Павел, как в воду глядел. И правда, трактора на поля вышли, и машины стали людей возить. Конечно, когда жизнь на Руси сладка была? При царе маялся народ, после революции его намучили, а потом война в крови людской страну утопила, а ничего, выстояли. Живут, строят, в клубе кино смотрят, хлеб растят, в космос летают, в поездах ездят, женятся и деток рожают…
Павел и по отношению к Нюре круто забирал. Иной раз Нюра по какому-нибудь поводу возразит, так муж так обрежет, что и сказать в ответ нечего. И матушка его была из кремня сделана. Говорили, в школе, где та работала, её даже директор боялся. Вот и в Павле материнская кровь играла, будто из стали этих двоих выплавили. Ну а что, до революции Мария была настоящей подпольщицей, ковала победу над империализмом. В стачках участвовала, листовки распространяла, их и печатала. Говорят, в жандармерии её жестоко пытали, иголки под ногти загоняли, на морозе обливали водой, а она – ни слова.
И чувствует Нюра, начал Павлуша ей командовать. И поделать ничего с собой не может – побаивается. Стесняется. И на сердце холодно. Думала, Паша ей всю жизнь руки целовать будет. А нет. Ледяной муж. И рядом с ним – зябко. И как же Нюре все это принять?
Иногда в район выезжали - на собрания, пару раз – в Новгород, мамашу Павлушину проведать.
А Нюра – дура дурой, даже за столом толком себя вести не умеет. Ну, кое чему Павел ее научил, конечно, например, накладывать еду каждому члену семьи в отдельную тарелку. Не в чашку, не в миску, а в тарелку. И чай пить из красивых кружек, а не из железных.
Ох, намучилась Нюра с посудой этой. Раньше как – чугун на столе стоит, все из него хлебают. Вечером сполоснула чугун или горшок, ложки намыла – иди спи, отдыхай, за день намаялась. А теперь до ночи колготня, свету белого не видишь! Молчала. Мыла до скрипа.
Каблуки – та же песня. Одно дело, на вечерке поплясать да покрасоваться. А другое – в районе целый день на каблуках да при костюме шастать по городскому асфальту. И чтобы строго было, и опрятно, и туфельки блестели, это тебе не деревенский сарафан – на рубашку накинула да побежала. И юбочки в юности широконьки, басеньки. А здесь крой такой… Прямой. Шага нормального не сделаешь. Платки в городе носить Паша строго запретил.
А как без платка под солнцепеком? Душа вон!
В зеркало хоть не смотри – чужая баба, и лицо серое. Лицо, как у лошади. За чужим столом Нюра мается, разговоров не понимает, но чувствует – смеются над ней. И Павел это чувствовал, что, Нюра, не замечала? А еще она заметила, как стесняется жены муж, и неловко ему.
Домой вернутся, так Паша даже разговаривает с Нюрой сквозь зубы. Будто виновата она в чем. Не ладится семейная жизнь. Не ровня она Павлу. Хоть плачь. И ведь понимает, что прав муж, но и не прав тоже. Вот если бы он стеснялся неграмотности Нюры, так ведь Нюра грамоту знает. И книжки читает, которые Паша подкидывает. И даже сама просит иногда почитать. А ведь он, паразит, роста и вида Нюриного стесняется, деревни стесняется. Дак чего же на Нюре женился? Зачем Нюре жизнь ломал?
Дальше хуже – грубить Павел пристрастился. И дура она, и кобыла, и еще невесть что. И такие-то слова говорит, видели бы его городские товарищи! А у Нюры слезы кипят, а ничего поделать не может, как каменная.
И повадился дорогой муженек без Нюры в район кататься. И все у него дела какие-то в районе, неделями Нюра не видит Павла. Вроде соломенной вдовы теперь. Люди пальцем показывают. А что Нюра людям скажет? На чужой роток не накинешь платок. Тятя тоже голову морочит, мол, позор такой, сгубил он дочкину жизнь.
Остыл супруг, остыл. Если и заявится, так больше в сельсовете заседает или по полям мотается, работы у него полно, везде контроль нужен. Нюре обидно, конечно. Она плачет, а упрекнуть Пашу не смеет.
И ведь какая петрушка получается: чем почтительнее жена к Павлу относится, тем грубее он ей отвечает!
А однажды Паша, рассердившись на что-то (то ли сказала жена что не так, то ли под горячую руку подвернулась), взял да и толкнул ее. Да так толкнул, что большая и крупная Нюра на пол упала. И в ту же секунду поняла она: хватит! Эдак и до рукоприкладства дело дойдет!
Поднялась она, слезы утерла, выпрямилась и со всего маху оплеуху Павлу влепила. А рука у Нюры тяжелая, пудовая, увесистая оплеуха получилась. Павел, себя не помня, ринулся на жену. А у Нюры взгляд – не взгляд, а нож заточенный.
- Только тронь! Разом мозги вышибу!
Тихо так сказала. Почти шепотом. Но Павел очнулся разом, отшатнулся, лицом побелел и из дома в туже минуту выскочил пулей.
А у Нюры в сердце пусто. Так тоскливо и обидно ей, хоть вешайся. Ну и ухаря она в отцовский дом притащила… Поплакала по бабьи, подумала и вдруг разозлилась.
«Нет, - думает, - так дело не пойдет!» Больше Нюра себя в обиду не даст! Ишь ты, набаловался, и хвост налево!
«Ну, я тебя, милый мой, в чувство приведу! Будешь помнить свою жену!»
Две недели супруги не разговаривали, хоть и встречались на общих работах. Нюра и глазом не вела, будто ничего не случилось, и Павлушу она в первый раз видит. Днем, значит, она работала усердно, а по ночам запиралась в горнице своей, и, не глядя на пустующую супружескую постель, сгибалась над драгоценной швейной машинкой. И никому из родных, не знавших, с какой стороны к Нюре подступиться с вопросом, ни гу-гу.
Матушка убивалась, обзывала Павла «Анчихристом». Батя угрюмо помалкивал. А Нюра шила, шила, вышивала.
- Да что ты, горлинка моя, красавица моя, неужто себя решить задумала? – билась в закрытую дверь Федора.
- Не лезь к ней, - отец рявкнул, не выдержав, - пущай этот хмырь катится, туда ему и дорога!
- Так ведь стыды! – плакала мать. - Ведь даже не смотрят друг на друга, кто её теперь замуж возьмет?
А из-за двери тишина…
Не выдержал Тимофей, кликнул женатиков сынов, да все разом навалились, сломали запоры.
Смотрят. Ничего не понимают. Что такое: Нюрка в обновах стоит. Юбка на ней новая. Кофточка белая, жарким узором вышитая. Волосы на прямой пробор причесаны и в тяжелый узел собраны. А на ногах новые ботиночки. Со скрипом. И такая Нюра строгая, и такая нарядная, и такая красивая, что глаз от неё не отвести.
- Ну, как я вам?
- Да ты любую девку за пояс заткнешь!
В субботу вечером Нюша сходила в баню, а в воскресенье по улице прошлась королевою, у всех и головы набок. Мимо сельсовета прогулялась, мол, в читальню ей понадобилось (Павел-то все это время в сельсовете и жил). Он в окно глядел, заметил свою благоверную. Видит – пава павой. И не городская на ней одежда, но и не деревенский малахай. По своей собственной моде Нюра разодетая. И посадка головы горделивая, и вышивка на кофточке горит, и ботинки со скрипом. Ах, красавица!
Взревновал. А что ревновать? Сам же морду кривил – жена ему не такая. А как – не такая, вон она какая…
- Анна Тимофеевна, - из окошка кричит, - зайдите в правление, пожалуйста.
А сам небритый, лохматый, в рубашке нестиранной.
Нюра глаз на него скосила и с усмешечкой так говорит:
- Вы бы, Павел Андреевич, умылись бы для начала. Стыдно смотреть на вас. И уж если хотите женщину в гости пригласить, так на улицу выйдите, поздоровайтесь, как положено, потом и приглашайте.
- Анюта, подожди меня, я сейчас!
- Нет уж, уважаемый Павел Андреевич, я вам не собачка, под воротами вас поджидать, - Нюра так сказала, как отрезала. Да и отправилась себе дальше.
Тем же вечером муж домой вернулся, жених женихом. Костюм на нем новый. Одеколоном пахнет на всю округу. Подошел к жене, в ноги ей бухнулся.
- Аннушка, Нюрочка, прости ты меня, дурака, осознаю, больно высоко нос задрал. Ни на кого я тебя не променяю, потому что жить без тебя нет никаких сил.
Нюра на него этак посмотрела, сверху вниз.
- В первый и последний раз тебя прощаю. Но коли увижу, что тяготишься ты мной – разойдемся навек, как в море корабли. Не вздрогну и не ахну. У меня тоже гордость имеется, и никаких унижениев я не стерплю!
И зажили с той поры душа в душу. Павел, хоть и характерный, но себя в руках держал. А уж стесняться свою жену, да переодевать ее на городской лад зарекся. Наоборот – гордился даже, когда вместе им в город приезжать приходилось. Да никто и слова худого не говорил больше – сумела Аннушка красоту свою показать, как надо, и вела себя степенно, горделиво, но приветливо по отношению ко всем. А то, что в свое время перед мужем взбрыкнула, так ведь и правильно – мужика надо вовремя обуздывать, чтобы не зазнавался. Чтобы уважал!
А он уважал. Принял натуру деревенскую, понял, что не только образование мудрости прибавляет, иной человек и неграмотен, а опыта у него житейского больше, чем у профессора. И у Нюры тоже ума не занимать. Павел частенько по работе с ней советовался, не гнушался больше.
Деточки пошли, сыночки. Владлену, младшенькую, Нюра родила прямо в праздник Великого Октября, это уже в сороковом году было. Свекровь на радостях лично к снохе приезжала, она девочку Владленой и окрестила, мол, в честь Владимира Ленина. Нюра ничего, стерпела. Имя красивое вышло. Пусть будет Владлена. Главное, не Даздраперма (Да здравствует первое мая). И такие случаи бывали!
Немного счастья выпало на всю Нюрину жизнь. В сорок первом году осталась она одна с Владкой на руках. И отец, и братовья, и муж, и сыночки – все ушли на фронт. И все до единого сложили на войне головы. Героически сложили, но легче от этого Нюре не стало. Почернела она за ту войну.
А Павел Андреевич, Нюрин муж, по стопам матери пошел: в сорок втором возглавил подпольную комсомольскую ячейку, которую сколотил, выбравшись из окружения. Много шуму и грому та ячейка в тылу врага понаделала.
За Павла огромные деньги сулили. И ведь нашелся иуда. Сдал подполье. Павла Андреевича и молодых комсомольцев-подпольщиков пытали, и всячески измывались над ними. И ни слова не выбили! Вот она, косточка материнская! Вот она – материнская кровь! Когда обо всем стало известно, так главнокомандующий лично поблагодарил Марию Дмитриевну за сына. Та ни слезинки не уронила, с сухими глазами благодарность принимала. И всю жизнь с сухими глазами, ни одна душа не догадывалась, как она, каково ей.
Только Нюра знала – как. Сама ведь мать. Горе, оно такое – чем тяжелей, тем суше глаза. Изнутри выжигает. Иной раз Нюра просила – дай мне, Боже, слез, облегчи мою душеньку! Безполезно. Только заботами о дочери и жила. Мария Дмитриевна почему-то Владку невзлюбила. Чего-то у них не срослось. Чем ей девчонка не угодила, не понять. Что там у свекрови было на уме – потемки. Нюра плюнула на фордыбачество Марии Дмитриевны и больше внучку не привозила в гости, и сама крайне редко приезжала, некогда кататься. У свекрухи к тому времени головенка маленько поехала – ей все казалось, что сноха на наследство старушкино зарится. Господи, сдалось Нюре её наследство, сама бы здорова была, да и ладно! Тут, в колхозе, так запрягли в работу, страну после войны подымать, так не до гостей и сантиментов!