернётся Лариса — поговорим по-настоящему. Она гордилась вами. Только говорить не умела.
Лариса медленно подняла глаза. В них не было доверия, только та самая бездонная усталость пятидесяти двух лет.
— Она так говорила?
— Говорила, — подтвердила Олька ровным голосом.
Лариса опустила взгляд. Долго молчала.
— Ладно, — сказала наконец. — Может, и так.
Она встала, завернула пальто плотнее. Пошла к двери. Остановилась.
— Спокойной ночи, — сказала, не оборачиваясь.
— Спокойной ночи, — ответила Олька.
Утром Олька собрала вещи. Быстро, почти без разговоров. Баба Надя сидела на кровати и смотрела так, как смотрят люди, которые привыкли что всё останется как есть.
— Я приеду через неделю, — сказала Олька. — Продукты оставила, лекарства разложены, аптека на углу, там знают.
— Приедешь? — переспросила баба Надя. Взгляд острый.
— Приеду.
Лариса помогла ей в прихожей с пальто.
— Спасибо вам, — сказала она тихо. — За маму. И за ночь. За разговор.
— Ничего, — сказала Олька. — Вы с ней поговорите ещё. По-настоящему.
Лариса кивнула, не уверенно, но всё-таки кивнула.
Нотариальную папку Олька оставила в Серёжиной комнате. Намеренно. Скорее всего, баба Надя найдёт. Скорее всего, что-то поймёт, а что-то нет. Это уж как выйдет.
Маршрутка до Балашихи шла через пробки минут сорок, обычное дело. Олька сидела у окна, смотрела на дома, на рекламные щиты, на мокрый ноябрьский асфальт. Ни о чём конкретном не думала. Просто сидела.
В телефоне пикнул Лёшка: «Сестрён, ты дома? Зайти хотел, дело есть, ну сама понимаешь».
Олька посмотрела на сообщение.
Убрала телефон в карман.
Маршрутка встала у светофора на Шоссейной. Рядом бабушка держала внучку за руку, девочка, лет пяти, в зелёной шапке, уснула стоя и покачивалась. Бабушка придержала, чтобы не упала.
Олька смотрела на них и думала уже не о квартире, не о Ларисе и не о Лёшке. О том, что через две остановки её дом, а на подоконнике сидит Кузьма — голодный, наверное, и обиженный. Тётя Вера кормила исправно, но кот признавал только её руку.
Маршрутка тронулась. Олька прислонилась лбом к холодному стеклу и прикрыла глаза.